Прыжок - Илья Бражнин 7 стр.


Бросил весла Джега. Прыгнул к ней на корму.

- Брось, ты, хорошая.

Протянул руки, сгреб ее к себе на грудь, и когда нагнулся, ища юлочкины губы, встретил их жаркими и сладостно ответными. Всегда так тонули размолвки их в набегавшей любовной волне, и чем глубже была пропасть несогласия, тем выше поднималась любовная волна, хоть и не доходила никогда до гребня. Как ни крепки руки Джеги, как ни жарки губы, а ускользала от него всякий раз Юлочка, как только чуяла, что уходит земля из-под ног.

Джега дивился полушутя, полухмуро…

- Чудачка, чего убегать-то!?

Юлочка, розовея, лаская белой ручкой горячие его щеки, отвечала:

- Не знаю, милый.

Тихо улыбаясь, говорил Джега:

- У орочан, кажись, или на Колыме обычай есть - кто девушке потайной поясок развяжет, тот и любит до конца. Думаю, поясок-то не столько на бедрах, сколько в груди носят. А? И поясок этот, поди, у каждого иной и развязывается по-разному. У тебя вот я никак этого пояса найти не могу. Неловок я больно, или уж очень крепко закрутила его?

И опять обегала Юлочка ласковыми пальчиками тугую шею, прижималась щекою к груди и опять…

- Не знаю..

А поясок отыскался-таки однажды.

Вернулся Джега через два дня после заостровской прогулки к себе и ахнул. Комнаты не узнал. Ушел - оставил конуру свою заваленной всяким хламом, пылью и застланную паутиной, а нашел чисто прибранную светелку. Все на месте. Все прикрыто, прилажено. По стенам картинки какие-то, барахло по гвоздикам развешено и прикрыто простыней. На столе подснежники ранние и шляпка юлочкина - что-то вроде пирожного с кремом или огородной грядки. Юлочка сама в белой блузке у окна с книжкой в руках.

Джега так и сел.

- Вот так чудеса. Это ты, Юла?

Улыбнулась довольная.

- Я. Целый день хозяйничала. Ну, похвали же.

Поднялась от окна, потянулась сладко, книжку за окно бросила, к нему прянула.

Засмеялся Джега.

- Хвалю. Что говорить, домохозяйка ты, видно, знатная.

Потянулся к ней.

- Поди ближе, покрепче похвалю.

Схватил ее рывком на руки, прижал к груди так, что захрустели под руками кости. Прижалась Юлочка накрепко, затрепетала в железных руках как воробей под застрехой, прижалась щекой, зашептала стыдливо и жарко:

- Хочешь… хочешь… хозяйкой твоей… навсегда стану?

Затихла. По плечам дрожь уходящая зыбилась.

Помолчал Джега. Потом прижал крепче.

- Так вот как поясок развязывается. Ну и глупая же ты.

Юлочка зарумянилась.

- Ну, я же не виновата… Разве это так плохо? Ведь это же лучше, чем распущенность…

Джега опустил свою ношу на пол и, разминая плечи, ответил:

- Что же, и загс учреждение не плохое.

VII

Первым на базарной площади с утра появляется старый Феська. Распластавшись, вылезает он из-под сторожки, и, уперев в землю передние лапы, потягивается, припадая к земле мохнатым брюхом. Дальше программа такая: протрусить, прихрамывая на левую переднюю лапу, к реке, громко чавкая напиться студеной прозрачной воды и ковылять обратно на площадь, чтобы успеть встретить вылезающего из сторожки старого Афанасия. Человек и собака очень походят один на другого. Оба они очень стары, борода у Афанасия, желтая и кудлатая, свалялась как шерсть Феськи. Так же прихрамывает Афанасий, так же потягивается и зевает со слезой, чуть слышно повизгивая. Разница между ними разве та, что Афанасий всякий раз крестит широкую дыру зевка, а Феська обходится без этого. Встречаются, как всегда, у первого лотка овощного ряда. Феська помахивает в знак приветствия облезлым хвостом, Афанасий останавливается и почесывает лениво бороду (это заменяет махание хвостом, так как его у Афанасия нет). Почесавшись в меру, Афанасий говорит, сильно гнусавя:

- А что, Феська, чай пора нам пылить начинать?

