Соть - Леонид Леонов 25 стр.


Разговор происходил в среду, а в пятницу появился новый фельетон о сотинских делах, достаточный, чтоб и развлечь обывателя, и послужить материалом прокурору. Говорилось об усиленной выдаче спецставок, премий и всяких сверхурочных; подчеркивали преступное невнимание к посредбюро рабсилы; подмигивали на подозрительные отношения главы Сотьстроя с местными лесными заправилами; сообщали, что бутовый камень десятники при сдаче подсчитывали меньше, а остатки переводили на другую артель и за нее получали; заканчивалось сообщением о роскошной жизни иностранца-инженера в квартире с ванной и фаянсовым горшком под кроватью, в то время как рабочие ютятся в бараках полутюремного стиля. Следующая статья имела уже документальные данные об упущеньях: приводился тип арифмометров, цена трех тысяч пудов овса и количество кипятильных баков, которые были закуплены у частников.

Дальше начиналась неразбериха и метель сенсаций; молодые журналисты пробовали свои силы и остроту пера на Сотьстрое; тираж газеты повысился. Обыватель, перекликаясь из окошка в окошко, выработал новую форму приветствия: "А Увадьев-то что натворил!" В губернских пивных делал головокружительную карьеру какой-то чечеточный шут, выступавший с куплетами о советском строительстве: его не хватало на все пивные, появились подражатели, которые тоже неплохо кормились возле этой преувеличенной неудачи. В мещанских анекдотах неизменно действовали инженер Белаго и коммунист Шоколадьев, и оба они выставлялись еще глупей самого рассказчика; Потемкину, кстати, припомнили ту пирушку, которую он устроил после написания сотьстроевского проекта.

Сенсации вырастали до общесоюзного размаха. В губернии сидел безработный профессор Мадридов, который выдумывал письменность несуществующему племени, якобы затерявшемуся в лесах. Негаданно появилась его статья, напечатанная, правда, в дискуссионном порядке и ставшая образцом ученого слабоумия; основываясь на годовой потребности Сотинского комбината в шестьдесят две тысячи кубосажен балансу плюс сорок семь тысяч кубосажен дров, он вычислял, сколько ежегодно пропадет лесов на земле, а следовательно, и кислорода. "Дышите, дышите, – исступленно заключал он, – пока не задушила вас углекислота. За каждую десятину лесов вы получите сорок три тонны целлюлозной похлебки!" Ошеломленного редактора на другой же день послали учительствовать в глухой уезд, но уже через три дня появилась новая статья. В этой осторожно высказывалось мнение, что Сотьстроем отныне портится навсегда вид этой древней, искони русской реки, поминавшейся даже где-то в былинах как место женитьбы славного новгородского ушкуйника В. Буслаева. Судя по романтичности описаний, у самого автора статьи были связаны с Сотью какие-то семейные воспоминания… Все это чрезвычайно подымало и укрепляло дух макарихинского завклуба.

