Соть - Леонид Леонов 16 стр.


Ударяемое железным шкворнем б и л о кричало над рекой, когда процессия двинулась вниз, на берег. Впереди вприпрыжку поспешали девицы, которые на выданье, разодетые в последние достатки, в коротких платьях и с букетами, а за ними, шепчась и подрагивая, развалисто спускались парни; из петлиц у каждого торчала тоже цветная травка. Кое-кто из них успел раздобыться вином, и оттого, что от века крупность праздника на Соти измерялась количеством зарезанных, следовало ждать случайностей на исходе суток. На некотором расстоянии от них гуськом подвигался самый крестный ход. Кругленькая, плотненькая тетя Фиша из Ильюшенска дико и торжественно несла в вытянутых руках знаменитый крест из рыбьих зубов; выловленный какими-то поморами со дна моря, он почитался очень действенным средством против засухи. Вбитые в темное, окостеневшее от употребленья дерево, зубы затейно блестели, и, глядя на них, все простодушно забывали шинкарье Фишино ремесло. Следом шествовал припомаженный Гарася Селивакин, заметно оконфуженный: нести ему доверили икону в с п о м о ж е н и е в о р о д а х , написанную дотошным живописцем во многих и обстоятельных подробностях. Затем четверо – и Красильников с Мокроносовым, столпы сотинской знати, потные и красные, шли в первой паре – несли на дощатом щите огромное изображение Николы, рубленное искусным топором и тем уже одним примечательное, что в старые годы нарочно приезжал обследовать его какой-то известный академик. Саженная статуя, сплошь увешанная лентами и крестиками, которые звенели подобно бубенчикам, опасно колыхалась над головами, и, когда процессия достигла спуска, задняя пара присела на согнутых коленях, чтоб не опрокинуть Николу в Соть. Шествие заключали всякие второстепенные святыни местного и доброхотного происхождения – хоругви, овальные образа и та церковная утварь, какая потребна при водосвятном обряде. Толпа нестройно урчала молитву.

Первые карбаса, нагруженные почетной старческой чернотой, отошли от берега в тот самый миг, когда Егор Мокроносов объявился на бугре со своей медной хоругвью. Увадьеву, который из фаворовского бинокля наблюдал за происшествием с другого берега, Егор понравился с первого взгляда; носный ремень врезался ему в плечо, но тот не чуял, и только из-под темных бровей умно и насмешливо посверкивали цыганские глаза. В сущности, ко всему в жизни он относился с одинаковым лукавством, и в его согласии на роль хоругвеносца выразилась лишь старомужицкая потребность в древлем благочинии. Остановясь на бугре, чтобы пропустить мимо шумливую бабью стайку, он поглядел вверх по реке и нахмурился; Увадьев немедленно перевел бинокль, ища предмета, который мог омрачить великана.

Там река изгибалась, и глазу мешали выросшие на сгибе ветлы; Увадьев увидел позже, чем услышал. В той части реки, которую еще не загромождали массы сплавного леса, спускался неслыханный плот. Впереди, на двух прогибавшихся под тяжестью тесинах, сидели гармонисты, шестеро, и лихо наяривали какую-то мучительно знакомую песню: под нее пляшут на свадьбах и озоруют рекрута. Их было немного на плоту, не более пятнадцати, но песня задирала, сцарапывала напрочь тяжелую позолоту празднества, и вот уже внимание мужиков было расколото пополам. Процессия дрогнула и на мгновение остановилась; потом кто-то надсадно выругался позади, хоругви послали злой и дробный блеск, и хотя без прежней степенности, но шествие продолжалось. Торопясь взглянуть на комсомольскую затею, задние напирали, и вдруг тетя Фиша ухнула с крестом под осыпь, ошалело вереща и раскидывая пустые руки…

Имея в намерении пересечь реку раньше плота, Мокроносов сам сел на весла; пятеро хилых, как на подбор, мужичков еле удерживали наклонившуюся против хода хоругвь. Весло его ложилось порывисто и упруго, карбас скрипел, и уже возможно стало различить лица гармонистов. Поравнявшись с плотом, карбас скоса ткнулся в бревно и остановился. Тотчас с плота закричали:

– Эй, Егор, святу быть!

