– Вы ужасно хитрый… – сказала она ему вслед.
Он вышел в комнату, где стоял его рабочий стол, и вызвонил Сузанну; она подошла сразу.
– …нигде не могу отыскать! У вас нет Бураго?
– Кто говорит? А, Увадьев!.. нет и не было.
Она замолчала, а он все не клал трубки назад.
– Что вы делаете сейчас, Сузанна?
– В данную минуту? – Она посмеялась его любопытству. – Наливаю хромовой смеси чистить химическую посуду.
Еще прошла одна минута очень нерешительного молчания.
– Я выписал вам этих, как их?.. покровных стеклышек.
– Отлично, микроскоп мой благодарит вас! Вы что-нибудь еще хотите мне сказать, Иван Абрамыч?
– Да… – Ему очень хотелось закурить в этом месте разговора. – Вы… извините за нелепый вопрос!.. Вы ничего не замечали за мной в последний месяц?
– По-моему, у вас болели зубы. Угадала?
– Не совсем.
– Нет, правда, вы всегда такой рассудочный, сосредоточенный в себе… Однажды вы мне напомнили Печорина, – помните, у Лермонтова? Но только другого века и класса… вы даже ходите и руками не размахиваете, как и он: по той же скрытности. Вы читали Лермонтова?
– Прочту!
Она прекратила разговор, а он все сидел у стола, крепко сжимая трубку, точно то и была рука Сузанны. Табурет поскрипывал в такт его дыханию. На столе тикали карманные часы; они напомнили – через полчаса начиналось заседанье у Потемкина. Кто-то громко чихнул: это была телефонистка, которой любопытно было даже самое молчание Увадьева.
– У вас насморк, товарищ, вы можете потерять работу! – негромко сказал в трубку Увадьев и, сунув часы в карман, пошел к гостье.
Дверь он раскрывал медленно, в надежде, что Зоя не дождалась и ушла; он ошибся, и вот бровь его сурово и гневно поехала куда-то на висок. Освещенная лампой, машинистка сидела голая, на ней оставались только бусы. Пеговатые ее волосы прямыми косичками ложились на плечи. Ей было, по-видимому, очень холодно, по коже плеча явственно проступали пупырышки. На бумаге от фиников осталась только горстка. Зоя робко улыбнулась, и это была ее единственная одежда.
– …я сюрприз вам, – сказала она виновато и ждала.
Увадьевское лицо перекосилось и стало походить на кулак:
– Вон… немедля вон! – и сам не слышал своего голоса.
Потом он сел на лавку и тупо глядел куда-то в обратную сторону; осунувшееся лицо его стало точно после сыпного тифа. Гостья торопливо и неуклюже одевалась, все задевая вокруг себя; от испуга она даже забыла, что слезы тоже могут быт одеждой. Вещи отказывались служить ей: туфля не влезала на ногу, а блузка поползла по шву. Вдруг увадьевское внимание привлек какой-то шелестящий звук, он неторопливо оглянулся. Из раскрытой сумочки, которую Зоя схватила впопыхах, сыпались на пол украденные финики.
– Это для сестры… для сестры! – шептала она, вся дрожа.
Увадьев молча вырвал сумку из ее рук и доверху набил финиками из своего запаса; они липли к его рукам, а он вколачивал их в сумку с ожесточением брезгливости.
– Кланяйтесь вашей сестре! – крикнул он, расправляя слипшиеся пальцы.
– Зачем вы сердитесь… ведь все так! – только на пороге зарыдала она.
VI
План мобилизации населения так и не удался. Упрежденные кем-то вовремя, мужики еще с вечера принялись разъезжаться по гостям. Пронька с Мокроносовым бегали по дворам уговаривать, чтоб не покидали строительство в эту опаснейшую для него минуту, но у тех свои имелись доводы. Кругом начиналось пированье: в Шуше праздновали казанскую, а в Ньюгине пятнадцатое июля месяца – примечательный день, в который горели семь лет назад, а в Ильюшенском просто так, по случаю ненастья, собрались проплясать свое горе кумовья да сватовья. Судя по запасам, какие грузились на подводы, гостеванье предполагалось долгое.
