Золотого тельца отлить себе, что ли, хочешь?
Но Петруха не знал библейской легенды. Слова тестя понял он проще, в прямом смысле.
Нашел дурака! Мне, батя, деньги нужны на живое дело. И, между прочим, - он, как косой, замахнулся, - сбить с ног Василева.
Стул тяжело заскрипел под Барановым. Петруха ждал. Баранов вертел головой на своих жирных плечах. Он понимал, что зять говорит с ним серьезно: миллион - и подкосит Василева…
Давай выйдем, Петр, на крыльцо. Жарко здесь у тебя.
Они ушли за ворота, сели на лавку, и там Петруха изложил тестю свои замыслы. Копаться в земле весь свой век он не намерен. Да и негде копаться. Какие были удобные целинные земли - все забрал он себе. А дальше куда раздаться? Выжимать от мужиков по пятку десятин? Пусть Черных выжимает. Ему, Петру Сиреневу, размах пошире нужен. Ермоловский закон о трехтысячных наделах из числа казенных земель тоже ничего не дает. Наделы нарезают только для дворян. Да будь он даже и дворянин, казенного надела он себе не взял бы. Доброй земли на три тысячи десятин одним куском, там нигде не найдешь. Вон есаул Ошаров взял - а пахать нечего, одни покосы. Ошаров дурак. Впрочем, он доходами и от покосов доволен. А Петру Сиреневу это десять лет тому назад было бы гоже. Теперь он хочет больше. И может больше.
А хочет он вот чего: земля, какая есть, за ним останется, и пока хлеба он еще сеять будет, и табуны скота разводить, и мельницы по Рубахиной все сохранит, и торговать своими урожаями будет. Но к этому всему главное - стать заводчиком. Потому что в этом деле раздаться можно хоть на всю Сибирь, хоть на всю Россию! Только знай строй новые заводы да отбрасывай соперников, которые у тебя поперек дороги стоят. В горле кость - Василев. Широко он разметнулся по Сибири с торговлей, а тоже на заводское дело сильно тянет его. Чует, где больше выгоды. Хватается за все: и крупчатку делать, и консервы, и огромный кожевенный завод готовится отгрохать. Словом, как раз все то, что и ему, Петру Сиреневу, иметь желательно. А соперничать с Василевым он вовсе не хочет, он хочет подчистую убрать его с дороги. Пусть обратно идет в торговлю - и хватит! Не то - с сумой по миру! А товар вырабатывать - и всякий товар, не только муку, консервы и кожи! - на всю Сибирь будет один он, Сиренев. Везде лесу прорва. Понастроить лесопильных заводов. Выкосить топором тайгу. Сколько со всего этого загрести можно будет? А для оборота нужен сейчас миллион. Не тянуться чтобы за Василевым, а сразу и круто его обойти. С миллионом он, Сиренев, это сделает. Все рассчитали они с Настасьей. На три года нужен ему миллион. И если батя похлопочет как надо и где надо…
- Десять лет за Ивана хлопотал не переставая, - уныло сказал Баранов, - в круг знакомства большого ввел. А теперь он - "мы сами с усами". Попробуй утопи его.
Петруха жесткими пальцами стиснул Баранову колено:
А я с тобой породнился, чтобы ты меня топил, а дружка своего, Василева, поддерживал? Двоим, батя, как ни верти, нам с ним тесно.
Ладно, насчет кредита тебе я похлопочу, - кряхтя, согласился Баранов. - Только миллион хватанул ты очень уж здорово.
Бейся за миллион, остановись на восьмистах.
И они занялись обсуждением деловых подробностей…
Киреев выпил стакан густо-черного чая, и в глазах у него посветлело. Но мысль работала туго. Ища предмет для разговора с хозяйкой, Киреев забирался в неимоверные дебри. Однако Настасья рушила всю его словесную городьбу каким-нибудь очень простым вопросом. Тогда он стал говорить о своей безграничной преданности престолу, о том, что это, так сказать, высокое веление души каждого порядочного человека, что так называемая жизнь хотя и принадлежит ему, но в то же время она принадлежит прежде всего государю императору… Настасья насмешливо перебивала:
Вы хорошее жалованье получаете, Павел Георгиевич?