– Горьк, перелезай к нам, у нас ассортимент богаче…

– Друг, мотри, черви наползут!..

Не мигая, Егор глядел на врагов, как бы вымеряя их внутреннюю, спрятанную за баловством силу; подручные мужики оробело ждали его решений.

– А ну, освободи дорогу, молодцы, – тихо сказал Мокроносов гармонистам, трогая затекшим плечом. – Опоздаем мы.

Плот медленно относило по течению, вместе с карбасом Мокроносова, – и вдруг из-за гармонистов появился Пронька, тот самый, с которым Егор когда-то сколачивал первую в округе советскую ячейку. Пронька глядел строго, точно шел на приступ, и, кроме своей обычной ливенки, держал в руке ту одинокую двухрядку, про которую говорил Виссариону; по ее распустившимся мехам бежала суматошная ситцевая цветуха.

– Егор, – просительно сказал Пронька, – под хорошую гармонь человека настоящего нету. Скучаем без тебя… ты глянь какая!

Егор молча взял ее в руки и нехотя, с досадой вскинул длинные пальцы на лады; он был лучший в волости гармонист, и дома у него висел на стене диплом с одного красноармейского конкурса. В лице у него отразились борьба и ожесточение; мельком он поднял глаза на огромное, чудовищное подобие Николы, поставленное на жерди и одетое в пестрядинную рвань, взглянул на его буйную кудельную седину, стоившую немало трудов и клею изобретателям, и усмехнулся этому фанерному родичу того мохнатого Ярилы, который населял великую низменность в доцарские, дорабские времена. И опять он дернул плечом и, вырвав из гармони короткий вскрик, недоверчиво качнул головою.

– Врет она у тебя на один ладок, Прокофий.

Тот не захотел понять скрытой значительности намека:

– Это, друг, у нее игра такая… из души звук, а ты не слышишь. Ты попробуй только, рук не оторвешь! – и протягивал руку, чтобы перетащить к себе на плот.

С берегов глазела толпа на Егорово бегство, и кто-то межами догонял старика Мокроносова с ядовитой и скандальной вестью. Плот тем временем пристал в затон, и молодежь кружной тропкой кинулась на луг, норовя опередить богомольцев; фанерный Ярила тузил тряпичными кулаками веснушчатого парня, который взвалил его себе на спину. Они пришли задолго до начала водосвятия. Обширный заливной луг, круто ломаясь, переходил в поле. Обосновавшись здесь, ребята тревожно ждали пенья сверху или дуновенья ладана. Пронька дважды поднимался на межу, избегая оставаться с глазу на глаз с Мокроносовым: никто еще не был уверен, что мужики не встретят кольями их дерзостного почина. Крестный ход приблизился; о. Ровоамов, бродячий – после закрытия храма на Лопском Погосте – попик, истово приступал к моленью. Обвеваемый густым ладанным чадом, увешанный тяжелыми полотенцами, под которыми мыслимо вспотеть и дереву, Никола высился посреди узкой крестьянской полосы, где почти до корня выгорел на солнце колос. Людская гуща расположилась полукругом, и Проньке показалось, что кто-то заранее встал на колени; он ошибся: то был Василий Красильников. Бабы хором заголосили молитву, и в тот же миг веселый рев гармоний вознесся над Сотью. Отец Ровоамов сжался, ибо имел уже печальный опыт в прошлом, и заметался взглядом по сторонам.

– Скрипи, скрипи, батя. То бесы под горой котуют, – степенно молвил Мокроносов, последний блюститель умиравшей веры на Соти.