Род эпидемического сумасшествия охватывал некоторые круги; оно начиналось с гражданской слепоты. Упускались из виду истинное значение Сотьстроя, его героическая борьба со стихией, история его возникновения. Предсказания Бураго, расцененные в свое время как угроза, сбывались: зашевелилась кулацкая Соть, а минута благоприятствовала нападению. Увадьев еле справлялся с делами, а Потемкина уже месяц безуспешно рентгенизировали в Москве, пробуя вернуть жизнь человеку и человека жизни. По материалам, собранным много позднее, в августе у Алявдина состоялось негласное совещание, где главную роль играл Виссарион Буланин; это ему и принадлежала неясная формула "пользуйтесь случаем, в Азии живем!" Собрание, созванное по имущественному признаку, постановило ходатайствовать о переносе Сотьстроя куда-нибудь подальше, на Печору, например, учитывая вред целлюлозного производства для крестьянского здоровья; на Соти же устроить заповедник, в коем сохранить леса, людей и прежнюю дикость в неприкосновенности, что должно стать непременной приманкой для иностранных туристов. В письменном акте совещания, где плоская эта выдумка была умело задрапирована в российское простодушие, имелись еще две существенные предпосылки для такой перемены. Первым стояло заявление одного кооптрактира, где указывалось, что посетители ругаются; чай хуже стал, и вкус не тот, вследствие чего население стихийно переходит на домашнюю брагу. Вслед за этим гомерическим рассуждением шло второе, заключавшееся в ученом исследовании одного начинающего биолога. Выходило, что сотинская вода все равно не годится для отбелки целлюлозы из-за высокого процента гуминовых примесей, а придется рыть артезианские колодцы на великую глубину. Кстати, согласно ученой записке, построенная ветка могла бы пригодиться для устройства курорта, например, в этом месте, так как целительная вода Федотова ручья не только не вредит здоровью, а даже чрезвычайно помогает, хотя бы, например, при протрезвлении.

Так и было: ввалились ходоки к замнаркому в переднюю, жали картузы, не щадя жалобных слов о великой сотинской скудости. Да еще тут у старого Мокроносова, самого рваного из всех, упал сверток плакатов, как бы ненароком, и развернулся на полу, а сверху оказался портрет самого замнаркома, в толстовке и с прочими знаками официального положения. Сопя, елозил Мокроносов по полу, сбирая разлетевшееся имущество, а начальник как-то сразу и строже стал и милостивей, почти как на портрете. Тут же отдано было распоряжение поддержать ходатайство, и шальная эта шхунка с новым бумажным парусом понеслась по волнам инстанций. Дело приняло необходимое для жизни вращение, а вращение придало ему теплоту, а теплота и бюрократические дрожжи стали раздувать его до неестественных масштабов. Мокроносов, не веривший вначале в успех, теперь только диву давался, наглея сообразно удачам.

– Хибнем, ха́зы детям нехорошо. Чай, не овцы! – привычно говорил он в высокой канцелярии, готовясь уронить на пол соответствующий портрет. – К тому же щелока!

– Да ведь там уже уйму денег всадили, – нерешительно возражала жертва, вспоминая газетные сведения о Сотьстрое.

– Тогда мужику хроб. Тогда канальизацию надоть! – Он нарочно искажал слова, отвлекая внимание на свое ловко подделанное невежество. – От хазо́в инда лошади заикаются…

– Но канализация будет стоить тоже пару мильонов!

– Тогда рой нам, браток, колодцы на пятьдесят верст, взад и вперед по реке. Щелока, лошади заикаются, хибнем! – И все остальные повторяли дружным хором мокроносовский припев.

Мокроносов веселел, и уже самого его одолевало любопытство, до какого крайнего безрассудства можно добрести по вонючим канцелярским коридорам. Никому не приходило в голову, что Сотьстрой еще далек от пуска, что о сернистых газах пока не может быть и речи, а для сточных вод строятся специальные коллекторы. Первоначальная идея присоединения Соти к всепролетарскому ядру грозила окончательно затмиться. Доклад Бураго в губернском совнархозе был принят с глубоким удовлетворением, но на другой же день в отделе загадок и ребусов была помещена задача: какова общая сумма расточительства на Сотьстрое, если двугривенными можно выложить расстояние от Москвы до Усть-Кажуги? Имя Соти приобретало нарицательное значение для всякого гиблого места; в пословицу она вошла скорее, чем в учебники экономической географии… и вот тогда-то пришло наконец письмо от Жеглова.

