Место для памятника - Гранин Даниил Александрович 39 стр.


Тут смутное подозрение остановило Кузьмина: а что, если все эти признания, откровения лишь расчетливая игра - "Ах, действительно, зачем же мне это, к чему теперь-то, нет смысла…"

- Ах, действительно, зачем? - подыграл Кузьмин, красная шея его борцовски напряглась, лицо затвердело. - Затем, чтобы неповадно было! В назидание другим! Чтобы знали, что рано или поздно придется ответить. У нас ведь не любят выяснять, из-за кого человека оклеветали, кто виноват, что задержан проект, отвергнуто изобретение, загублены годы. Через двадцать лет изобретение внедрили, и прекрасно. Кто старое помянет, тому глаз вон. Так ведь? А я думаю, что полезно спросить. Поучительно. Пусть знают, такое даром не проходит, каждому воздастся… Вот он виноват - пальцем ткнуть - смотрите все! Как по-вашему?

- По-моему… - Лаптев старчески пожевал губами, сказал еле слышно, для себя. - Мне отмщение, и аз воздам. - Он прикрыл темные веки. - Погодите… Ваш Лазарев жаловался мне, что вы сами не захотели, на произвол судьбы бросили свою работу. Точно, он натурально меня винил, он всех винил, а вы преспокойным манером уехали. Так ведь? Вызова не приняли. Войны не объявили. Крест не взвалили. И молодец. И слава богу, что не страстотерпец. Меня отец учил: пока баре рядятся, мужик должен пахать.

- Лазарев вам жаловался? - переспросил Кузьмин. - Сам Лазарев?

Лаптев вместо ответа быстренько усмехнулся и продолжал свое:

- Допустим, вы бы боролись. Ухлопали бы годы. На что? А так по крайней мере дело делали.

- Вот уж спасибо вам, Алексей Владимыч, премного обязан, - Кузьмин размашисто поклонился в пояс. - Вашими заботами, значит, наставлен я на путь истины. А я-то, дуралей, считал, что это вы промашку дали, мало ли с кем не бывает. Вы же наперед все вычислили, боже ты мой, все предвидели, позаботились, чтобы я делом занимался…

Лаптев кисло покачал головой.

- Не умеете вы иронизировать. Не задевает. Знаете, почему? Я же вам объяснял: о вас я тогда не помышлял. Увы! Нет, нет, то, что вы не боролись, - это ваша собственная заслуга. Хотя можно считать, это была ваша ошибка. Быть человеком - значит бороться. Учили?

- Бороться с кем?

- Хотя бы со мною. Но поскольку вы уклонились. Или поверили мне, то все ваши претензии несостоятельны.

- А Лазарев, он боролся с вами, и что?

Дряблый рот Лаптева вдруг оскалился мстительной, жесткой усмешкой.

- Это я с ним боролся! А он не боролся, он вредил.

Кузьмин пристально посмотрел на него.

- Но если по совести, Алексей Владимыч, неужели вам сейчас, передо мной, хоть бы что?

- Желаете, чтобы я себя злодеем чувствовал. Да? Так у меня на такие злодейства покаянства не хватит. Что ж тогда Чебышев, Пафнутий Львович, который отвергал идеи Римана? Он, по-вашему, явный лиходей. Вы бы его прямо в кутузку и под суд. А ученик Чебышева, Марков, тот вообще геометрии не признавал, - тому, значит, высшую меру?..

Внизу из-за колонн вышла женщина и стала смотреть на них, слегка запрокинув голову. Кузьмин не сразу узнал в ней ту самую, которая мелькнула у подъезда, и тем более ту, которую знал когда-то. Она смотрела на них спокойно, без нетерпения, как смотрят на горы.

Постепенно, как бы толчками, он узнавал ее и, узнавая, удивлялся, потому что не должен был узнать ее, ничего не осталось в ней от той костлявой, большеротой, бесстыдной верткой девчонки в фланелевой лыжной куртке и синих штанах, с глазами голодными и взрослыми. Теперь это была полнеющая красивая блондинка, туго затянутая в замшевый темно-зеленый костюм, сдержанная в движениях, с холодным, умело разрисованным лицом, на котором вспоминались разве что капризно изогнутые губы.