И они начинают пылить.

Час пылят они метлой и лопатой, час висит над базарной площадью серым грозовым облаком густая пыль. Перво-наперво приступочки красного ряда обметает Афанасий, потом спускается к суровским лоткам, потом, пройдясь перед скобяными, охватывает от них середину площади, и тогда только, заворотив вокруг овощного ряда, спускается к рыбному. Не слишком много пыли убывает от приборки Афанасия, а может даже и прибывает. До реки, куда сваливает он сор (что там ни говори квартальный, а в реку всегда удобнее валить), дотащит Афанасий лишь малую горку бумаги да трухи овощной, пыль же, поднятая метлой Афанасия, садится обратно на лотки и камни, и чуть подымется ветерок, присыпает обильно серым налетом репу и сонных судаков, влекомых с базара ежеутренно ревностными домохозяйками и домработницами.

В семь часов к пристани из-за реки подходят карбаса.

Груженые сверх меры двоерушными корзинами со всякой снедью и желтобрюхими полагушками, сидят они зелеными и желтыми бортами на вершок от воды и ходко бегут вперед, толкуемые чистыми захлебистыми гребками заостровских женок. У пристани под протяжные певучие бабьи выкрики выгружаются карбаса, и женки, по пять-шесть в ряд, волокут на площадь двоерушные короба, расставляя их вдоль съезда, ведущего от Буяновой улицы прямо к реке. Позже являются лотошницы и перекупщицы-торговки, а к восьми базарная площадь дребезжит и ревет, пестрит и захлебывается в звонком трескучем гомоне.

У извозчичьей биржи, как всегда, сутолока и руготня. Пахнет лошадиным потом, овощными отбросами и еще чем-то нестерпимо кислым и тошнотворным. У крайней телеги шумная толпа ломовых извозчиков. Здоровые дяди, с красными заревами на затылках, борются, согреваясь на утреннем холодке, ругаются, закусывают огурцами и тресковыми охвостьями, играют в орлянку. В этой толпе неизменно пребывает и Мотька. К извозному промыслу он, собственно, никакого отношения не имеет, но, когда на горизонте появляется некто, хотя бы отдаленно напоминающий нанимателя, и вся толпа, оставив игры и закусывание, бросается на подошедшего, Мотька в рядах наступающих всегда первый. Иногда эта готовность Мотьки услужить стоит нанимателю кошелька, чудесным образом и совершенно незаметно для постороннего глаза переходящего в мотькин карман. Иногда, против всякого ожидания, Мотька, в то время, когда все окружают подошедшего, остается сидеть на телеге, презрительно поплевывая в желтую жижицу под ногами лошадей. Это значит, что Мотька расценивает ресурсы жертвы как не стоящую выделки овчинку.

Но сегодня случилось вовсе необычное. Мотька сорвался с места тогда, когда все остальные преспокойно предавались своим занятиям; мало того, он бросил игру на самом интересном месте, бросил, оставив свой кровный пятак в руках чернобородого дяди, и устремился к фигуре, которая не только, повидимому, не представляла ни для кого интереса, но и направлялась-то мимо биржи на базар.

Фигурой этой была Нинка Гневашева, и совершала она свою редкую прогулку на базар с тем, чтобы купить плетеную корзинку и веревку для отпускной поездки.

Широко шагала Нинка, деловито помахивая порыжевшим парусиновым портфелем, надвинув кепку на хмурый лоб, вертя в руке незакуренную папироску. На эту-то папироску и нацелился Мотька, и когда Нинка подошла прикурить к первому попавшемуся на базаре человеку, то оказался этим первым попавшимся именно Мотька.

Он подмигнул сам себе красивым карим глазом и, выгнув руку кренделем, сунул Нинке в нос замусоленный короткий огрызок козьей ножки.

- Пожалуйте, товарищ, с компрвветом.

Нинка приложила конец папиросы к тлеющему и осыпающемуся раструбу окурка и, прикурив, выпрямилась, глядя Мотьке прямо в глаза.

- Чего ты, парень, клоуна из себя строишь?

Мотька скроил трагическую гримасу.