И он не знал, как ему лучше на это ответить: в приподнятых и туманных словах или просто, как деревенской бабе, назвать сумму. С деревенской бабой ему бы и вообще не под стать разговаривать, но Настасья была дочкой Баранова и женой Сиренева. Сидела рядом с ним, из-под шелкового платья выставив ноги, обутые в сапоги - правда, шевровые, - а в ушах болтались тяжелые золотые серьги с брильянтами. Она стала ему показывать свой петербургский альбом, где была снята этакой приглаженной и припомаженной девицей, и тут же, кликнув стряпуху, чтобы та убрала со стола, мимоходом бросила ей такое словцо, каким сам Киреев называл только очень провинившихся жандармов.
Тогда он попробовал заговорить о пельменях, стал нахваливать кулинарные способности хозяйки. Настасья, с каким-то оттенком снисходительного сожаления к наивности Киреева, ответила:
Этим Варвара у меня занимается. - Прошла по комнате своей грузной походкой и от окна спросила: - Павел Георгиевич, а кто были те люди, которых на Алтае мужики подожгли и разграбили: землевладельцы-Дворяне или просто богатые крестьяне?
Киреев сказал, что это были совершенно такие же крестьяне, как и уважаемый хозяин дома, и что они тоже нанимали работников, имели много пашни, скота и даже, может быть, несколько меньше, чем Петр Иннокентьевич.
- …и потому, так сказать, будьте осторожны и вы. По широкому лицу Настасьи пробежала недоверчивая усмешка. Закачались брильянтовые серьги в ушах.
Не пугайте, Павел Георгиевич! Мы себя до этого не допустим!
В кухне с тонким звоном упала на пол и разбилась какая-то стеклянная посуда. Настасья сразу налилась гневным румянцем и, не извинившись перед гостем, тяжело зашагала туда. Киреев, довольный тем, что отпала мучительная необходимость разговаривать, когда страшно хотелось спать, пошатываясь, поднялся и поспешил выйти на воздух.
Над землей низко лежали неподвижные тучи, было застойно и глухо. Голова у Киреева сладко кружилась. За воротами громко разговаривали Баранов и Петруха.
С этой мелкотой я и один управлюсь, - с презрением бросал слова Петруха. - Сыромятники! На гужи только их товар. А я подошву, полувал, юфть, хром выпускать стану. Все в одни руки возьму. Я тебе говорю: не они мне помеха.
Ну, ты подумай сам, милочок, - с неудовольствием возражал Баранов, - как я теперь губернатора поверну против него, когда он сам вошел уже в приятели к губернатору? Я сказал - за тебя похлопочу, а Ивана брать на рогатину трудно мне. И что ты на него так взъелся? Когда на мукомольном деле вы оба столкнулись, это понятно. У тебя мельницы, и у него тоже. Прямая конкуренция. И что ты его мельницу по сути дела на замок замкнул - одобряю. Заставил его вальцы ставить…
- А я уже сам вальцовку завожу и из мукомолья Василева прежде всего вышибу, - уверенно, коротко бросил Петруха.
На поставках интендантству ты ему ногу подставил - это тоже понятно, - будто не слыша слов зятя, С прежним спокойствием продолжал Баранов. - Иван торгует салом и маслом, и у тебя такой же товар. Только он перекупщик, а у тебя свое. Отобрал ты у него выгодного покупателя - правильно! Честная конкуренция. Но втолкуй ты мне, милочок: что за неволя тебе из-за кожевенного завода с Василевым в драку вступать? У тебя же нет еще такого завода? Плюнь на него и строй себе лесопилки.
Когда я дрова везу, батя, а мне навстречу с сеном едут, я все одно говорю - отворачивай! Лесопилки лесопилками. А на кожах само по себе большие деньги можно пажить. Почему мне отступать, отдавать их Василеву?
Петр! Все, что есть на земле, один никак не захватишь.
Захочешь - захватишь. - Петруха помолчал и прибавил: - Достанешь мне миллион кредита, и тебя не забуду, батя.
Баранов заговорил с бархатными переливами в голосе:
У Ивана консервный завод. Ему прямой расчет и кожевенный рядом поставить. Это его и подталкивает. Что тут придумаешь?
Петруха как-то деланно засмеялся.