Тяжко переступая тяжеловесными сапогами, он косился сбоку на о. Ровоамова: носик у попа был красноват, попик выпивал с горя… Стороны не видели друг друга, в обеих было заметно смущение, но вот бабы, точно озлобясь, высоко подняли голоса, и гармонный плеск потонул в мощном вое людей, жаждавших дождя на пониклые свои нивы. Пронька хмурился, пальцы его уже не резвились по-прежнему, кто-то малодушно предложил идти купаться в Балунь; тогда-то, во внезапной тишине, и ударил Мокроносов Егор свои прославленные переливы. От него одного зависел теперь исход дела: сосредоточенно уставясь в иссушенную головку курослепа, он всего себя влил в остекленевшие пальцы, и вдруг три пары девичьих глаз проглянули сверху, сквозь редкие колосья. Это и был перелом; сперва жеманно и парами, а потом стайками спрыгивая с бугра, молодежь перебегала слушать Мокроносова.

Прохлада сменилась зноем. Природа зыбко струилась вверх и, может быть, уплыла бы, если б не держалась крепко на корневых своих якорях. Проходили облачка, и, едва попадали в заклятую точку зенита, тотчас же сжирал их зной. Деревья вытянулись в струнку; напрасно искала в них прохлады неуклюжая птичья молодь. Земля отдавала последнюю влагу. Суглинок растрескался и затвердел. Стоя на коленях среди прочих стариков, Лука вдумчиво мял его в ладони, дул украдкой, и глина легковейным дымком стлалась по полосе; до бешенства ярила ноздри раскаленная эта пыль. Косоротый масленщик, приставленный держать рыбий крест, рассеянно отколупывал ногтем щепочку от него и все глядел на жесткую глиняную корку, в трещины которой свободно проходил палец. И опять, погружая разогретый крест в воду, заметался в тоске попик.

– Невозможно… – вздохнул он беззвучно, поправляя взмокшую камилавку. – Гарь идет!

– Скрипи, батя, скрипи… то за Нерчьмой лес полыхает! – огненно и твердо лязгнул старший Мокроносов.

И он скрипел, а младший Мокроносов под бугром побивал его знаменитыми своими трелями, и в памяти о. Ровоамова представали давние семинарские вечерины, где тоже пищала музыка и неуклюже порхали потные небритые семинары. Непотребная дрожь сочилась ему в суставы и тянула в пляс: так скачет порой на пойме вислобрюхая крестьянская кляча, подражая самой себе в юности. Он все торопливей вел к концу, чтоб поскорей стянуть с себя хрусткую, как брезент, ризу, а позади оставались лишь бородоносцы да монахи, и даже Василий заковылял к рубежу, чтоб взглянуть на чужое искусительное веселье.

Там уже наваливали костер и тащили банный котел для установленной совместной яичницы; Ярила встряхивал пустотелыми рукавами, повинуясь спрятанной веревочке, а гармонисты самозабвенно исполняли общественную повинность. Инвалид шагнул ближе и тут понял, что начинается игра в поросенка, самая увеселительная часть троицкого праздника… Посреди широкого хоровода, вереща и вертя висюлькой хвоста, суетился купленный в складчину боровок; розовый и нежный, вымытый до щетинки, он озабоченно высматривал пути к бегству, и в том состояла забава, чтоб поймать его, когда он несется в намеченную щель. В возне и суматохе составлялись зачастую пары для будущих свадеб; Василий уже спустился бочком шага на два, чтоб незаметно вступить в игру, но представил, как его непременно уронят в толкотне, а он упадет на поросенка и задушит… Нет, не тут следовало ему искать утехи!

Игра разгорелась, все новые появлялись люди на лугу. Чуть не запнувшись о поросенка, Пронька помахал рукой Увадьеву, приглашая если не в игру, то хоть на коллективную яичницу. Вышел со своей лошадкой Фаддей Акишин добывать себе собеседничка, пришел Фаворов вместе с иностранным инженером, который снимал по дороге все, что только было ему внове. Все приводило его в восторг, все годилось его фотоаппарату: и деревянное божество, которое уже лежмя и чуть не под "Дубинушку" грузили на карбас, и этот таинственный комсомол в вышитых рубахах на фоне российской глухомани, и даже поросенок, необыкновенным голосом верещавший под мышкой у Проньки. Игра кончилась, через полчаса предстояло открытие клуба в деревне и шефская речь Потемкина.

