- А то как же! Всех цветов радуги... И пирожные, увидишь, будут. Всякие там соки-напитки.- С каким-то даже исступлением он резко поворачивается в мою сторону: - Верите, Алексей Кирьянович?
Глава пятая
1
Сколько бы люди ни спорили о возможности или невозможности предугадать события, какие бы философские базы под это ни подводили, какие бы ни вспоминали примеры тому,- предугадать их возможно далеко не всегда.
Где мне было знать, что эти первые сутки завершатся для меня почти трагически и что после этого мне надолго будет уже не до судеб города, не до мечтаний Анюты и - переживаний Сереги,- а буду я с отчаянным упорством пятидесятилетнего человека выкарабкиваться в жизнь, как говорится.
Когда недели через две я попытался воспроизвести в дневнике дальнейшие события этого первого дня, оказалось, что все слилось в моей памяти в какой-то нескончаемый, бессвязный поток впечатлений. Так хлещут весенние реки, выходя из берегов и неся на себе все: бревна, подмытые кусты, пену, опрокинутые собачьи будки, пустые бочки... Из потока воспоминаний память выхватывает лишь разрозненные мгновения, обрывки недослушанных фраз, какие-то вспышки огня, мазки неверного света.
Помню, как в барак ворвался Борис. Почему-то он был без шапки, влажные волосы прилипли ко лбу. Он возбужденно дышал.
- Давай, Серега, по-быстрому! - еще с порога выдохнул он, мокрым рукавом размазывая воду по лицу.- Всех на дамбу...
- Что стряслось? - вскочил Шершавый, нашаривая под кроватью сапоги.- Прорвало?
- Фига! Ни черта с твоей дамбой не станется. Там людей в воду смыло,- Борис ожесточенно сплюнул.- Дофасонился, гад, догеройствовался, сектант!
Сергей охнул и на мгновение - всего только на мгновение - опустился на кончик стула.
- Да ты что?!
- А я-то при чем тут? - Борис снова рукавом мазнул по лицу.- Давай, давай!
Значит, этот Маркел все-таки вывел людей на работу? Не глядя на дождь? Мне вспомнилось, как Лукин утром говорил: Маркел беспощаден, ради задуманного он никого не пожалеет.
- Не-ет, это надо ж придумать: Маркела спасать! - вдруг рассмеялся Шершавый, а сам уже на ходу просовывал руки в рукава так и не просохшего плаща, искал взглядом фуражку.
- Я тоже пойду,- сказала Анюта, но он ей и договорить не дал:
- Останешься здесь.
Девушка пыталась что-то возразить, но Серега с неожиданной грубостью заорал на нее:
- Сказано, сиди дома!
- Стойте, и я с вами,- поднялся я, но Серега даже не посмотрел в мою сторону. Борис попытался меня урезонить:
- Куда вам, Алексей Кирьянович? С вашей-то ногой.
- А-а, ни черта! Пошли...
Вот, собственно, и все, что я помню более или менее отчетливо. Дальше был хаос, в котором все перемешалось и словно бы опрокинулось на меня.
Помню рыжую, с холодным металлическим блеском, глину оползающего берега. Я не сразу сообразил, что берег оползает, уходит из-под моих ног: сначала глина поползла медленно, потом все быстрее, быстрее; и только после того, как за моей спиной раздался отчаянный женский крик, я опамятовался.
Помню лохматую, в кипящих пузырьках пены ливневую воду в горловине дамбы: сначала она была вроде далеко от меня, а тут вдруг кинулась под самые ноги.
Помню береговые фонари, словно невидимой рукою раскачиваемые на качелях железных тросов; и полосы света от них - свет скользил по берегу, по лицам, по яростно ревущей воде.
И стон, и рев, и крики - все это сливалось в одно неотвратимое, страшное...
И внезапная тишина. Такая тишина, что она больно ударила в ушные перепонки и тысячами иголочек вонзилась в мозг. Сразу после этого в голове застучал равнодушный метроном, отчетливый и резкий.
2
Такое со мной уже было однажды.