Остановить ему консервный завод, чтобы не подталкивало. А тем временем я свой кожевенный завод отгрохаю.
Чем ты у Ивана завод остановишь? - безнадежно сказал Баранов. - Пустой разговор.
Чем? - переспросил Петруха. - Есть чем. Сибирской язвой…
И за забором воцарилось глухое и долгое молчание. Киреев лениво улыбнулся"
"…Затевается… В горло друг другу… Черт с ними!.. А пельмени и облепиха хороши…"
Он спустился с крыльца и побрел на задний двор. Устроившись за углом сарая, Киреев стал глазами искать на небе звезды. Ему хотелось помечтать. Но небо оставалось пасмурным, и Киреев уставился на распахнутую дверь зимовья, находившегося в противоположном конце двора. Там слабо мерцал огонек керосиновой коптилки. Из зимовья доносился неясный мужской говорок. Киреев подумал:
"Работники. Молодцы, тоже не спят еще. Хотя, кажется, ночь уже на исходе".
Но тут вырвался чей-то отчетливый бас:
Хозяин! Ты что меня хозяином стращаешь? Да я его… - Киреев услышал такое окончание фразы, от которого сразу отрезвел. Вслед за этим на пороге зимовья появился Володька.
Михаила, - вздрагивающим фальцетом крикнул он, - я ведь тоже спал самую малость, мне гостей обратно в город везти.
И снова рыкнул бас Михаилы злые слова:
…гости! Я б их, сволочей этих, в канаву перевернул где-нибудь. Жрали-жрали всю ночь, а тут смежить глаза не успел - и опять запрягай. Лошади на переменку, а ты за плугом круглые сутки.
Да ты понимаешь - пашенное время уходит…
Молчи ты, холуй хозяйский, а не то…
И Кирееву сделалось вовсе не по себе. Он торопливо прокрался вдоль забора и стал поправлять мундир уже на крыльце. Не то чтобы он испугался - он просто утратил блаженное настроение, и съеденные пельмени теперь давили желудок тяжелым камнем.
Баранов с Петрухой уже сидели в горнице и пили медовую брагу с восковой пеной.
Присоединяйся, милочок, - пригласил Баранов, наливая ему огромную фаянсовую кружку. - Хорошо для закрепления результатов.
Киреев выпил и стал рассказывать про разговор работников. Петруха сверкнул белками глаз.
Знаю про Михаилу. И знаю, что с Еремеем он водится. А где их, одних смирных, ныне возьмешь? Да и черт ли в смирных? Мне сила в мужике нужна, а у Михаилы есть силенка. А что вертится он, бьется в оглоблях, так я люблю диких обламывать, - и ноздри у Петрухи раздулись.
Он ведь из старых работников у тебя, - заметил Баранов, - Стало быть, дичать теперь уже начал. Ты это учитываешь?
Я все учитываю, батя! - с наигранно-озорной веселостью сказал Петруха. - Не бойсь, обломаю…
Домой Киреев с Барановым уехали, когда была выпита вся брага и стал уже заниматься рассвет. Настасья наставила в тележку множество каких-то гостинцев для отца, и Кирееву некуда было вытянуть ноги. Впрочем, сунула она с чем-то туесок и для него. Прощались все с поцелуями. Петруха, словно куль с зерном, нагибал к себе тестя, обнимал его и все повторял:.
Так ты запомни наш разговор.
Настасья целовала Киреева мокрыми губами, давила ему шею своей жесткой ручищей и приглашала:
- Приезжайте, Павел Георгиевич, приезжайте еще. Володька едва удерживал на вожжах танцующих лошадей.
Потом он гнал их резвой рысью. Невдалеке от узко накатанной дорожки Михаила и другие Петрухины работники пахали в восемь плугов. Среди прошлогодней стерни чернела уже широкая полоса свежей пашни. По ней прыгали птицы, выбирая личинок и червей. Михаила шел за передним плугом. Завидя приблизившуюся тележку, он закричал что-то, защелкал кнутом. И хотя похоже было, что закричал он на лошадей, но на мгновение Киреев испытал в животе прежнее неприятное ощущение.
