Соть - Леонид Леонов 27 стр.


– Да-да, надо построить. Я скажу тебе секрет: свяжи свою судьбу с удачей предприятия, и если гибель – то и тебя нет. Тогда победа. Ты еще любишь вверх глядеть… понятно? а ты вниз гляди, вниз, откуда миллионы глаз на тебя смотрят. Ты внизу справляйся, ладно ли идет. Еще несколько таких промашек, и у них поколеблется доверие! – Увадьев покорно слушал его поученье, потому что оно было последнее; и вдруг, заметив гримасу Увадьева, Потемкин принялся совать ему свою холодную, сыроватую руку: – Ну, вали, действуй. Кабы люди каучуковые были, а? Сломался – моментально его в машину, и все к манометрам… и вдруг выбегает через полчасика свежий человек в трусиках, а? Ты как думаешь, будет так, а?

Мотор уже работал. Увадьев посадил Потемкина в кабинку, а оттуда высунулись ухватистые руки Крузина, красные, как клешни рака, и покровительственно обняли больного. Стартер дал знак, пыль и ветер ударили остающимся в лицо; когда Увадьев протер глаза, уже получили свое оправданье длинные и такие нелепые на земле крылья. На ходу просматривая записную книжку, Увадьев вышел на улицу; в книжке было помечено: "Варвара"… но ехать к матери было как-то неприятно. Ему все казалось, что вот он входит в знакомую полуподземную каморку Варвары, а на стене висят брюки отчима, а матери нет – ушла за керосином, и он должен сидеть наедине с брюками материна мужа. Он ехал в вагоне, переполненном утренним людом, и уже собирался развернуть газету, но вдруг вскочил и, расталкивая публику, метнулся к выходу: он увидел Варвару, мать… Чадили асфальтовые котлы, ползали чумазые тротуарщики, проносились автомобили, а она возвышалась на железном табурете посреди, почти монумент, с довольным и спокойным лицом.

Ее трудно было бы узнать со спины по одной лишь дородной фигуре, по красной косынке, по той тяжеловесной небрежности, с какой она передвигала стрелку: нужно было еще внутреннее желание и готовность самого Увадьева увидеть ее хозяйкой улицы, на прежнем месте. Выскочив на ходу, он едва не свалился к самым ногам Варвары; она посмотрела на него с неодобрением, останавливая одним взглядом, как остановила бы и автомобиль, выскочивший на нее из-за поворота.

– Вот оштрафуют тебя на рупь, станешь спрыгивать на ходу! – пригрозила она, а у самой под синеньким ситцем резвились бесенята зыбучего бабьего смеха.

– Здорово, мать! А я думал… – Он не досказал и, тиская ее жесткую, шершавую руку, пошел напрямки: – Спешу, мать, спешу… Нэпмана-то прогнала, что ль, своего?

Она снисходительно усмехнулась:

– Слава те, не паяные!.. Пусти, руку выломаешь, – и ударила его по руке. – Откуда экую рань, с гульбы, что ли?

– Нет, приятеля провожал одного. Полетел умирать в цветы… Ну, рад, мать, рад за тебя! Знаешь, а я прийти боялся. Ну как, что нового? Барыня-то жива еще… вот, что с тобой жила?

– Ноне советские духи под заграничные продает… Чего же про Наталку-то не спросишь?

– А что ж мне Наталья! Тоже не паяные…

– Вот скрутился с другой, вот и дела другие пошли. Скоро тебя под суд-то отдадут? Небось инженерша передачек-то не понесет. Ты чего там, на Соти твоей, нашкодил?

– Ого, а ты и газеты стала читать? Молодец, мать, молодец! Слушай, поедем со мной на Соть, а?.. а то живу чертом, прибраться некому. Изба у меня вроде бани, такая, в ней и живу. – Он мельком вскинулся на большие уличные часы и опять схватил ее за руку; было крепко пожатье, точно сцепились якоря. – Пора мне… время, надо домой заехать. Слушай, приезжай… станция Соть, а там спросишь! – прокричал он уже из трамвая, в который вскочил на бегу.