Окружив иностранца, девицы смешливо глядели на его туристские штаны и красные башмаки, а одна даже спросила жеманным шепотком, почем берет за снимок. Бритые щеки иностранца глянцевали от удовольствия; уж он рассаживал девиц, как цветы, по траве, но вдруг отскочил и торопливо, точно для того лишь и притащился на игрище, щелкнул аппаратом в противоположную сторону; выбор темы определял внутренние устремления иностранца.

– Ой, Васькины бандюги содют! – закричал мальчишка, увивавшийся возле Мокроносова.

Из-за пригорка дружным табунком выступало Васильево воинство. Безобидные порознь, вместе они составляли боевое, головорезное ядро, которое в волости так и звали черкесами; бывали праздники, когда хозяева вместе с гостями лазили от них на крыши. Шли они все с картузами набекрень и с заранее обдуманным планом, и один, всю свою скверную родословную имевший на лице, даже бурлил себе под нос:

…по приемной Вася котит,
вся приемная дрожит…

Появление их не предвещало особого веселья, и Прокофий, стыдясь гостей, выбежал было им навстречу, но Василий равнодушно, точно то было неодушевленное бревно, обогнул его и направление держал прямо на иностранца, торопливо перекручивавшего пленку в аппарате.

– Вон того, на рыжих ногах! – указал он Селивакину, неотлучному спутнику всех своих приключений, а тот понятливо зашмыгал носом.

Было непостижимо, когда Василий успел так принарядиться: тугая крахмальная манишка коробилась под его кожаной курткой, а галстучек был в тон лицу, с крапинками, а на отвороте полосато болтался георгиевский крестик. Толпа расступилась, и тогда всем стало ясно, что без скандала не обойдется.

– Сымаете? – галантно изогнулся Василий, а иностранец так же любезно поклонился ему, принимая юродство его в шутку. – Это очень хорошо, что сымаете. Альбом! – Он изогнулся в другую сторону и выставил обрубок вперед. – Чего на крестик смотрите? А вы знаете, за что этот крестик даден? Нет, счастье ваше, не знаете…

– Василий, ты шел бы домой, – суховато сказал Пронька. – Проспишься и придешь.

– Извиняюсь, я и сам есть большой любитель общественности! – кротко посмеялся тот, поправляя крестик, чтоб бантик распушился еще более. – Не мешайте мне беседовать с научным гражданином.

– Голосом тебе говорю, не бузи, Васька! – вторично предупредил Прокофий.

– Мы и сами не дешевше людей, порожнем не ходим… – звеняще огрызнулся Василий и снова, задрав голову, глядел на иностранца. – Извиняюсь, конечно, вот вы жили за границей, скажите, отчего человек заикается?

Фаворов, быстро переглянувшись с Пронькой, торопливо перевел вопрос и последующий ответ инженера.

– Нервоз? Я вот и сам конкретно говорю, что нервоз, а Федя не верит. Мозги у него сырые, до науки не доходят!

Селивакин хохотливо и угодливо сморщил лицо.

– Чему же вы смеетесь? – не вытерпел Фаворов. – У вас в самом деле сырые, этово… мозги.

– Не, – сразу, точно под кнутом, съежился тот. – Я так, одной штучке смеюсь. Хотим заграничного инженера свешать…

Иностранец продолжал улыбаться, а Фаворову по молодости не хотелось показывать мужикам, будто струсил полудюжины подгулявших парней. Гармони уже не играли, Пронька хмурился: он знал эту повадку Васькиной ватаги, унаследованную от сотинских сплавщиков. Неопытного новичка предлагали взвесить на безмене, и когда тот, опасаясь худшей расправы, влезал для этой цели в мешок, его завязывали там и кидали на длинной веревке в реку – к у п а л и, изредка вытягивая наружу, чтоб не закупался до конца; у сплавщиков так карали за кражи безразлично от времени года.