Кое-где, однако, бранью и угрозами, молодежи удалось задержать отцов от бегства, но на сход явились лишь юнцы да безлошадные вдовы. Все же Фаворов, как представитель Сотьстроя, стал говорит и говорил неплохо о многих высоких вещах, а кончилось тем, что какая-то клыкастая старуха – не ведьма, так ее родственница – так и полезла на оратора:
– Эй, господин, запрягай нас самех… садись да постегивай! А и подохнем – мало убыли…
Мокроносов хмуро выступил вперед и спросил, куда ехать; и еще не успел Фаворов добраться назад к Увадьеву, как уже обогнали его двадцать три гремучие крестьянские подводы… Да еще две волости из двенадцати приречных отозвались на увадьевский призыв; к ним присоединился весь наличный транспорт строительства. В сущности, это и было пока все, чем можно было залатать дыру прорыва…
Постепенно увеличивались сотьстроевские катища, но и работы находились в полном разбеге; уже через полторы недели после катастрофы стали ощущаться нехватки лесоматериалов. Соть быстро спадала; по слухам, кое-где на малых реках из-за обсыханья даже простаивали плоты, и все-таки лесные организации не соглашались обменять своего сплава на раскиданные увадьевские сокровища, которые надо еще было ловить. При общих размерах нового строительства и потребности в лесоматериалах никто, разумеется, не мог тотчас выполнить сотьстроевских заказов. Забыв себя, Увадьев носился по округе и, как результат его метаний, работы по закладке силовой и кислотных башен почти не замедлялись. В обход законов он пускался на все пути, которыми лес мог прийти на строительство, и Бураго лишь посмеивался, наблюдая его ухищрения. Вечером однажды, зайдя к Увадьеву по делу, он застал у него старого Красильникова; несмотря на будний день, тот был в черной глянцевитого сукна поддевке, придававшей особую необычность их беседе, как будто разговор их происходил во всесоюзном масштабе. Речь шла покуда не о лесе.
– …вот и не надо было плевать на меня, товарищ Иван Абрамыч. Ты меня хлеба и жилья решил, и оттого сдеру я с тебя за свои труды, прямо говорю. И пограбил бы тебя глухою ночью, да руки коротки…
– Бери, но чтоб было! – заговорил Увадьев, а сам все присматривался, может ли старый лесопромышленник помочь ему в беде или пришел только так, чтобы выместить на нем обиду.
Красильников оказался бессильным, и Увадьев выгнал его как-то раз на полуслове; оставались надежды только на Жеглова. Дни текли еще быстрей, чем деньги, а из канцелярии теперь уже не доносилось больше успокоительного бухгалтерского гоготанья. Потемкин окончательно отошел от дел и чахнул, а жена его, приехавшая по депеше, вела себя как заправская вдова. Непрочитанные газеты стопкой копились возле его кровати; в них было смутно и тревожно. Виды на урожай оставались мизерными; целых два месяца кропил Советскую страну какой-то тухлый дождик. От моря к морю прокатился слух о возобновлении деятельности Народного комиссариата продовольствия. На окраинах вводилось карточное распределение продуктов. Правительство издало декрет о добровольной сдаче хлебных излишков, но попутно принимались и другие срочные меры, чтобы не допустить срыва строительного плана. В народе незримые трепачи распространяли слухи, будто сорок тысяч продкомиссаров уже выехало на мужиков. В центре открылся заговор. Соседняя держава производила маневры на советской границе. В тысячах уездных окошек вспухали анекдотцы о глиняном социализме. Одна вечерняя газета поместила огромную статью: не заводите лишних запасов еды, потому что в них заводятся червячки; тут же один безвестный профессор приводил и латинскую фамилию червячка, сопровожденную рисунком от руки. Страна скорбно готовилась к неприятностям…
На окостеневшей Соти установился преждевременный покой осени. Наезжие люди рылись в кулацких погребах; из просторных бочек, врытых под гряды, извлекали гнилое и закисшее зерно. У Жеребяковых вывезли тонну, у Алявдиных полторы. Эти богатства, наполовину сгноенные в навознях, всколыхнули деревенскую общественность; вырастала баррикада на Соти. Комиссия, составленная из комсомольцев и представителей налоговой инспекции, отправилась однажды утром на ручей и там, в ста шагах от красильниковской маслобойки, нашла клад в двадцать три военных винтовки да восемь старинных берданок, а при них изрядно пуль. Находка была обнаружена под крестом безыменной могилы, где закопан был Петр Березятов, бунтовщик против Советов, на этом самом месте расстрелянный десять годов назад. В чаянье отыскать березятовские кости, рыли глубже и вытащили пулемет, густо смазанный свиным салом; и еще часа два рыли, но ничего более не нашли. Тогда-то и зародилась темная молва, что ружья – это и есть кости Березятова, а пули – его кровинки. К обеду изрыли все вокруг красильниковского владенья, целые окопы провели, но не давался в руки клад. Кстати, все тут и увидели Василья, впервые после долгого его отсутствия. Выбравшись из низкой дверцы, он равнодушно проковылял к ручью и там, кинув голову в ручей, полежал на боку маленечко: так именно тушат чадные головешки. От прежнего щегольства не осталось и ниточки, полрожи в дегтю; в лесного зверя обращался этот человек.