Она махнула ему своим совком, которым сбирала грязь с рельсового пути; потом пузатая церковь заслонила и ее красную повязку, и железный табурет. Кондуктор вторично, уже настойчивей, предложил ему взять билет; он вынул горсть медяков и отдал без счета. "Эка бабища, правительница на площади, хорошо. Тут ее когда-нибудь и удар трахнет, а хорошо!" Потом он раскрыл газету, но дочитать снова не удалось: кондуктор прокричал название какой-то совсем неподходящей площади – он сел не на тот номер. Лишь минут через двадцать он вошел в белые ворота древней московской стены и вдруг испытал волненье, потому что от разговора в этом длинном без украшений доме зависела конечная судьба Сотьстроя. Сразу сказалась бессонная ночь: образ Варвары сплелся с Потемкиным; он вспомнил тот особенный взгляд, которым обнял его Потемкин на расставанье, и почувствовал тяжесть в ногах…

– Вам каких, гражданин?

Он угрюмо глядел на тощие руки папиросницы, перебиравшие свой товар.

– Нет, не то… я не курю.

Забыв про лифт, он по лестницам втаскивал свои громоздкие тревоги и все прислушивался к шумам вокруг себя, как в молодости когда-то проверял на стук работу машины. Сюда пригнала его волна, поднявшаяся снизу, и он не умел побороть в себе опасения, что все уже напуганы этой непредвиденной бурей. Здесь, в рулевом управлении корабля, стояла благополучная тишина, разграфленная четким стуком машинок, расцвеченная гулким, разноязычным говором. Вдруг какой-то человек, лицо которого показалось Увадьеву знаменательным, панически пробежал мимо; Увадьев пристально проследил его и даже сделал за ним шага два по коридору, но человек спешил в уборную, и увадьевские скулы зарделись… Он был заранее записан на прием, и оттого, едва успел развернуть газету, назвали его фамилию; тогда сдвинув свой портфель, отяжелевший до сходства с ядром, он переступил порог кабинета.

С первых же слов стало ясно, что здесь достаточно осведомлены о положении Сотьстроя; в этой папке на подоконнике немало имелось, по-видимому, сведений, о которых не имел представления и сам Увадьев. Человек, сидевший за столом, указал место сесть и вымерил посетителя коротким взглядом. "Хребет прощупывает, крепок ли, выдержу ли…" – подумал Увадьев и сел так, что место хрустнуло под ним; тотчас он приподнялся и удивленно поглядел на стул, но тот стоял как ни в чем не бывало. Через несколько минут пришел Жеглов и новый, только что назначенный заведующий Бумдревом. Все здесь было известно, от прорыва запани до самоубийства инженера, и потому разговор принял сразу узкопроизводственное направление:

– …у вас там, на лесозаготовках, было закуплено тысяч до семидесяти кубосажен пустоты. Так?

– Вроде того.

– …делянками по четверть десятины да еще километрах в сорока друг от друга!

Увадьев покосился на Жеглова, ища поддержки:

– Мы не производственники, а строители. Мы не заготовляем, а покупаем. И виноват был Гублесотдел, который, ставя лесосеки на торги, дал неверные цифры о них… ну, о количествах деловой и дровяной древесины, – на память прочел он из докладной записки, лежавшей пока тут же, в портфеле.

– И оттого покупали у частника?

– Овес?..

– Нет, я все о лесе.

– Куплено было некоторое количество дубовых кряжей, лиственницы и бука. Мы предлагали местной кооперации, но она обещалась в восьмимесячный срок… За это время новый человек успеет родиться.

Человек за столом достал из папки какое-то письмо: лицо его стало холодно и требовательно.

– На, почитай. Верно это?

Письмо, писанное Горешиным, носило следы самой усердной конспирации и, судя по надписям в уголке, успело побывать в губкоме. Горешин, давясь от секретности, извещал, что на строительстве неспокойно, что по баракам поговаривают об "Еремеевской ночи", если не произведут вовремя значительных перемен в управленье. Увадьев читал, и пальцы его прилипали к бумаге; потом он сложил письмо и брезгливо кинул его на стол.

– Чушь, у меня все костромичи да вятичи… И слово-то такое откуда вынюхал!