– …и еще, как шли мы даве, поспорили, сколько в вас имеется весу. Федька сказал, что не боле, как в подтелке, а я подозреваю… – Смех распирал скулы ему, но он не смеялся, в глазах его светилась почти мольба к иностранцу, в согласии которого и заключалось возвышение инвалида. – Как бы дозволили… а мы бы вам и спели потом: у нас все село поючее такое!

Он даже протянул руку, чтоб убедить прикосновеньем, и в тот же миг Прокофий, не выдержав накопленного отвращенья, с силой поддел его кулаком. Удар пришелся куда-то в галстучек, и всем показалось, будто Василий отделился немножно от травы и плавно пересел на другое место. Когда он поднялся, все увидели, что никаких особых повреждений на Ваське нет; только опять лопнул лакированный ремешок, которым была пристегнута к обрубку круглая деревянная ступня. Девки шарахнулись шустрее пыли из-под копыта, Селивакин и остальные глупо ухмылялись, переступая на месте, а Пронька все глядел, как бы вымеряя взглядом, потребуется ли второй удар. Так протянулось неопределенное время; Василий потерянно гладил рукой низкую, точно сеяную, травку луга. Потом он поднял спокойное, очень бледное лицо и покачал головой:

– Буявый малый, Прокофий, крепко бьешь… эва, за пазуху баран влезет! – Одна какая-то жилка страшно суетилась на его лице. – Ты и гневен, Прокофий, да отходчив, а я и добр, да памятлив. И будешь… и будешь ты меня помнить отселе тридцать… – в голос ему ворвался всхлип, – …тридцать лет, Проня!

Как-то лениво он поднял с травы сорвавшийся крестик и зажал в кулаке; все еще трудно ему было повернуться спиной к обидчикам. Когда боль заместилась стыдом, он развязно достал радужную свою, уже никого не поражавшую спичечницу, но папирос в кармашке не оказалось. Тогда, лишь рукой придерживая отстающую деревяшку, он тихо заковылял вдоль берега. Никого не рассмешил его уход, никто не побежал за ним: может быть, он шел топиться, и никто не хотел мешать ему в этом; он шел прямо к заводи, сплошь заросшей тускло-красным гравилатом и трилистником. Здесь он остановился и стоял долго: деревяшка стала подмокать. Желтая бабочка-капустница, спорхнув с высоты, села на кочку; кажется, она хотела пить.

– …рази мы кого ограбили? – тихо спросил ее Василий, и вдруг с маху хлестнул по ней картузом. Его сгибало, как червя, разрубленного лопатой, пена выступила у него на губах, а в мире уже забыли и его самого, и его несбыточную угрозу.

Сквозь гнетущую тишину суховея сочился из Макарихи колокольный призыв: там начиналась вторая часть торжества. Так совпало – Пронька шел вместе с Увадьевым, и Мокроносову, шагавшему позади них, становилось ясно, что свирепая Пронькина расправа безнаказанно сойдет ему с рук. Как бы учуяв сокровенную его мысль, Увадьев обернулся к нему:

– Присоединяйтесь, товарищ! – Ему давно хотелось познакомиться с Егором.

– Ничего, дороги на всех хватит… – И крепче сжал поросенка, скулившего у него в мешке.

Его придирчивая жажда справедливости должна была удовлетвориться самым началом речи Увадьева, которому пришлось замещать Потемкина.

– …мне только что довелось быть свидетелем, товарищи, – блеснул он отточенным этим словом, ударив на последнем слоге, – свидетелем дикой расправы, там, на сотинской пойме. Один из членов ячейки избил безногого…

Егор не слушал дальше; по угрюмым лицам мужиков, наваленным туда, в провал, как груда овощей, он понял, что еще до вечера Проньку выкинут из ячейки. Нетерпеливым взглядом он обвел переполненный клуб, кумачные бичи лозунгов, невозмутимого Фаворова, сидевшего с ним в президиуме, и смятенно почуял, что всегда – и когда нес скитскую хоругвь, и когда наблюдал усмирение недобитого героя – сердцем он был вместе с Прокофием, другом.

Назад Дальше