Я тогда полз по снегу, волоча искалеченную ногу. В первой половине дня было потепление, потом - ближе к вечеру - ударил мороз и образовался хрупкий наст. Словно снег укрыли тонким ломающимся под руками стеклом. Я полз и резал об него руки. Проваливался и все-таки полз, почему-то повторяя вслух одно и то же:
- Ч-черта с два! Ч-черта с два!..
Пытаясь впоследствии вспомнить, о чем же я думал тогда, с удивлением констатировал: ни о чем. Вообще ни о чем. Черные провалы.
- Ч-черта с два! Ч-черта с два!..
Иногда возникало и тут же исчезало чувство недоумения. Ладони уже давно были сплошь в запекшейся крови, и под ногтями кровь, па пальцах и суставах - тоже кровь; лоскутья рваной кожи тут и там закрутились пергаментом - мороз!
А боли не было.
От каждого моего движения на снегу оставались ржавые пятна; бесконечная цепочка ржавых пятен там, где я прополз по ломкому насту.
А боли не было!
Я полз, и надсадный кашель душил меня, и я чувствовал, что с каждой минутой мне делается все страшнее. Не оттого, что я боялся замерзнуть - один, в зимней тайге, орошенный спутником. И не оттого, что я распластан на искровавленном снегу и - кто знает, может, вот так, мало-помалу - истеку кровью. Скорее всего, об этом я тогда даже и не думал. Страшно мне было оттого, что не хватало воздуха, что он не шел в легкие, будто где-то внутри меня что-то наглухо закрылось: я его пытался втянуть в себя, а он не шел, не шел, не шел!
И тогда я понял, что вот это, наверное, и есть самое страшное, что вообще может случиться с человеком.
Я полз, и терял сознание, и понимал, что теряю его, и снова приходил в себя, с пронзительной отчетливостью осознавая безвыходность своего положения,- и все же полз.
Сколько это продолжалось? Куда я полз? Какое было время суток: день, ночь, утро?
Деревья, со всех сторон обступившие меня и отсюда, снизу, от земли, казавшиеся неправдоподобно высокими, и тихим звоном осыпали меня колючим новогодним инеем.
Это было не среднерусское редколесье, где даль просматривается меж стволами, и не сибирское раздолье сосновых лесов, благовестно тихих и чистых, будто выметенных со старательностью. Нет, это была дальневосточная тайга, с буреломом и оврагами, с оползнями каменистых склонов и яругами, доверху набитыми снегом, с жестяным звучанием неопавших листьев монгольского дубняка. Тайга цепенеюще беззвучная, без пения птиц, без переклички зверья, без людских голосов. И от этой ее угрюмости мне делалось особенно не по себе.
"Только бы не остановиться,- мысленно повторял я,- только бы ползти! Остановлюсь - погибну". Эта тревога ни на секунду не покидала меня. Я ставил себе цели: передохну и доползу до того вон дерева. Перелезу через овражек - и на той стороне снова отдохну...
В какую-то минуту, когда все в моем сознании перемешалось - явь и бред, беззвучие окрестной тайги и звон, колокольно полнивший меня,- в какую-то минуту отчаяния я почувствовал, что сползаю, скатываюсь, безудержно лечу вниз, вниз, вниз.
А потом наступила тишина. Вот такая же, как сейчас. Тишина, тончайшими иглами вонзающаяся в мозг.
Это было полтора года назад, но боль от этих воспоминаний физически остра до сих пор.
3
- Эх, Алексей Кирьянович, Алексей Кирьянович! Ведь говорил же я вам...
Чей это голос: Шершавого или Бориса? Кажется, Шершавого. И тотчас властный бас Лукина:
- Ладно тебе. Запричитал. Бери слева. Да не так, не так. Осторожнее... Взяли!
- Ты сам-то держи как следует.- Это Шершавый.
Земля всколыхнулась и медленно двинулась навстречу мне; и тогда кто-то звонко, с веселым детским удивлением произнес прямо надо мною:
- Братцы, а дождь-то кончился!
Дождь кончился, и в ночной тишине были отчетливо слышны осторожные шорохи ветра.
Я с трудом открываю глаза: веки почему-то стали непомерно тяжелыми. Повести взглядом и то трудно. Я снова проваливаюсь в какую-то темноту.