– Мы запрашивали, – сказал тот, не отводя глаз от увадьевских ушей. – Слово это слышал от рабочих завклуб из соседней деревни.

– …Виссарион? – быстро спросил Увадьев и вот зашелся злым, беззвучным смехом, походившим и на конвульсию; кажется, смеялся он над самим собой, которого считал испытанным ловцом человеков.

Он вспомнил, что при сообщении о каждой неприятности на Соти непременно упоминалось имя Буланина; ему пришел в память давнишний донос Лукинича и совсем недавний рассказ Сузанны, которому не поверил в суматохе, почитая его следствием их личных отношений, – Сузанна не была точна в передаче ночной их встречи; ему вдруг стали понятны некоторые потайные пружины, которыми изнутри распиралось сотинское дело. Неожиданно для самого себя он сжал под столом увесистый свой, с металлическим пушком, кулак и погрозил, как кувалдой, воображаемому Виссариону.

О том, что грозил уже наполовину мертвому, он узнал только к вечеру, когда удалось наконец дочитать утреннюю газету.

V

С этого высокого этажа, где он высидел долгий и нервный час, видней и понятней становилась сложная механика жизни. Пыльную суетню и грохот улиц значительно замедляла и глушила высота. Пять крупных уличных артерий сбегались в обширную площадь, и здесь, в раскаленном круге, велась беззатейная карусель движенья. Ладные шумливые игрушки описывали часть предназначенной дуги, и потом центробежная сила снова откидывала их в боковые ответвленья. То, что с безумной скоростью неслось внизу, отсюда представлялось в тугом и закономерном вращенье. Полуденная дымка заволакивала задние городские кулисы, которых еще не успели сменить для нового спектакля; в блеклое золото крестов и куполов смотрелись лиловые студенистые облака, – к вечеру следовало ждать грозы.

Увадьев слушал, и ему мнился незамысловатый образ корабля, который потрясают ночь и буря. Нужно было чрезвычайное уменье и воля, чтобы вести его при перегруженных котлах через море, не помеченное ни на каких картах. Корабль кренился то в одну, то в другую сторону, и всякий раз волны свирепей вскидывались на покачнувшуюся вертикаль. Ломались рули, и их заменяли новыми; только от мудрости капитана и выносливости самой команды зависел успех рейса туда, куда еще не заходили корабли вчерашнего человечества. Усилия, сделанные накануне, забывались, как забывались и имена их зачинателей; некогда было повторять эти стотысячные имена. Начиналась пора великого маневрированья, и, может быть, именно в этом заключалась истинная героика революции.

Участь Сотьстроя не могла решиться за один этот час, да и о судьбе отдельных работников строительства предоставлялось думать специальной комиссии, составленной из представителей общественных и государственных организаций. В Сотьстрое сгущенно отражалась вся экономика страны; участь его определялась теперь многомиллионным народным голосованием, и подсчетом голосов ведал Наркомфин. Решение гласило: кораблю пробиваться вперед, Сотьстрою быть, комиссии выехать на Соть немедленно. Сотинские события наводили кое-кого на мысль, что всемужицкий Аттила уже выстругивает свою палицу, рождающую руины.

Комиссия, однако, выехала на Соть лишь неделей позже и сутки спустя после того, как с Геласием и Жегловым воротился Увадьев. Вечер, точно спетый вполголоса, был удивительно тих, и тем более странно было встретить троих вооруженных рабочих на дрезине, которую выслали за начальником строительства. Увадьев заинтересовался было цементом, сложенным под открытым небом, но шофер заторопил с отправкой дрезины. Ветка становилась неблагополучной; еще действовал в Виссарионовой машине старый заряд. Накануне нашли на полотне безгласного китайца Фунзинова, торговавшего по сотинским деревням всякими детскими игрушками; ходили слухи, будто копит китаец деньги, чтоб жениться на русской и на оседлое сменить свое кочевое житье; да не докопил, разграбили. В лицах охраны, когда проезжали соленгскую пойму, читалась та злая зоркость, какой не видано было с самых гражданских боев. Смеркалось; осенний закат полнеба окропил рдяной сукровицей, и оттого уместны были мысли о незаживляемой ране, нанесенной старой Соти.