Весь обратный путь Баранов сладко дремал, невзирая на ужасную тряску. На попытки Киреева завязать разговор он сонно отзывался:
Ну тебя к черту! - И удовлетворенно добавлял: - Хороший зять мне достался. Из грязи - а выйдет в князи…
Киреев чувствовал себя неважно. Он несколько раз заставлял Володьку останавливать лошадей и уходил за обочину дороги.
В городе его ждала еще неприятность: за ночь на станции разбросали целую уйму прокламаций Красноярского комитета РСДРП под заголовком "Букет негодяев (или царские слуги)". В прокламации подробно описывались факты жульничества, незаконных поборов с парода, прямых хищений казенных денег. И назывались фамилии, главным образом полицейского начальства Иркутска, Томска, Красноярска, Иланской. Особенно досталось томскому полицмейстеру Аршаулову. Но несколькими строчками ниже взъяренный Киреев прочел и свою фамилию. Перечень его "деяний" был также приведен довольно длинный. Украденные у народа и у казны им, Киреевым, деньги назывались с большой точностью и с приведением всех обстоятельств. И самое главное: все это было сущей правдой…
Не сразу согнала с него бессильное бешенство и наспех набросанная записка Лакричника, которую в заклеенном конверте передал дежурный жандарм. Лакричник торжествующе сообщал Кирееву, что он выследил лицо, доставившее прокламации. Это лицо их вручило Мирвольскому. Где доктор хранит листовки, пока не установлено, так как передача состоялась в помещении больницы, Лакричник же дальнейшее свое внимание решил направить in medias res - в самую средину вещей, - узнать, откуда берутся листовки, ибо Мирвольский теперь никуда не уйдет. А приезжее лицо - "мавр сделал свое дело" - немедленно вернулось на вокзал и приобрело себе билет до Красноярска. В силу чего Лакричник счел нужным последовать в поезде за сим лицом.
Киреев было прошептал ругательство в адрес Лакричника, которого черт понес, так сказать, за семь верст киселя хлебать, тогда как узелки и здесь отлично завязались, а потом, хорошенько обдумав, решил, что, если в Красноярске Лакричник обнаружит самое вожделенное для жандармерии - подпольную типографию, - это будет отличный щелчок в нос полковнику Козинцову. И это сразу поднимет Киреева в глазах высшего начальства.
33
Сопки и сопки…
Маньчжурия - чужая сторона…
И хотя над зелеными холмами катятся вольные, теплые ветры, неся щедрый аромат степей, и хотя солнце заставляет землю с утра и до вечера играть веселыми огнями, людям невесело. Невесело потому, что зелень сопок - это дикие травы, заполонившие собой незасеянные гаоляновые поля, а мерцающие огоньки - отблески солнца на отточенных гранях штыков. Невесело потому, что к этой весне и к этим сопкам пролег тяжелый, длинный и бесславный путь отступлений. Невесело потому, что все вокруг чужое, ненужное сердцу, а дома, там, в России, ждут своих пахарей родные поля и тоже, наверно, зарастают бурьянами. Не штыки бы точить, а топоры, лопаты, пилы! Дать скорее привычную работу рукам. Опостылело все! И особенно - тяжкое, нудное сидение в окопах…
После Ляояна, где бой был выигран солдатами и проигран генералами, и после нового неудачного сражения под Мукденом надежда на победу стала угасать совершенно. Генералы не верили своим же собственным планам большого наступления, которое единственно и могло бы принести победу, а солдаты не верили своим генералам. И ослабевшие японские армии, измотанные и обескровленные в боях, казались в воображении русского командования грозной силой только потому, что оно само, ото командование, уже не верило в свою силу. Обе стороны, закопавшись в землю, с тревогой ждали удара противника. А сами нанести такой удар не смели: у японцев было много оружия, дерзости и мало солдат, у русских - много солдат, мало оружия и вовсе не было военной полководческой дерзости. Сменялись главнокомандующие - Алексеев, Куропаткин, Линевич, - но неизменной оставалась стратегия бездействия. Офицеров бездействие тянуло к картам, к попойкам, к разврату, солдат вгоняло в злую тоску.
Хоть бы кустик, да свой.
Хоть бы ключик - родной…
Ах, за что я томлюсь
На земле мне чужой?..