...В бараке темно. Только настольная лампа, накрытая клетчатой ковбойкой, бросает на клеенку неширокий круг света. Возле лампы, обхватив голову ладонями, кто-то читает. Я вглядываюсь - Борис. Время от времени он отодвигает книгу, прикрывает глаза ладонью, завороженно бормочет:
А мы, мудрецы и поэты,
Хранители тайны и веры...
Ага, он читает стихи. По себе знаю: есть люди, для которых это - лучший вид отдыха.
Уносим зажженные светы
В леса, в катакомбы, в пещеры.
Так что же все-таки со мной произошло? Я пробую восстановить все, что случилось, хоть в какой-нибудь последовательности.
Когда мы, промокнув в первые минуты, добрались: до плотины,- она должна была, как я догадался, выгородить низину на изгибе реки (такие выгородки-времянки я уже видел и на Иртыше, и на, Ангаре, и на Енисее, они создаются для определенных инженерных надобностей),- на плотине в раздражающем белесом свете двух береговых прожекторов метались люди. В первое мгновение казалось, что они кричат, мечутся, суетятся бестолково и растерянно, но в действительности это было не так. Это была управляемая суета. И управлял ею Лукин.
- Демидов, давай багром! - кричал он.- Нет-нет, правее, правее. Щупай дно, щупай, что мешкаешь?
Должно быть, кто-то зацепил багром одного из утонувших; послышался крик:
- Да помогите же! Одному тут не взять!..
Я бросился на подмогу кричавшему, но не сделал и двух шагов, как ноги мои заскользили по густой и вязкой глине, и правую, искалеченную ногу пронзила нестерпимая боль.
Я падал в темноту. Единственное, что успел подумать: "Глупо-то как! И помочь не помог..."
Должно быть, я застонал от неосторожного движения. Борис поднял голову, негромко спросил:
- Что-нибудь нужно, Алексей Кирьянович?
- Нет-нет, спасибо. Ничего,- я произношу это странным одеревеневшим языком и сам удивляюсь: неужели это мой голос?
Но Борис все-таки встает, дает мне воды, сменяет компресс на голове. Прохлада влажного полотенца сразу приносит успокоение.
Борис подсаживается ко мне, вполголоса говорит:
- Знаете, а ведь я только сейчас вспомнил: я видел одну вашу пьесу. О моряках, правильно? Фамилии-то вашей я не знал. А когда врачиха назвала, сразу подумал: откуда она мне знакома? И сейчас вспомнил.
- Ну и ...как? - с трудом произношу я.
- Пьеса, что ли? Ничего. Только я не люблю, когда на сцене смерть у всех на виду. На меня это всегда производит, знаете, какое-то неприятное впечатление. По-моему, такое должно происходить - как бы сказать? - строго уединенно, что ли. А не с криком на весь зал... Такое горе только раздражает.
Я невольно удивился: то же самое, почти слово в слово, я когда-то доказывал своему режиссеру. А тот пьес на своем веку ставил-переставил столько, что, по-моему, все без разбора они ему осточертели. Он отмахнулся: "Читайте Зощенко! Публика - дура, ей - чтоб слезу выжимало..."
- Мы... не мешаем спать? - спрашиваю я.
- Кому, им? - Борис добродушно усмехнулся.- Алексей Кирьянович, вот можно вас спросить?
- Да, конечно.
Он помедлил.
- В последнее время часто думаю: что для человека важнее всего в жизни?
- То есть как это?
- Ну, должен ли он просто добросовестно выполнять то, что ему задает жизнь,- или ставить себе, для собственной проверки, какие-то дополнительные барьеры, трудности?
Я хотел возразить, он опередил меня:
- Нет, вы не смейтесь, вы дослушайте.
- Я не смеюсь.
- Вот, когда прочитал об этом комбинате, что его собираются строить... Где-то в тайге, я даже приблизительно тогда не представлял, где именно. Пошел в комитет комсомола, прошу: помогите перевестись на заочное, хочу поехать па стройку.
- А чем вы... мотивировали?