Кузьмин кивнул ей, а Лаптев, отнеся это к своим словам, сказал примиренно:

- …добро творить одно, прощать - другое… А в слове этом чисто русская философия. Забытое слово.

- Какое слово? - не стесняясь, спросил Кузьмин.

Лаптев удивленно поднял брови:

- Добро-то-любие..

- Это от меня требуется добротолюбие? Я, значит, должен платить добром. Хорошо. А как быть с Лазаревым? С ним как рассчитываться будете? Он тоже должен, наверное, вас благодарить. Но только он уже не может.

Внутренне сам Кузьмин поморщился от своих слов. Но Аля стояла внизу, он обязан был спросить про Лазарева. Он делал то, что должен был сделать, и непонятно, почему ему, Кузьмину, неприятно и трудно, а Лаптеву хоть бы хны.

- Завтра на заключительном заседании я могу отметить вашу работу и признать… - Лаптев вдруг засмеялся, прикрывшись густой сетью морщин, почти исчез за ними. - Не от вас я добра прошу. Это мне любо, что кому-то могу доставить… Если желаете, я вам слово дам. Я буду председателем. Поскольку старейший, то глава. В некотором роде украшение… - Морщин стало еще больше, все его лицо было исцарапано, изрезано маленькими морщинами. - Во мне нынче надобности нет, давно уже… А тут хоть с некоторой пользой буду употреблен.

Так все получилось неожиданно легко, так Лаптев охотно согласился, что Кузьмин несколько струхнул. Борол, гнул, силился, и пожалуйста, вдруг само собой, полное исполнение желаний, восхождение на Олимп, вернее, возведение на Олимп, безо всяких хлопот и страданий.

Почудилось, что Лаптев подмигнул ему, откровенно, как соумышленнику, притом даже несколько уличающе. "Да, на что это он намекает?" - обиженно подумал Кузьмин, и непонятно было, зачем Лаптеву понадобилось портить впечатление от своих слов этим подмигиванием. Он еще подождал, на всякий случай, однако Лаптев молчал.

- Вот и прекрасно. Наконец-то, - сказал Кузьмин, вынул платок и трубно высморкался. Потому что наплевать ему было на все умствования старика, важно, чтобы Лаптев признал, согласился, и ничто тогда уже не помешало бы полному и сладостному перевороту жизни. Наступала новая эра, не похожая на все, что было с ним, и можно было отбросить всякие мелочи и нюансы.

Лаптев, склонив набок голову, прислушался к замирающим звукам его голоса.

- Почему-то вы не рады, - убежденно сказал он.

- Ну что вы, я в полном восторге, - соврал Кузьмин.

Лаптев как-то иначе, сбоку, словно на примерке, посмотрел на него и неприятно улыбнулся.

- Вот и ладненько. Считаем, что сделка состоялась.

- Сделка? Почему ж это сделка?

- Сделка, сделка! - заговорщицки и в то же время поддразнивая повторил Лаптев. - Про ментора своего - ни гу-гу!

Кузьмин покраснел.

- Позвольте, почему вы так…

Не отвечая, Лаптев хихикнул тоненько, почти пискнул, и стал подниматься, держась за перила.

- Я все равно спросил бы про Лазарева. За что вы его? - как можно независимее заговорил Кузьмин, доказывая, что никакая это не сделка и он не отступится. Мельком обернулся на Алю, развел руками, как бы извиняясь, и пошел за Лаптевым.

Прозрачно-серебристый пушок светился, подобно нимбу, над головой Лаптева. Встречные кланялись ему издали, лица благодарно светлели, Лаптев не поднимался, а всходил, и отблеск его величия падал на Кузьмина, на него тоже смотрели с почтением. Кузьмин неотступно следовал за Лаптевым. Он хотел оправдаться, он не понимал, как получилось, что ему опять надо оправдываться.

…Было заметно, что, глядя на Лаптева, люди радовались тому, что видят этого человека. Его любили. И Кузьмин с удивлением чувствовал, что тоже его любит.

Когда-то сыновья Кузьмина играли в такую игру: "А что бы ты спросил, встретив Пушкина? А Ньютона? А Шекспира?"

А что бы ты спросил, встретив Лаптева? "Что вы сделали с Лазаревым?" Как в Библии: "Где Авель, брат твой?"