Увадьеву пришлось сидеть рядом с одним из охраны, токарем из ремонтной мастерской; косясь на его морщинистые щеки, тускло мерцавшие в потемках дрезины, на ремень с патронами, с которым тот еще не вполне освоился, он расспрашивал его полушепотом о сотинских новостях.

– Крутимся мало-мало, вчерашнему нонешнего все едино не догнать, – неохотно отвечал тот, не спуская глаз с пути и тревожа Увадьева туманом слов. Кивком он показал на бугорок, мимо которого мчалась дрезина. – Вот тут и лежал китаез! В лоб ударили, а игрушки все конями притоптали. Чего, китаезная жисть!

– Что там с бандой-то?

Токарь, задумчиво и еле касаясь, провел пальцами по ложу винтовки:

– Да все недорезанные… рабочему делать нечего там. Монах один тож блудует. Решета рябей, а туда ж, на коня полез! В волсовете есть, ершистый такой. Неча, говорит, ждать, пока к околице подойдут. Дозволили бы, говорит, мы бы их в неделю повывели.

– Нельзя! – строго сказал Увадьев.

– А чего ж!.. на Енге конокрада поймали, пятки закатали к голове да по пяткам-то, чтоб резвости убавилось… – Он с досадой подергал ремешок. – Разве можно такое во всем разбеге останавливать! – Он имел в виду Сотьстрой и случившуюся заминку. – Останови кровь, а она чернеть почнет, а там хоть и всю ногу напрочь рубай. Да еще Бураго войско хотел вызвать, а тут порохом не вылечишь… И ты тоже хорош, монахом советскую власть вздумал подпирать!

Повинуясь ходу мыслей, Увадьев обернулся и в упор взглянул на Геласия. Тот сидел прямо, весь в каком-то внутреннем полете, одинаково переряженный снаружи и изнутри, но еще не приросла к нему новая его одежда. "Подслушивает… и глаза как у ночницы, сквозь волосики огонечек, – подумал Увадьев. – Ничего, вникай, парень!" Может быть, Геласий и догадался о минутном сомнении Увадьева.

– Там человек за деревом… перебежал! – резко сказал он, и тотчас же Увадьев приникнул к прозрачному холоду стекла, плясавшему в брезентовой раме.

Он сразу различил его в синей мгле сосновья, человек стоял неподвижно, как бы висел на суку. Увадьев заискал его ног, но дрезина уже пронеслась, и в запотевшем стекле отразилось собственное его лицо, освещенное вспышкой чужой папироски. Мгновеньем позже что-то гремуче визгнуло в испуганном теле дрезины, и тотчас же железная дрожь ее перекинулась на людей; дрезина шла по шпалам. Втягивая голову в плечи, водитель притормозил машину, и еще до полной остановки ее Геласий выпрыгнул, упал и, поднявшись, побежал к лесу. Звякнули винтовки охраны, люди высыпали наружу, еще плохо соображая причины катастрофы.

– Гады, гады, гады… – бормотал водитель, поднимая из канавы толстый железный болт, второпях, по-видимому, положенный на рельсы. – Машину портить, гады…

Пока кольями и случившимся под рукой домкратом втаскивали на путь соскочившую дрезину, Увадьев стоял в стороне, томясь стыдом и недоуменьем за Геласия.

– Эй, Элеоноров, черт!.. – закричал он со сжатыми кулаками. Нелепое имя, еще не обтершееся в устах, прозвучало как издевательство над ним же самим, над Увадьевым. – Фу, похабство какое… – сказал он потом, стаскивая картуз.

В росной мгле из-за леса выходила недоделанная какая-то луна, и один ее бок был помазан как бы маслицем. Стал виден глубокий шрам, прорезанный на свежих шпалах колесом дрезины; задвигались тени. Люди ждали выстрелов или набега, но ничего не происходило, и болт в руках водителя стал принимать другое, смешное назначение. Так прошло, может быть, полчаса; лунишка поднялась на локоть выше; тени почернели, стало прохладней. Дрезина была готова к отбытию, а Увадьев, растопырив ноги, все глядел на голубые рельсы, прямолинейно убегавшие к опушке.