А на обратном пути крикнул Проньке:
– Рой, шпана, рой!.. Всеё земли не перероешь.
Брать его пока было незачем, а сперва дознавались, кто еще уцелел от березятовского племени. Языки показали на скит: там-де все дядья покойного, понакрылись скуфейками, молят богов о советской гибели. Решено было нагрянуть и в скит, и только за поздним часом отложили экспедицию до утра, а тем временем сбежал Филофей, задержанный накануне за свое откровенное злоязычие. Лукиныч, под охраной которого состоял арестованный, путано разъяснил, будто ворвались ночью трое, рожи платками обвязаны, взяли ключи силой и, посадив монаха на коня, умчались в направлении Лопского Погоста. Виссарион, который оказался свидетелем, подтверждал, будто слышал ночной скок и видел самого Лукинича, с воплем мчавшегося за всадниками; следы похитителей замыло дождем. Так дело и замолкло, а в газеты проскочило лишь известие о найденном оружии.
Опасаясь, чтоб кто-нибудь не предупредил скитчан о завтрашнем нашествии, Пронька до ночи сидел на берегу и наблюдал за рекою; в случае заварушки ему первому плыть бы по Соти с пробитой головою. В бинокль, который он таинственно выпросил у Фаворова, видно было – блуждали на мысу огоньки меж деревьев, а за ними тени, и потом много людей пронесли, сутулясь, длинное подобие носилок и скрылись за углом приземистого строенья. Тогда-то и овладело им искушение переплыть реку и взглянуть поближе на эту непостижимую суетню; уж он и пояс расстегнул, но тут подошла Катя, сестра, и, окликнув, присела рядом.
– Чего рыщешь?
– Проня, сердце щемит!
– Намажь йодом, пройдет.
– Ты б поговорил с жильцом-то нашим! Что ему во мне! За ним и барышня побежит.
– Ты про Виссариона? Ну, наплюй на него.
– Да он нравится мне!
– А тогда живи с ним.
– Да боязно!
– О, тогда отступи в срок…
Она надула губы и отвернулась:
– Брат… чужому и карман настежь, а своему и совет с оглядкой! Иди ужинать.
Уходя, он еще раз приложил бинокль к глазам, но там, на мысу, уже серела как бы осенняя пустота.
Догадки его пришлись впустую; скитчанам нечего стало прятать теперь. В эту ночь умер Евсевий, и смерть его была последней точкой в длинной и витиеватой книге скитского существования. Он начал умирать десятки лет назад и умирал по частям; за ногами окончились руки, потом, подобные октябрьской листве, стали отпадать чувства, и тогда братия решила посхимить его перед отходом из жизни. Темный и страшный обряд прижизненного погребения совершали как раз в тот час, когда Пронька усиленно протирал стекла фаворовского бинокля; надевали наспех кукуль беззлобия, из-под которого уже никто не смел взглянуть на мир; опоясывали под мышками аналавом, и Кир, не умея нашить белые знаки схимы, собственноручно, мелом, начертил на кукуле Адамову голову, а на плечах – летящих серафимов. Евсевий лежал, откинув голову набок; глаза его были полузакрыты, а волосатое лицо исказила бессильная тоска: в последнее время единственной пищей ему была вода. Может быть, он понимал значение завершительного насилия, которому его подвергали старики, такие же бездомные в жизни, как он сам.