- Ох, товарищ, я ужасно как строгости боюсь. Не пужайте меня, пожалуйста. - И вдруг, нагло ощерившись и жадно блеснув глазками, Мотька протянул к высокой нинкиной груди грязную руку с обломанными ногтями. Нинка положила свою руку на его и, задержав на полпути, не торопясь отвела назад. Затем, снова глядя в самую глубь мотькиных глаз, она сказала спокойно:

- Стой, парень! Эти грязные шутки ты оставь. Пойдем лучше со мной плетенку покупать, потом ко мне стащим ее..

И они пошли.

Немного позже Мотька сидел уже в нинкиной комнате на краешке окна и, вытянув угловатую свою голову на непомерно тонкой шее, оглядывался как мышь, попавшая в новую кладовую, полную влекущих запахов.

Быстро, на глазок, оценил Мотька все, что было на виду по продажной стоимости у вахлака Пружанова, ухмыльнулся простенькому замочку старого комода и проволочным крючкам оконных рам. Все это он делал, впрочем, скорей по привычке, чем для дела. Нинка скинула куртку, вынула пачку "Пушки".

- Кури, товарищ.

- Благодарствуйте, барышня.

- Как тебя зовут?

- Звать меня, собственно, Мотька, а прозвище, извините, Солдат, либо Резаный - кому что по вкусу.

- Почему же Резаный и почему "извините"?

- А уж так, Резаный значит.

- Что ж у тебя резано?

Мотька хихикнул:

- Случай такой вышел. А что у нас резано, девицам никак сказывать невозможно.

- Чепуха, говорить все можно и нужно.

- А это когда как. Запрошлый день в угрозыске инспектор меня пытал насчет ковриков двух персидских. Очень вежливый человек попался и все уговаривал правду говорить. Я как оттуда вышел, так целые сутки насквозь со смеху катался. Чудак такой.

- А ты часто в угрозыске гостишь?

- Случается.

- Есть хочешь?

Мотька почесал за ухом:

- Что же. В случае чего, можно. Еда, она человеку не вредит никогда.

- Разожги примус.

Мотька принялся орудовать у примуса, да неловко у него выходило, видно не приспособлен человек к примусу. Нинка смотрела в окно, тянула папиросу. Оглянулась на мотькину возню. Поднялась.

- Эх ты, руки дырявые! Дай-ка уж я сама.

Мотька тотчас все бросил и развел руками.

- Не приобучен к этой цивилизации. Больше все по трактирчикам. Зайдешь, колбаски там, или что, смотря по делам.

- Это по каким же делам, за которые потом в угрозыск тянут?

- Не за все тянут. Иной раз и так обойдется. Тут, брат, ловкость рук и вострота глаз.

- Вроде ковриков?

- Коврики дело прошлое. А хорошие коврики были. Загляденье! Сам бы ел, да деньги надо. Спустил за гроши живодеру Пружанову. Ну, да недорого достаюсь, не больно и жаль. Дело наше такое.

- Скверно дело, стыдное дело!

Мотька ухмыльнулся.

- Как поглядеть! Воровство, оно вроде уравнительного налогу. Так-то каждый к себе норовит оттянуть, а мы от одного к другому перекладываем.

- Не перекладываешь, а к себе тянешь?

- К себе. А много ли мне остается? Портки, извините, розные да еще приводы. Остальное тю-тю! Воры, они вроде сточной трубы. Только скрозь течет, а на самом существе ни черта ни застревает.

- Потому что не дорого, потому и не застревает. То, что трудом да мукой взял, глотку перегрызешь, а не выпустишь. А еще, чорт ты горбатый, общего ты не чувствуешь. Скажи, промеж вами то, что вместе скрадено, ровно делите?

- А то как же? Насчет этого строго. Артельного никто не зажимай, а зажмешь - не обрадуешься!

- Вот! А разве мы все не одна артель? А? Разве не за одно стараемся? Ты знаешь, жизнь как сейчас повернула? Все в одно долбим. А ты приходишь в артель, обкрадываешь, норовишь у своих урвать кусок.

Мотька сморщился, к уху потянулся.

- Стойте, барышня! Тут, брат, маленько тово не этого. Артель ваша - не моя.

- Как не твоя, а чья? Ты где, на луне живешь? Что вокруг тебя делается? Знаешь? Чем тебе наша артель не по плечу? Что ты со мной не поделил, что у меня норовишь красть? Почему со мной к плечу не хочешь работать? Чем же ты лучше меня?