– Поедем, может, он тово… д о м о й пошел? – еле слышно намекнул про Геласия тот же токарь.

Багровый гнев вливался Увадьеву в скулы; токарь дружелюбно потянул его за рукав. Вдруг Увадьев выхватил у него винтовку и, прыгая через шпалы, помчался к лесу; теперь уже и токарь различал двух, боровшихся на опушке. Помощь пришла вовремя; Геласий лежал на траве, а на нем, извиваясь и хрипя, возилась бесформенная человеческая глыба. Рычал Геласиев недруг:

– …пусти, пусти!.. ага, ты духовника своего кусать? – Он никак не мог освободиться от Геласия, державшего его за бороду, и забился еще сильней, когда добежали люди из дрезины.

Охрана едва вырвала Филофея из Геласиевых рук, сомкнувшихся в мертвой хватке. Уже вязали пленника, уже уводили к дрезине, подталкивая прикладами, а Геласий все лежал, корчась и почему-то икая.

Увадьев наклонился к нему:

– Ну, вставай… руку, что ль, сломал? Ничего, починим… "Верность, верность доказать хотел…" – топтались на уме догадки. – Вставай. Чего же ты на медведя да безоружный полез!

– Он меня ногой… коновал. Он в срам меня… жеребеночек! – бредовым голосом шепнул Геласий, и тогда сам Увадьев, взвалив на плечи, потащил его к дрезине.

Когда отъехали сажен сто, токарь зажег спичку и, водя ее вдоль лица пленника с риском поджечь бороду, качал головой: должно быть, он дивился размерам добычи. Тот не двигался; из-под расклокоченной рубахи, вся в волосах и ссадинах, лезла на глаза грудь, взгляд его полон был звериной муки; он был подпоясан в несколько рядов веревкой. Он был громаден; у таких стыд за то, что взят живьем, всегда превозмогает любую боль. Мало в нем осталось от монаха, еще меньше от человека. Не в меру узкие порты его лопнули на коленях, он водил тяжким взором по дырам, как бы стараясь хоть этим прикрыть свою голизну.

– Ведь вот, на делах тебя изловили, а ведь сколько еще на тебя денег потратят, прежде чем р е ш и т ь! – раздумчиво сказал токарь и прибавил, поглаживая по плечу: – Сидеть-то мягко тебе?.. не трет?

– Шуми, муха, шуми… в шуму-т не так страшно быват! – проклокотал Филофей, и это были единственные слова, которыми удостоил он мир.

Мотор замолк, в окнах дрезины заколебались огоньки поселка. Прибытие Увадьева всколыхнуло тишину Сотьстроя; к дрезине собирались рабочие, но Увадьев уже прошел. Носилки с Геласием вызвали меньше недоуменья, чем широкая Филофеева фигура, на голову возвышавшаяся над конвоирами. При сдержанных криках толпы, уже разведавшей обстоятельства его поимки, Филофея провели в плотничий сарайчик и ворота приперли кольями, а возле поставили милиционера в полном вооружении, чтоб охранял не столько от бегства, сколько от возможного самосуда. Озлобление рабочих против ночного ворья достигло того последнего предела, за которым бессильны и власть, и всякая охрана. К полуночи весть о поимке злодея распространилась по всему поселку, и тогда милицейскому пришлось применить все свое служебное красноречие, на которое, впрочем, население отвечало ему достаточно крепко и убедительно. Отдельные, подозрительные милицейскому глазу кучки стали прогуливаться мимо сарайчика, всем хотелось видеть пленника, щупать его глазами, касаться его рукой небережной и справедливой. Теперь все несчастья на Соти возлагались на одного человека: так было утешительней сердцу.

– …боров, отсель не выпустим! – кричали снаружи, и брань звучней булыжника летела в квадратное оконце, прорубленное в полутора саженях от земли.

– Пожечь его… и все место его пожечь, шершневую колоду!

– Эй, скольких людей разорил… Выглянь, мы в тебя плевать будем.

Назад Дальше