Пять минут четвертого, - ответила она немного удивленно. Сын никогда не спрашивал ее о времени.
Я отдал свои часы Анюте, - сказал Алексей Антонович, уловив недоумение в голосе матери.
Ей сразу сделалось как-то легче. Может быть, она сама себе зря внушила ненужные страхи?
Очень хорошо сделал, Алеша. Мы ведь совсем забыли о подарке для нее. - И, несколько успокоенная словами сына, смелее спросила: - Что же тебе сказала Анюта на прощанье?
Рука у него непроизвольно толкнула дверь. Он отступил за порог, в полутень…
Анюта сказала… что мне надо больше владеть собой… Спокойной ночи, мама.
Алеша…
Не тревожься, мама. Я буду спать сегодня очень хорошо. Пожелай мне приятного сна.
Спи спокойно…
Алексей Антонович притворил дверь за собой, зажег лампу, откинул одеяло на постели, поправил скрипнувшие под рукой пуховые подушки и отошел к столу. Тяжело опустился в кресло, уставившись па желтый огонек лампы и потирая подбородок.
"Ты раскис… Ты готов погубить сейчас все, чтобы удержать свое счастье… Но тогда не будет оно счастьем, не будет… Я должна это сказать… Должна…"
И все же, как это жестоко…
24
Анюта приехала в Красноярск ранним морозным утром. Лебедев описал ее приметы. Дичко, как подобает покорному мужу, встретил Анюту на вокзале. Подошли они к дому Даниловых, переругиваясь на всю улицу, и после, днем, Степан несколько раз выбегал на крыльцо, а Перепетуя выкрикивала вслед ему гневные тирады. Соседи только покачивали головами:
И вправду не баба, а чертушка.
Никто не пришел поздравить их с новосельем, никто не заходил к ним и потом. Перепетуя сразу же завела злющего цепного пса и поселила его в сенях флигеля. Едва посторонний открывал калитку, пес уже поднимал неистовый лай и, выбежав из сеней, устрашающе грыз железную цепь. Теперь даже к Даниловым люди стали заходить реже.
А что, сорвется эта зверина с цепи и растерзает в клочья.
Сутки во флигеле теперь текли по установленному распорядку, однообразному и утомительному. Со второй половины дня Анюта бралась за набор, Степан готовил обед. До приезда своей "жены" он порядком понаторел в этом. Потом далеко за полночь Дичко катал по рельсам тяжелый вал, Анюта накладывала бумагу и снимала отпечатанные листки. А утром Мотя вешала корзины с семечками на коромысло и уходила "торговать", Под семечками лежали прокламации. Будто погреться и отдохнуть, Мотя заходила в условленный дом, выкладывала листовки, а семечки стаканом бойко распродавала на базаре.
- Быстро эта чертушка Матрену оседлала, - переговаривались соседи. - Свои ножки уже и не хочет трудить.
Запасы товара свирепая Перепетуя пополняла оптом, раз в неделю покупая по три куля семечек, которые ей привозили на лошади свои же люди.
Работы было чудовищно много. Каждое утро Лебедев сдавал в набор новые листовки. А их требовалось все больше и больше. Писались специальные прокламации для железнодорожников, для городских рабочих, для солдат, едущих в Маньчжурию, для раненых и искалеченных, которых везли из Маньчжурии, для крестьян, для интеллигенции. И общие, обращенные к любому. Они так и назывались: "Ко всем!" Часто приходилось перепечатывать и размножать брошюры Союзного комитета, попадавшие в Красноярск всего лишь в нескольких экземплярах.
Полиция и жандармы бесились, приходя в отчаяние от бесплодной борьбы с этим непрекращающимся потоком нелегальной литературы. И было от чего. Дважды до основания они разрушали в Красноярске подпольные организации партии, уничтожали и типографии. И вот она возникла опять, уже в третий раз. Снова гудит набат се революционных призывов. И сколько ни бьются ищейки полковника Козинцова, не могут сделать ничего.
Лебедев держался наистрожайших правил конспирации, при которых все связи ограничивались самым жестким образом, а место нахождения "техники" не было вообще никому известно. О нем не знал даже Крамольников, по поручению Союзного комитета наезжавший в Красноярск из Томска. Были установлены две очень надежные явки. Одна - для встреч с представителями Союзного комитета, другая - для заседаний Красноярского комитета. На квартиру Даниловых никто не приходил. Сам Лебедев публично, на рабочих собраниях, тоже теперь не выступал.
Мотя охотно согласилась доставлять листовки в Иланскую и в Шиверск. Она привыкла ездить на маленькие станции за продуктами, все-таки там цены были пониже красноярских. И теперь ей нужно было только немного удлинить свои маршруты. В Иланской ее у поезда встречали родственники Нечаева, а листовки, предназначенные для Шиверска, она под кофтой или в скромном деревенском узелке заносила в больницу к Мирвольскому. Кто обратит внимание, откуда она приехала к доктору на прием? А Мотя в городе не задерживалась, покупала билет и через несколько часов выезжала, чтобы сделать по пути остановку на какой-нибудь крохотной станции и запастись там дешевой провизией.