Оно начиналось раздраженным осуждением попыток Увадьева закупить лес у частных лесопромышленников, объяснением небывалых нападок на Сотьстрой и смехом над примечательной делегацией сотинского кулачества; кто-то уже турнул наконец мокроносовскую саранчу. "Пока все смутно, – писал он, – на мою записку с требованием расследования сперва ответили выговором, который почему-то вскоре отменили. Как бы то ни было, общественное мнение, с которым ты собираешься драться, во многом право; постройка завода должна иметь тот политический коэффициент, который избавил бы тебя от упрека в делячестве. И потом, раз дело начинается со смертей, значит, что-то у тебя плохо организовано…" О Геласии, которого ему удалось устроить на курсы, он сообщал также в повышенном тоне досады. "Плохо не то, что тотчас по приезде, видимо, в пику господу богу, переименовался он в Роберта да еще Элеонорова; не то, что, оголодав в некоторых смыслах, крещенье в новую жизнь, так сказать, начал с триппера; плохо, что ты перегибаешь потемкинскую затею о сотинском устроении, которую я не вполне разделял с самого начала. И еще раз повторяю: не загружай Сотьстрой только узкоделяческими задачами, не в Америку идем!" В заключение он советовал Увадьеву приехать самому, чтоб договориться по всем организационным вопросам сразу.

Увадьев уезжал на другое же утро. В ожидании дрезины он ходил вместе с Горешиным вдоль заводского пути, задевая портфелем за седые головки какой-то сорной травы. Зная что-то, Горешин намекал на несвоевременность отъезда, а Увадьев сердился и не понимал, потому что принимал его за паникера. И опять Горешин наводил разговор на неспокойствие окрестных деревень, на опасное безделье безработных, на десятки мелочей, грозивших разрастись в отсутствие управляющего Сотьстроем.

– Ты что-то мямлишь… Не то рвет тебя, не то от тесных сапогов страдаешь. Вот и дрезину подают. Может, проводишь меня?

Тот уклончиво пощелкал языком и вдруг, решась, полез в боковой карман.

– Нет, мне в другое место пора… Слушай, Иван Абрамыч, я кое-какой материал из стенгазеты прихватил. Посмотришь?

– Стишки?

– На этот раз картинка.

– А ну, повесели перед отъездом!

Неумелый, но бойкий рисунок изображал место строительства, торчал подъемный кран, правдоподобная копия германского подъемника, только что смонтированного на Соти, и очень убедительно валялась разбитая цементная бочка. За колючей проволокой, чуть не повисая на ее шипах, толпились худые, рваные люди, бесчисленное множество людей, а среди них женщины с ребятами на руках, – посреди же трудился над каким-то ящиком Увадьев, весь в поту и один-одинешенек; его легко было узнать по взбежистым бровям и по скупым, в обтяжку, сапогам. Подпись разделана была цветными карандашами: "Социализм по Увадьеву".

– Очень неплохо намалявил! Это тот самый, чернявый такой? Как, как его фамилия? – говорил Увадьев, и в лице его не прочесть было ни улыбки, ни досады. – Очень похоже. Надо его выдвинуть непременно!

– …за ворота, что ли? – прищурился тот.

– Зачем же, в работу пускай его! Чего таланту на картинках пропадать. Хотя бы на твое место выдвинуть, очень недурно. – Он сложил бумажку пополам, ногтем провел по сгибу и глянул прямо в глаза Горешина. – Ты зачем мне это суешь? Стращаешь, что ли? На поводу у крикунов плетешься…

– Я, погоди, еще баб на тебя напущу… жен. Это ты, ты урезал пособие. Они тебя порастрясут!

– Кстати, парнишка этот партийный? Надо, надо выдвинуть… – задумчиво произнес Увадьев, поднимаясь в дрезину. – А за Ренне, что недосмотрел, ты мне потом крепко ответишь!

Ворчанье мотора стало злей и порывистей. Вдруг к дрезине подошла неизвестная старуха в очках об одном синем стекле. Увадьев не сразу догадался, что это вдова Ренне. Она тащила большой фибровый чемодан; соломенная шляпа сбилась от спешки набок; вся правая сторона ее пальто была в грязи.

– Товарищ Увадьев?.. Я плохо вижу, – сказала она сухо. – Вы довезете меня до станции?