Павел Бурмакин стоял на склоне крутой щебнистой сопки, слушая солдатскую песню. Она тягуче лилась откуда-то из-за палаток, словно бы с усилием пробиваясь сквозь застойный воздух и наполняя грустью отцветающий день. Над палатками, хорошо различимые в сером свете, никли белые флаги с красными крестами. Полевой лазарет. Целый городок из палаток, с улицами и переулками. А дальше, по гребням сопок, теряясь в бесконечности, темнели гряды нарытой земли - окопы, траншеи. Там, в самой дали, у черты горизонта, временами взблескивали багровые огни, окутанные смоляно-черными клубами дыма, - это била шимозами по русским позициям японская артиллерия. Не для того, чтобы нанести существенный урон, а чтобы показать, кто здесь хозяин поля боя.
Павел хмурился, покусывая губы: болела лишь недавно затянувшаяся рана в боку - удар ножом, который он получил в ночной рукопашной схватке, пробравшись к пороховым погребам противника. Трое японских часовых убиты, погреба взлетели к черту, а он, заткнув рану лоскутом рубахи, сумел вернуться к своим. Павел потрогал крест на груди. Это четвертый "Георгий" - "бант", высшая солдатская слава. Но что ему эта его отдельная слава, когда враг не разбит, когда кровью врага не смыт с русского оружия позор отступлений!
Вчера прошел слух: в Цусимском проливе погибла вся русская эскадра. Одни корабли пошли на дно, не спустив боевого флага, другие сдались неприятелю. Сдал их адмирал Небогатое так, как зимой сдал Порт-Артур генерал Стессель, - смертями солдат, позором России они спасли свою шкуру.
Песня бередила Павлу душу. "Хоть бы кустик, да свой, хоть бы ключик - родной…" Не будет ни кустика, ни ключика, пока война не закончится нашей победой! Так бить бы, бить проклятого врага! Но, зарывшись в щебнистую землю, третий месяц сидят в бездействии русские солдаты. И вянут их голоса, их мускулы. Вянет сила. "Ах, за что я томлюсь…" - снова донеслись слова песни. Павел сжал кулаки. Томится и он: невозможно ему одному сделать все то, что не могут сделать генералы и чего они не дают сделать солдатам! Кроме жизни, солдату отдать нечего. Сколько раз он, Павел Бурмакин, жизнь свою уже отдавал? Сколько раз еще он сможет отдать ее? Но когда же наступят победы?
После многих ранений, тяжелых беспамятств, когда он, словно совсем из небытия, возвращался снова на землю, Павел потерял всякий страх перед смертью. Ему казалось, что он перешел однажды страшную грань и смерть навсегда перед ним отступила. Он кидался в самые опасные схватки с каким-то лихим весельем, а приходилось отбиваться- держался с железным упорством: попробуй возьми! Ему часто вспоминались слова Середы: "Видно, не может земля без меня обойтись". Нет, не обойтись ей пока и без Павла Бурмакина.
Глухо бухали далекие разрывы шимоз. Тоскливо звенела песня о погубленной солдатской жизни:
…Здесь потом и лежать Мне всегда одному.
Павел широким шагом стал спускаться с сопки к палаткам. Врач сказал: "Подождем еще с недельку". К черту! Бурмакин не станет больше ждать, завтра же явится в батальон - такое своеволие ему простится. Он не может валяться в палатке под красным крестом, когда враг топит русские корабли, швыряет в русские окопы свои проклятые шимозы. Завтра же какой-нибудь японец уже получит от Павла Бурмакина пулю в лоб! А сегодня нужно еще раз повидать Устю, проститься с ней… Нет, не проститься - просто побыть с ней, сказать, что он уходит…
Между палатками бродили раненые, некоторые ковыляли на костылях, иные лежали, раскинувшись на траве. Пахло горьким дымком походной кухни. Бренчали котелки. Какие поздоровее солдаты - сами получали свой ужин. Отойдя, садились в кружок и строго по очереди черпали ложками из котелка жидкую кашицу.
Устя откликнулась на голос Павла, но вышла из палатки не сразу. Подсунув руки под нагрудник с красным крестом, она подошла к Павлу. Тихо сказала, оглядываясь на палатку:
Наверно, ночью скончается… Не узнает…