- Сказал: хочу испытать себя настоящими трудностями.- Он усмехнулся.- На меня поглядели, как на полоумного. Или, может, приняли этот мой поступок за какой-то скрытый карьеризм? Начали убеждать: мол, поиск таких трудностей - это как раз облегчение самому себе. Инженером стать тяжелее, чем каменщиком или штукатуром.
Снова он помолчал.
- Да никогда б мне в голову не пришло,- доказываю,- искать, что полегче! И только декан одобрил. Умнейший, между прочим, человек! "Уж очень мы усердно, говорит, расчищаем путь к науке!"
- Что ж, в этом есть резон.
- Вот именно... Мама плакала, когда узнала. А отец даже обругал ее. "Мы, говорит, с тобой и работали, и учились, и не в таких условиях, а ничего! Какие ни есть, а инженеры ..." А мать ему: "Да я не об этом. Боюсь, не женился бы он там сдуру".- Борис рассмеялся.- Как в воду глядела!
Шершавый поднял взлохмаченную голову с подушки:
- Тише ты там со своими байками! Нельзя же так, честное слово.
Я виновато тронул Бориса за руку:
- Потом поговорим, хорошо?
А Сергеи взглянул на часы, браслетка которых была застегнута на спинке его кровати, встал, с удовольствием потянулся и как-то особенно, с хрустом в скулах, с удовольствием зевнул:
- Борьк, валяй дави ухо. Моя вахта.
И пошел пить воду. Пил звучно, утирая рот тыльной стороной руки. Потом спросил:
- Чо-нибудь нужно, Алексей Кирьянович?
4
Я по наивности думал, что проваляюсь недельку, от силы - две; фактически лежать пришлось без малого месяц. И это был едва ли не самый тягостный месяц в моей жизни. Мне не на что пожаловаться: я был ухожен, накормлен-напоен, окружен вниманием, но как раз от этого на душе делалось еще неуютнее: я-то ведь видел, скольких усилий все это стоило моим соседям по бараку.
- Да брось ты эти интеллигентские самоугрызения,- морщился Лукин.- Вот покалечится кто из нас, тогда ты будешь ухаживать.
Молоденькая, симпатичная, чем-то неуловимо похожая на мою дочку, врачиха Галина Сергеевна, Галочка-Галина, в первый же день объявила, что меня надо увезти из барака в поселковую больницу: там и условия получше, и уход не тот, и вообще.
Я видел, как она искоса, осуждающе-брезгливо поглядывает на пустые бутылки, составленные возле умывальника. Разве можно в этой обстановке оставлять больного человека.
- Да нет, это не водочные,- рассмеялся я.- Моя слабость: "Ласточка". Минеральная вода.
- А я ничего и не сказала,- сухо возразила Галина Сергеевна.- Вы опережаете мои мысли. Словом, не будем открывать дискуссию.
Суетлйвый, крохотного росточка, с уже заметно полысевшей головою заместитель председателя постройкома Виноградов прибежал в барак не на шутку перепуганный:
- Говорят, писателя покалечило?
Сейчас он слушал Галину Сергеевну, почтительно склонив голову, и театрально поддакивал:
- Совершенно справедливо, совершенно справедливо!
- Но тут нежданно-негаданно вмешался угрюмо куривший в стороне Лукин:
- Да что справедливого? Ничего справедливого.- Он. решительно повернулся к Виноградову: - Ты это брось, Альберт Николаевич, никуда мы его не отпустим. Даже и не думай. Слыхали, какие там, у вас в больнице, условия. Тот же барак, только поплотнее набитый.
- Глупости! - вспыхнула врачиха.- Не знаете, а говорите.
Но бригадир настоял на своем:
- Да скажите вы ей сами, Кирьяныч!
- Мое дело подчиненное. Как решите...
Я реально представлял себе, сколько забот и хлопот прибавится бригаде, если меня оставить в бараке. Но зато - ближе к людям. Это было немаловажное соображение, я остался в бараке.
Галина Сергеевна покинула поле боя. Виноградов погрозил бригадиру маленьким пальчиком.
- Нич-чего, мы привычные,- за всех отозвался Шершавый. И предложил мне: - Давайте-ка я для начала вас побрею. А то не ровен час зайдет царевна Лариса, она у нас на этот счет, о-ох, строгая.