– Конечно, я же обещал, – заторопился тот и, распахнув дверцу, принял чемодан, до удивления легкий.

– Я упала, боялась опоздать. Упала, и стекло вылетело.

Увадьев спросил, стараясь не глядеть в зияющий провал очков:

– А Сузанна Филипповна?

– Она занята, работает.

Шофер задвигал пусковые рычаги. Увадьев развернул газету, ветер зашуршал в щелях брезентовой покрышки. Минут через пять Увадьев выглянул поверх газеты. Старуха сидела прямая и строгая, прикрыв ладонью глаза. Ему показалось, что она плачет, и рука его с тоской погладила кожаное сиденье. Почуяв какую-то неопределенную человеческую обязанность, он зашевелился.

– Куда же вы теперь? У вас найдется кто-нибудь на свете, кроме дочери?

Она спокойно устремила на него единственное синее свое окно:

– Благодарю вас, это не имеет значения, я умею делать туфли… мягкие для ночной ходьбы.

– Тогда порядок, – сказал Увадьев и успокоенно занялся газетой: в мире все обстояло благополучно.

III

С отъездом Увадьева неизвестность усилилась. Сотьстрой стал крохотным зеркальцем, в котором с местным искажением отражалось все сложное распределение сил в стране. И так как в застойной воде неизменно заводится тухлая плесень, неделю спустя на Соти появились пьяные. Нешумная их стайка бесскандально прошла по поселку и скрылась в крайнем бараке; в течение всего того влажного и затянувшегося вечера неслась из раскрытого барачного зева дрожащая гармонная печаль. Во исполнение новой потребности в деревнях оживились шинкари, и вот заглохшее было самогонное производство возродилось с силой, достойной особого описания. Широко был поставлен опыт; гнали не только из картошки, а даже из гриба, сенной трухи и свежих березовых опилок. Результаты этих исканий хранились в секрете, но, судя по увеличению количества больных в околотках, дело успешно развивалось во всеуездном масштабе. Из предосторожности гнали не на задворках, а в лесу, сажая у пьяной капели старух, сами же отправлялись в ближние поля сбирать недогнившие сокровища; так старухи и сидели в чащах, подобные ведьмам, у колдовских своих очагов, хмельные от одних испарений.

– Теперча нашла на нас всемирная танцуха. Будем с сей поры, сед и млад, танцевать три года… – вещал Лука Сорокаветов, но слово его уже не имело прежней пророческой силы; деревня чуждалась старика, ступившего одной ногою под смертную сень, нехорошим холодком веяло от него в эту пору.

Управление Сотьстроя снеслось с волисполкомом о совместной борьбе против шинкарства; два дня всеуездный милиционер рыскал с комсомольцами по чащам и набрел наконец на мальчишку десяти годков, который, сгибаясь под тяжестью, тащил в мир четвертную бутыль цветной отравы. Преступнику дали пятачковую конфетку и стали допрашивать; преступник шоколадку съел и тотчас принялся реветь с такою силой, что у милиционера даже мелкое колотье пошло по запотевшей спине.

– Экой звук! – выговорил он наконец почтительно и суеверно.

Так воевал враг Сотьстроя, прячась по ту сторону сотинской баррикады… Ежедневно члены рабочкома обходили бараки в поисках нарушителей обязательного постановления, но все оказывалось в порядке, а к ночи, едва роса, снова нетрезвая песня гнусаво неслась над поселком. Угрозы выселенья не помогали; тревога за будущее пожирала все. Опять гулял по округе Фаддей Акишин, таская под мышкой пестроватенького конька, который порядком пообносился и полысел за это время. Часами он простаивал на макарихинском перевале, откуда были одинаково видны и Сотьстрой и деревня, а в лице его ночевала тоска. Иногда он заходил в казарму к землякам и долго чугунным взором глядел на топор, валявшийся под соседней койкой. Потом он брал его и пальцем пробовал звонкое острие, на которое уже капнула ржавчина.