- Как сказать - лучше, не лучше, а особый я. Зачем в вашу патоку мешаете меня? А ежели не хочу я в патоку? А ежели не хочу из вольной птахи в яремную клячу обернуться да возок ваш возить?

- Брось мудрить. Мудрит тот, кому оправдываться надо. А воле твоей грош цена, коли она для насильничания нужна. Вон толстопузые за границей тоже о воле кричат. Карманы им набивать вольно не даем.

- Всякий волю по-своему понимает. Особый я.

- А что тебе радости, что ты особый? Станет твоя мать или брат твой около тебя подыхать, в беду попадут, а ты будешь около ходить, бороду поглаживать и все кобениться: "а вот я особый, вот вы подыхайте, а я особый". Вот радость-то. Тьфу! Оставь, брат, плутни! Скажи просто - ворую, потому что не приспособился ни к чему другому, потому что работать не умею. Тебе новые люди дверь твоего же дома открывают, а ты форсишь: "не хочу, мол, к вам в общую патоку! я особый".

- Здорово это у вас получается. Прямо митинг, да и только. Вы случаем, барышня, не в комсомоле будете?

- В комсомоле, и не случаем, а нароком. Все там будете. - Замолчала, прикуривая папироску. Потом неожиданно спросила:

- А ты грамотен, парень?

- Не, где там!

- Надо грамоте учиться. Давай я тебе сейчас покажу кое-что, а там вернусь из отпуска, в школу ликбеза пойдешь.

Нинка взяла первую попавшуюся книгу. Это был мопровский трехкопеечный песенник. Открыла первую страницу и стала показывать буквы. Мотька придвинулся и, выпуча глаза, смотрел то в книгу то на нинкину грудь. Нинка раскраснелась от старания и прядь волос упала прямо на книгу. Мотька больно дернул вниз.

- Барышня, а барышня! Это какая буква будет?

- Это "д" - запомни.

- Так, а вот эта?

- Это "у".

- Вот "у" значит. А это?

- Это "р".

- И то ладно. А это?

- А это "а".

- А ну-ка, сложите, барышня, все четыре вместе. - Мотька, взвизгнув, подпрыгнул на табурете и дико заржал. Нинка не успела ругнуться, как Мотька лапу на книжку наложил и запел лазарем:

- Барышня, а барышня, давайте другую книжку возьмем.

- Почему другую? А эта чем плоха?

Мотька ответил со смиренным видом:

- Надоела. Эту я еще в прошлом годе скрозь прочитал. Песни страсть люблю.

Нинка, как сидела, так и осталась точно пришибленная. Только краска еще гуще в лицо хлынула. Потом выпалила.

- Как читал? Так ты грамотен?

Почесал Мотька за ухом. Глазами лукаво стрельнул в потолок, шмыгнул носом и быстро, скороговоркой прочел:

- "Пролетарии всех стран, соединяйтесь. Песни революции. Да здравствует братская солидарность трудящихся всего мира. Белый террор не сила, а бессилье издыхающего капитализма. Все через Мопр на помощь жертвам борьбы за пролетарскую революцию".

- А теперь прощевайте, барышня хорошая. Побаловались и будет.

Бросил Мотька книжку и встал со стула.

Нинка тоже вскочила:

- Слушай! Зачем ты меня обманывал?

Мотька с минуту подумал, потом, осклабившись и прищуря один глаз, ответил:

- Куды ни шло. Хорошая вы барышня - вам начистоту признаюсь - работаем мы с подходцем. А себя не расчет сразу открывать. Может, нераскрытое-то как-раз и изгодится. На глазок прикидываем. Объявился неграмотным, потому, чуял, обучать начнете - посижу, значит, обсмотрюсь. В нашем деле лишний дом знать не вредно. Ну, а теперь будет, за ненадобностью, значит, неграмотность и по боку, в другой раз сгодится.

Нинка молчала с минуту. Потом сказала, глядя в упор на Мотьку:

- Так. Оплел, значит. Ну, ладно. А на завод не хочешь к нам работать? Я бы тебе место нашла. Сейчас производство шире становят, новую мастерскую открывают.