Его перенесли в трапезную и там ждали конца. Смерть никого не удивила бы, и Аза часто зевал, одолеваемый дремотой. Все устали ждать, а старец все жил; ему дали новое имя, непонятное живым, как магическое слово – смрадил и жил. Тогда Кир пошептался с братом Ксенофонтом, и тотчас Ксенофонт принес с окна книгу, огромную и недружественную, как нежилой дом.
– Жития и страдания старцев соловецких благослови, отче, прочести… – возгласил он гнусаво и наклонил коптящую лампчонку над страницей, источенной жучком. Это было Денисовское сказание о первом соловецком разгроме, о Никоне и воеводах его; Ксенофонт читал его чуть сонливо и нараспев. Кир не зря выбрал именно это место летописи, способное укрепить решимость братии на будущее время. Подобные летучим мышам, порхали во мраке угасшие истертые слова.
"…повеле призвати Никанора, иже от трудов стояния молитвенных ходить не можаше, но на малых саночках послании вземши привезоша. Он же, воевода и раб царишкин, образа иноческа не устрашився, ниже седин столетних, тростию бияше блаженна по главе, по плещам, хрепту, устам, яко и зубы от уст изби…"
Свет еле пробивался сквозь закопченный стеклянный пузырь; чтец косился на Евсевия, боровшегося с демонами смерти, и потом, впустую шевеля губами, суетливо искал пальцем утерянную строку.
"…хотяше в пепел забытия обратити, повеле из караула иноки и бельцы, числом яко до шестидесяти, привести и, различно испытав, казни различно уготова. Овых завеща повесити за ноги и ребра, кажного на своем крюке, а овых под мещь клали и напятеро разымали, а юродивых в пустой бане огнем пожгли, кнутьем изби, вервием подавиша, и иным, на скамью посадя, языка резали дважды и трижды, а иного за конем влачили, яко непогребеннова мертвеца, а инии главопосечени быша".
Ворочался Евсевий, и меловая отметина с кукуля осыпалась. Вдруг Кир поднялся с игуменского места, и следом встали все, шатаясь от усталости: рассветало. Евсевий поднялся, точно перед смертью хотел бежать из этого горького людского мрака; он распахнул свои дремучие ресницы, потому что не верил в тишину, его объявшую.
– Нету бога! – крикнул он голосом, хрустким, точно сломали щепочку, и упал навзничь, и все хотели бежать отсюда, и только один Кир, подойдя к нему, поцеловал его в мертвые уста.
Все молчали, и вдруг всем стало легче: самим существованием своим Евсевий тиранил братию, и когда распалась последняя связь, тут стояли лишь нищие да будущие бродяги, уже не соединенные ничем.
…Вассиан имел тетрадку, в которую без затей и выводов записывал все, что потрясало его незамысловатый разум. Там было:
"Лотос, символ отшельников, а у нас не растут".
"Фараон Аменготеп за десять лет царствования убил сто восемь львов".
"Уродился кочан в тринадцать фунтов, вонючий".
"Румыния объявила ультиматум большевикам".
"Кричали сороки, не дали спать".
"Умер Евсевий, тако и все мы исцелимся от жизни сея".
Запись эта помещалась в самом конце страницы; больше записывать стало негде, да и не о чем.