Она возвращалась домой и рассказывала, как просят ее привозить листовок побольше. Лебедев выслушивал Мотю, уходил во флигель и попеременно с Анютой и Степаном всю ночь напролет то накладывал на станок листы бумаги, то катал по рельсам тяжелый чугунный вал. Он заставлял Анюту отдыхать. Девушка забиралась в свою маленькую комнатку, ложилась на кровать, а через полтора-два часа появлялась вновь.
Степан, твой черед, - распоряжалась она, с трудом стряхивая сон. И становилась на накладку, а Лебедев брался за чугунный вал.
Дичко устраивался прямо тут же, в углу, блаженно вытягивал ноги и моментально засыпал. Постелью ему служила кошма, обшитая парусиной, подушка из стриженого пера, жесткая и тяжелая, и добрый дубленый тулуп, которым он накрывался вместо одеяла. Анюта советовала Степану приобрести кровать и поставить на кухню. Дичко отвечал прибауткой:
Наплевать на кровать, на полу лучше спать. - И добавлял: - На случай обыска тоже вернее. Будет две кровати - скажут: что за семейный разлад?
К Анюте он относился с каким-то особенно высоким уважением. И хотя звал ее грубовато на "ты", но, как умел, оберегал во всем. Стремился работать обязательно дольше, чем она, не позволял ей носить воду, дрова, топить печь. За обедом он ей откладывал самые лучшие куски.
Укладываясь спать, когда работать приходилось втроем, Степан уговаривал Лебедева:
- Егор Иванович, ты честно подыми меня в срок. Я знаю, Перепетуя не разбудит, а сам я тоже ни за что не проснусь.
Лебедев давал ему обещание, но никогда не выполнял. Ссылаясь на забывчивость, будил Степана на целый час позже. Но виной была не забывчивость, просто ему хотелось подольше побыть вдвоем с Анютой. Работа не мешала. Правда, в разговоре частенько приходилось останавливать себя на полуслове, чтобы успеть вовремя снять лист бумаги или накатить вал. Но в этой обрывочности разговора было что-то и свое, хорошее, когда собеседник кивком головы давал знать, что он и недосказанное уже все понял. Лебедев невольно вспоминал Федора Минаевича и Мотю. Те тоже вот так говорят, с намека понимая друг друга, хотя их, как его и Анюту, не вынуждает делать это беспощадный ритм катящегося по рельсам вала. И спрашивал себя: а может быть, и для него с Анютой не вал уже причина?
Они разговаривали о многом. Вспоминали Томск, Петербург, сложные положения, в которые их ставила подпольная работа, вспоминали друзей, общих знакомых. Но потому-то ни тот, ни другой не называли имени Алексея Антоновича. Оно только иногда угадывалось между слов.
Преодолев неловкую заминку, они начинали говорить о чем-нибудь другом. На несколько минут садились на "бестабачный перекур" - перевести дыхание. Табуретки были завалены прокламациями. А на рельсе места хватало как раз для двоих. И Лебедев, присаживаясь рядом с Анютой, невольно думал: как хорошо, что заняты все табуретки.
25
Так миновали морозные зимние месяцы, и на крышах домов повисла уже ледяная бахрома. Зайдешь со двора в комнату - и зажмуривайся, давай отдых глазам, иначе ничего не увидишь.
Может быть, только по этим отдельным приметам и понимали Степан и Анюта, что время бежит и природа совершает свой обычный круговорот. А так, во всем остальном, дни были давяще однообразны. Складывать серые литеры в строчки, наращивая из них тяжелую свинцовую полосу, потом до одурения катать по рельсам чугунный вал или бездумно подкладывать под вал листки бумаги - это было все равно что вязать какой-то бесконечный чулок, нанизывая на иглы петлю за петлей, когда человек тупеет от полной неподвижности. И это ощущение все чаще возникало у обоих Дичко, хотя они и знали, что набранные и напечатанные ими с привычной сноровкой типографщиков листовки в сердцах рабочих поднимали целую бурю. Забастовки, кипящие гневными речами массовки - все это делали их прокламации. И, насколько тягуче и ровно текли дни во флигеле дома Даниловых, настолько же беспокойно проходили они по всей линии железной дороги.