- Благодарствуйте. Нам ни к чему. Скучно у вас, поди. Пока прощевайте, барышня.

Напоследок вдруг уперся, как на базаре, наглыми глазами в Нинку, ощупал ее всю взглядом с ног до головы:

- А барышня вы - ничего, складная, кругленькая.

Вслед за этим Мотька прищелкнул звонко языком и бесшумно скрылся за дверью. Нинка постояла ошалело посреди комнаты, махнула рукой и принялась укладываться.

Перед самым отъездом ребята к Нинке на поклон один за другим прискакали. Понабилась полная комната. Кто на окне, кто на книгах в углу притулился. Петька Чубаров запеленал нинкину корзину и, лихо напоследок щелкнув веревкой, вытер рукавом потный лоб.

- Готово, товарищ, хоть до самой Тьмутаракани катись, не расклеится.

Пришла Женька Печерская, уезжавшая вместе с Нинкой. Васька Малаев и Колька Тихонов на гребенках марш грянули. Такой галдеж скопом подняли, едва потолок не обрушили.

Зыкнул было Петька:

- Товарищи, к порядку… - но потонул его окрик в общем гаме как треск разбившегося стакана в грохоте обрушившегося от землетрясения здания.

Джега говорил Нинке и Женьке улыбаясь:

- Смотрите, отдыхайте покрепче. Нагуливайте жирок, зимой сгодится.

Нинка хотела что-то ответить, да ребята подхватили и давай качать.

С грохотом высыпали на крыльцо. Петька кликнул трусившего мимо извозца. Посадили Нинку и Женьку с их корзинами, а сами рысцой неслись вокруг пролетки до самой пристани.

На пристани, пока ждали парохода, собралась вся компания за сторожку. Кто-то затянул любимую, остальные подхватили, и зазыбилось над рекой комсомольским веселым раскатом:

Ты-ы, моря-а-ак, хорош сам собою,
Да те-ебе от роду два-дцать лет.
По-олюби меня, моряк, душою
И-и что ска-ажешь мне в ответ.

По морям, по волнам,
Нынче здесь, завтра там.
По-о моря-ам, морям, морям, морям.
Ны-нче здесь, а завтра там.

Река колыхалась, широкая и полная, как громадная чаша, налитая свинцом. От свежей воды, от закатного зарева, от ветерка весеннего набежала на ребят смутная думка - как кошка лапкой накрыла. Затянули стройно и негромко "Дубинушку".

Голоса были молоды и хороши. Бросив баловство, крепко и стройно запели ребята. На их край стянулись скоро все, кто слонялся в ожидании парохода по пристани.

Нинка сидела на своей корзинке в широком кругу ребят, смотрела на окровавленную закатом воду, и в груди ее накипали тревога и неспокойный зуд. Последние дни был он непрестанным, и уж не потушить было его работой. Думала - уедет, пройдет, но теперь, сидя на отлете, чуяла - нет, не пройдет - пожалуй, еще хуже будет. Тряхнула головой с яростью. Вскочила. Крикнула с дрожью в голосе:

- А ну, ребята, "Молодую гвардию"!

Когда подошел запоздавший пароход, в давке, в гомоне затолкала Нинка свой непокой. Позже, стоя у борта, оглядывала с любовью и нежностью всю веселую ватагу, гомозившую на пристани.

- Хорошие вы мои!

Не видала, как высокая худая фигура сбежала по набережной вниз к пристани, как, расталкивая толпившихся у трапа, промчалась на пароход и взлетела на палубу к борту. Услышала вдруг Нинка обрывающийся тихий шопот:

- Нина!

Обернулась.

Перед ней стоял Гришка, осунувшийся, исхудавший, стриженый. Скулы синевой подведены, шея тонкая - в воротничке просторном, как у гуся трепыхает. Нинка хмуро бросила:

- Поправился, значит!?

- Я… только-что из больницы… Сегодня выписали. Узнал, что уезжаешь…

Закашлялся, приложил руку к впалой груди. Слышала Нинка голос гришкин как бы издалека и и не могла понять, почему вот тех на берегу отрывает от себя как живое мясо, а этот, как слизняк, сам с души спадает и только легче от этого.

- Ну теперь работать? А то ты последнее время так работал, что из комсомола, гляди, как бы не выперли.

Назад Дальше