Глава пятая
I
Это началось неделей позже. Надежды на своевременное прибытие лесоматериалов не оправдались. Стремясь залатать хлебную пробоину в экспорте, страна кинула огромные количества леса за границу; по вывозу древесины Советский Союз стал сразу на третье место. Дорога же отказывалась грузить то количество лесоматериалов, которое удалось закупить Жеглову: везли машины, цемент, железо на крупнейшую гидростанцию, воздвигающуюся в соседней губернии; гидростанция была важнее в государственном плане великих работ. Увадьевские телеграммы не производили никакого действия: под бронзовой девушкой на жегловском столе их скопилось до полусотни. Весть о сокращении работ проникла в рабочую гущу; ей не верил никто. Тем не менее председатель рабочкома ездил секретным образом в губотдел строителей, и там ему обещали снестись с центральным комитетом союза. Дело затягивалось, рабочие волновались, управление Сотьстроя молчало. В эти дни не было ни одного прогула.
Общественное мнение искало виновников, и как раз накануне дня производственного совещания этого виновника нашли; быть им мог, разумеется, один Филипп Александрович Ренне. С самого начала работ строители чувствовали в нем чужого, который если не навредит, то не принесет и достаточной пользы; все было ненавистно в нем – от сухой, лаистой речи до старой, с острыми полями фуражки. Стенная газета все чаще помещала злые запросы по адресу администрации, продолжавшей держать этого преждевременного старика. Фаворов стал невольным свидетелем того редкостного в пореволюционное время происшествия, которым завершилась сотинская катастрофа… Большая толпа рабочих, настроенных скорее весело, подошла к конторе строительства и вызвала заведующего лесозаготовками. Фаворов, выглянув в окно, увидел в толпе какой-то прикрытый рогожкой предмет и вдруг догадался, что сейчас произойдет скандал, каких еще не бывало на строительствах.
– …не ходите! Я найду Бураго, он поговорит с ними, и все обойдется… – Скулы его дрожали, потому что это был первый случай в его инженерской практике.
– Вы молодой человек – надо быть разумно. Прогресс – в этой стране научились линчевать – до свиданья – молодой человек! – Однако Ренне еще минуту барабанил пальцами в подоконник, прежде чем покинуть помещенье конторы.
Его уже увидели снизу в окне и усердно манили руками вниз; страшней дубинки над головой был этот тяжеловесный юмор гнева. Фаворов схватился за трубку телефона, но Ренне не стал дожидаться. Без фуражки, как был, он стал спускаться по лестнице. Из канцелярии вдогонку ему потянулись безыменные руки, как бы стремясь удержать от неминуемого, но выходная дверь раскрылась с той стороны, и руки исчезли. Ренне стоял один перед толпой, заложив руку за борт пиджака. Ближайщие смущенно задвигались, но сзади напирали, и какая-то кучка рабочих, молча и деловито, уже продиралась к нему сквозь людскую гущу. Он знал, в чем тут дело, и сразу поднял руку, желая говорить:
– Запань верно – я покажу расчеты – выберите комиссию – я объясню – завтра!
Он смолк, но впереди толпы уже выкатился предмет, потрясший Фаворова. Это была одноколесная и вдоволь послужившая тачка, в каких возят строительный мусор. Худая женщина, тетка убитой девочки, хлопотливо и нервно уминала рогожку, на которую через минуту должен был сесть Ренне. Вдруг она указала пальцем на инженера, и палец был таким длинным, что почти достигал его сердца.
– На похороны тоже приходил!.. – крикнула она, и этого было достаточно, чтоб все поняли провинность Ренне.
Искусанные губы его брезгливо опустились вниз, а в уши стал вливаться насильственный румянец. Он глядел в землю и чего-то выжидал, потому что не самому же было садиться в позорную тачку! Тогда небольшого размера и щетинистый человек – Ренне узнал в нем сразу слесаря из ремонтного цеха – решительно выдвинулся вперед.
– Придется прокатиться, – сказал он зло и просто, кивая на одноколесную. – Пожалуйте!
Из толпы понеслись крики:
– Почему на запани подстрелов не было?
– Ты сколько, злодей, денег-то брал… и каких денег!
– Катался в машине, прокатись и на одном колесике, субчик.
Кто-то запел про знаменитое яблочко, которое, раз укатившись, уже не возвращалось назад. Тот же слесарь сказал угрюмее и настойчивее:
– Садитесь, гражданин. Не силком же волочь! – И насмешливо вытерши руки о рубаху, сделал попытку взять Ренне за рукава, а тот смятенно догадался, что это и есть то самое, горшее смерти.