У Лебедева время складывалось все же несколько разнообразнее, чем у Дичко и Анюты. Он писал листовки, ходил на заседания Красноярского комитета, встречался с агентами Союзного комитета. Но это его никак не удовлетворяло, В _.одну из новых встреч с Крамольниковым Лебедев сказал ему:
Григорий, я тебе завидую. Мне страшно хочется вернуться снова к привычной работе - стать разъездным агентом. Мне нужно быть в движении, встречаться с новыми людьми, организовывать их, лицом к лицу вступать в борьбу с противником. Когда я сижу на одном месте, мне кажется, я теряю половину своих сил и только обрастаю, как сейчас, бородой.
Согласен, ты теряешь половину своих сил. Зато ты учетверяешь силы, какие вокруг тебя, - заметил Крамольников, потирая очки. - Но я, Михаил, тебя очень хорошо понимаю. Потому что и сам по характеру такого же склада. Мне нужно видеть, глазами видеть результаты нашей борьбы. А руками - держать винтовку, и держать для того, чтобы стрелять из нее. В ближайшее время я еду в Самару. И рад. Чертовски рад. Чему? Откровенно говоря, новым местам.
На новом месте всегда находишь новые силы. И не только в себе - в. людях.
Крамольников пальцами на губах сыграл какую-то коротенькую песенку.
Чита, Иркутск, Красноярск, Томск. А между этими городами лежит по тысяче верст пространства, на котором также есть рабочие, и также стремятся они к свободе, а организованности еще почти никакой у них нет. Михаил, трудно все же работать в Сибири! А начинать революцию, возможно, придется уже с тем, что есть. Пределы-то терпенья народного ломаются.
Значит, надо нам работать энергичнее, - проговорил Лебедев, - чтобы к тому времени, когда терпенье у народа иссякнет, и силы нашлись бы у него. Достаточно уже вспышек народного гнева, когда, не подкрепленные силой, они оканчивались трагедиями.
Пока они неизбежны, эти трагедии. Зато после Степана Разина не мог не появиться Пугачев, после Пугачева- декабристы, после декабристов - народовольцы, после народовольцев - мы.
А после нас?
После нас? Другие будут продолжать борьбу.
А если бы так, мы - и конец трагедиям народа? - тихо спросил Лебедев.
Крамольников собрал в кулак чуб непослушных черных волос, потянул его к виску.
Ты, кажется, припер меня к стене. Да… Ты прав. Чтобы победить, нам нужно прежде всего крепко верить в победу. - И он начал рассказывать Лебедеву о положении в Союзном комитете.
Гутовский стал особенно, ярым сторонником созыва Третьего съезда. У большевиков теперь нет повода упрекать его в прежних ошибках. А меньшевики - хотя их по числу и больше в комитете, - на удивление, без скандала приняли заявление Гутовского. Это, конечно, отрадно, что грызни стало меньше, но в тихом омуте, говорят, как раз черти и водятся! Ведь если бы меньшевики совершенно отказались от своих прежних взглядов и стали на сторону Ленина, а - те они согласились только в одном - относительно съезда, во всем же прочем просто притихли.
Ты, Михаил, недоволен своей работой здесь, - закончил Крамольников. - Но ваш комитет весь из большевиков, и у вас во всем единое мнение. По рукам тебя ничто не вяжет. А ты представь, каково в Союзном комитете, когда его заполонили меньшевики! Когда каждое принятое решение - жестокая борьба. И в результате - такое решение, которое и хочется и не хочется выполнять. Похоже, будто два дровосека пошли в лес. Один с пилой, другой с топором. Один рубит, а второй в то же место пилу подсовывает. Друг другу работать не дают, у пилы выламываются зубья, топор тупится, а дерево стоит.
А ты хочешь уехать от такой борьбы, - с упреком добавил Лебедев.
Ну нет, не лови меня на слове! Я хочу уехать не ради своего спокойствия, - запротестовал Крамольников. - В Самаре-то положение тоже не легче. И там нужно готовить людей к съезду.
Кто будет на съезде представлять Сибирский союз? - не как вопрос Крамольникову, а скорее как высказанное вслух сомнение проговорил Лебедев. - Убей меня, но я по-прежнему не верю Гутовскому. Выкинет оп опять какую-нибудь штуку. Как и на Второй съезд, пошлет своих приятелей.
Нет, Михаил, после той истории с Мандельбергом и Троцким это уже невозможно, - решительно сказал Крамольников. - Союзный комитет теперь обязательно посоветуется с порайонными комитетами. И, я думаю, было бы самым правильным послать на съезд тебя.
Меня?!
Да. От Читы до Омска во всех комитетах тебя хорошо знают. Я просто уверен: порайонные комитеты предложат послать делегатом именно тебя. И никого другого. Этого требуют интересы дела и даже самая простая справедливость. Ты начинал в Сибири буквально от ничего. Ты протаптывал здесь самые первые тропы. Кто еще, кроме тебя, так может знать положение в Сибири? Ну, а сейчас пора прощаться. Где-нибудь обязательно встретимся. И, я надеюсь, на съезде.