– Эх, никому в целом свете не нужна боле эта рабочая рука, – замахиваясь, начинал Фаддей. – Ступай, рука моя, в могилу! – и, по всей видимости, собирался рубить руку, но почему-то не рубил, а только замахивался.

Земляки стояли кругом, качая головами на Фаддеево затменье.

– Чудно ты, дядя Фаддей, говоришь, все не в путь, – укорял кто-нибудь из кучки.

Акишин откидывал топор и шел к выходу, а тут-то и караулил его Горешин:

– А ну, дохни в меня… всей грудью дохни! – Он принюхался и смутился: – Чего ж, раз не пьян, лошадку таскаешь в такое время, на посмешище себе?

– У него, товарищ Горешин, внучек за отца хочет идти отомщать, а коня нету. Вот картонного и купил у Фунзинова.

Горешин уходил, и ему казалось, что всему виной вредное соседство Макарихи: оттуда и пьянка, оттуда и темные всякие ветерки; частично он был прав. К этому времени воротилось мокроносовское посольство, и лишь тогда стало известно, что и Пронька с Лышевым уезжали куда-то, а вернулись в небывалом веселии и с предписаньем досрочно произвести перевыборы волостного Совета; председателем заглазно называла молва молодого Мокроносова. Так и произошло, и тогда подметнули письмо Егору, чтоб сидел тихо на высоком и сухом своем месте, если не хочет лежать где-нибудь в низком и сыром. Обозленный угрозой, Егор в то же утро повел людей к отцовскому дому и, оттянув одну заветную тесинку от домовной обшивки, выцедил оттуда, как из бочки, изрядно зерна. Выдоив закром до конца, Мокроносов побывал и у других зажиточных сотинцев, всюду обнаруживая большое знание дела и крутой свой характер.

В тот же вечер загорелось у Егора на гумне; пожар притушили в самом начале, только подтелок малость обгорел, а утром Егор сам пошел арестовать тех, на кого указывала молва и собственная догадка. Были то все "богатеньки грибки-боровички", как сказалось у Савихи: никого из них Егор не застал, не словил и вечером, не нашел и в полночь. Зато грибники рассказали, будто видели у огнища в лесу четырех дюжих детин богатырской стати, а в сторонке паслись стреноженные кони. Теперь следовало ждать нападений от людей, ушедших из-под закона, и Мокроносов мобилизовал три окружных ячейки на облаву. Цепь двигалась к северу, на Уртыкайские болота, а с юга нищие принесли весть – свели двух коней из Ильюшинского колхоза. Тогда совместно с тем же милиционером кинулся Егор на юг, а на востоке неизвестные люди, обвязавшись тряпицами, ограбили в то же самое время почту. Распечатанные конверты понес вместо почтальона по дорогам осенний ветер… И вдруг в памяти у мужиков зловеще встал во весь рост покойник Березятов.

Если б сумели обобщить все эти разноличные явленья, стало бы ясно, что во всем, от неудачной летней мобилизации до образования банды, был один четкий план. Ясно, что к этому сроку завклуб из Макарихи окончательно овладел Лукиничем, а когда того сняли, именно им был организован кружок содействия хлебозаготовкам. По его настоянию истинные бедняки исчислялись на Соти всего лишь десятками, и оттого кружок еле справлялся со своей работой. Вдобавок установился обычай определять доходность двора п о с п и ч к е; входил в амбар милиционер, зажигал спичку, и, пока она горела, на глазок прикидывалась сумма налога на местные нужды. Этим и выражалось участие Виссариона в той игре больших козырей, которая началась на Соти; этим он приоткрывал дверь волковатому сотинскому племени на широкую бандитскую дорогу. Мокроносов же, стремясь оправдать доверие бедноты, еще более подкрутил гайки.

Назад Дальше