26
Хотя Лакричник больше любил латинские, поговорки, теперь ему все чаще припоминалась охотничья: "Идешь за зверем, у него одна дорога, а у тебя - сто".
Весь март и половину апреля, как только ему позволяло время, свободное от службы, Лакричник вертелся либо возле дома Мирвольского, либо поблизости от больницы. И ничего, решительно ничего подозрительного обнаружить не мог. В часы наблюдения никто не заходил на квартиру к Алексею Антоповичу, и по ночам он спал, по-видимому, спокойно. Во всяком случае испытанный способ присыпания спежком у калитки (пока был снег) полезных результатов не дал. Когда стаял снег, в дело пошли волоски, прикрепленные к щеколде. Подыми ее - и оборвутся. Это было приблизительное средство проверки, если бы щеколду поднимали многократно, но здесь оно действовало совершенно точно и неизменно доказывало одно и то же: Мирвольский ночью вообще не выходил из дому. А между тем листовки появлялись и в городе и на станции.
Лакричник тогда прилежнее стал следить за больницей. Целый день, и особенно по утрам, туда тянулись хворые. Боже, каких тут только не было! И на костылях, и скрюченных в три погибели ишиасом, ревматизмом, и с завязанным горлом, со щеками, закутанными в теплые платки. Мужики, бабы, детишки, подростки и дряхлые старики. Рабочие в залощенных куртках, с неотмытыми от мазута лицами. Крестьянки, толстые и круглые, бог весть, от навздеванной ли в дорогу теплой одежды или по семейным причинам. Мелкие чиновники в облезлых драповых пальтишках с поднятыми воротниками и в глубоких теплых калошах. Обыватели, которые живут черт знает чем и ходят одетые черт знает во что. Поди и угадай, у кого в карманах или под кофтой может оказаться пачка листовок!
Он знал чуть ли не всех старожилов, но железная дорога нанесла в город столько новых лиц - среди них таких, которые мелькнут всего раз или два и исчезнут, - что Лакричник стал приходить в уныние от бесплодно растрачиваемых здесь сил и здоровья. У него даже раз возникла горько-ироническая мысль: если он, Лакричник, свалится от простуды или переутомления, выслеживая Мирвольского, вполне заслуженно и справедливо будет, чтобы Мирвольский же и вылечил его в своей больнице.
А наблюдать здесь было труднее всего. Пройтись по тротуару мимо - много ли заметишь за это время; высиживать часами в холодной уборной, приткнутой к забору соседней усадьбы, откуда через щели виден вход в больницу, - весьма утомительно, да и хозяева стали ругаться. Кто знает, может быть, они сами в сговоре с Мирвольский? И Лакричник с завистью подумал об одном юродивом, который без шапки целыми днями сидит с железной кружкой. У церковной паперти и морозит свою плешивую голову, а мог бы спокойно сидеть и на пороге больницы.
Теряя всякую надежду достичь успехов и здесь, Лакричник решил попытать счастья еще на вокзале, в самом начале пути неизвестного, ступающего с крамольными листовками из вагона на шиворскую землю. На вокзале есть то несомненное преимущество, что на платформе разгуливать можно совершенно открыто. Впрочем, на этом, пожалуй, и кончаются все преимущества… Сходит с поезда пассажиров много, и все они рассыпаются как горох. Угадать среди них "неизвестного с листовками" и пристроиться к нему вслед - все равно что, опустив руку в прорубь, голыми пальцами поймать пескаря! Но попробовать надо и это.
В один из апрельских дней, когда только что прошумел короткий дождик, больше похожий па снег, а может быть и снег, похожий на дождик, к дымящейся испарениями деревянной платформе подкатил с запада товаро-пассажирский поезд. Лакричник пошел вдоль состава, зорко присматриваясь к сермяжной публике, вываливающейся из вагонов четвертого класса. С этим поездом ехали всегда главным образом переселенцы, голь перекатная, - за плечами котомка из ряднины, в руках прокопченный котелок, а под ногами десяток золотушной, плачущей мелюзги. Лакричник по-фельдшерски профессионально и несколько брезгливо прикидывал, сколько из них, приехавших на вольные сибирские земли, через месяц-другой ляжет в землю под сосновые кресты. Он сам по одежде немногим отличался от этих замученных нуждой и бесхлебьем людей. Но с тем большей силой он и презирал их. Презирал потому, что они были людьми несчастной и горькой судьбы от поколения к поколению, а он, Лакричник, спустился - к ним с высот великолепной жизни, увиденной и даже лично захваченной им в юности - в разгульном доме миллионера Елисеева. И он чувствовал себя возле этих людей королем, злой силой переодетым в рубище и брошенным вместе с ними на галеры. Нет, эти не с листовками! Но господа революционеры пишут свои прокламации как раз для них. Они и в поездах любят ездить с такими…