Можно было спросить, а можно и не спросить. "А зачем спрашивать, что это изменит?" - думал Кузьмин, останавливая себя. Потому что Лаптев явно зачем-то подстрекал, подначивал. Надо было взвесить каждое слово, надо было следить в оба… Иначе все могло рухнуть.

Кузьмин шел за Лаптевым, придерживая длинную мантию его славы. Мысленно он примерял на свои плечи приятную ее тяжесть. Это была особая слава, незнакомая ему до сих пор, слава, независимая от всяких званий, стоящих перед именем. Чистая слава, сосредоточенная вся в слове "Лаптев". "Тот самый", - иногда добавляли для пояснения. И не нужно было - "доктор" или "академик", "заслуженный деятель". Просто Лаптев. Вкус этой славы пьянил Кузьмина. Отныне он ведь тоже мог жить среди подобной известности, уважительности, и люди оборачивались бы к нему своей приятностью.

Только что он был свободен, он мог говорить что вздумается, и вот уже все кончилось. Почему-то надо снова быть осторожным, сдерживаться.

…У балюстрады стоял малинового плюша диванчик, Лаптев не присел, а облокотился на белую резную спинку. Случайно или нет расположился он так, чтобы видеть Алю, стоящую внизу у колонны?

Обнаружив рядом Кузьмина, он шевельнул удивленно бровями.

- Ах, вы еще здесь… - И, не давая Кузьмину ответить, спросил: - Вы знаете, в чем преимущество старости? Преимущество, которое заменяет и женщин, и вечеринки. Начинаешь жалеть людей. Мне каждого жалко… - И, опередив Кузьмина, закрылся смешком: - Особенно тех, кто меня слушает. Стареть - это искусство. Вот, например, тянет на рассуждения…

Опять он говорил о другом, совсем постороннем. Отвлекался куда вздумает, то замолчит, не отвечая, то повернется и пойдет. Вот у него была свобода, полная независимость. А может, все это были ловкие приемы. В результате он всякий раз вывертывался, ускользал, а то еще хитрее - внушал к себе симпатию. Что-то дьявольское было в этом старике.

…И вдруг строго произнес:

- О Лазареве не надо.

Вроде бы брезгливо, но ведь возобновляя, потому что Кузьмин готов был отступиться. Но теперь нельзя было промолчать, теперь уже Кузьмина зацепило.

- Отчего же не надо, мне очень даже интересно.

- Вы уверены, что Лазарев был порядочный человек?

Это звучало серьезно, и Кузьмин имел возможность уклониться: пожать плечами, откуда я знаю, откуда и в самом деле он мог знать, мало ли что там могло быть.

- Во всяком случае насчет моей работы он оказался прав. А с ним обошлись несправедливо. Вот это мне известно, и этого достаточно.

- Вы разве не знаете, почему с ним так обошлись?

- За то, что выступил против вас… Так он считал, - осторожно добавил Кузьмин.

- Не считал, а говорил… - нетерпеливо поправил Лаптев и стал называть какие-то имена, когда-то Кузьмину известные, но которые сейчас вспоминались не сразу, да и то скорее по той особой интонации, которая прилегла к этим фамилиям, - Лаптев повторял ее, слегка снижая голос. Какой-то Вендель, очевидно из преподавателей, Щапов - этого Кузьмин помнил по номограммам, но Лаптев произнес фамилию так, что возник душный зал и огромный сутулый старик на трибуне: Щапов каялся. Очки у него потели, он протирал их галстуком. Картина мелькнула бессловесная, что это такое происходило, чем кончилось, зачем Кузьмин там был - неизвестно. А Лаптев тащил его дальше, в мир уж совсем безликих призраков, какие-то возникали имена, шепот, что-то важное, чем-то подозрительное, но в душе Кузьмина еле-еле отзывалось. Он не находил в себе никаких следов былых переживаний. И опасения были не его, а чужие. Только сейчас впервые подумал он, что в институте в те годы происходили трагические события, некоторых профессоров лишали кафедры, имена их вычеркивали, учебники изымали, другие почему-то уезжали на Урал или в Петрозаводск. Тогда все это совершенно не занимало Кузьмина. Оправдывал? Избегал? Не понимал? Теперь не узнать той молодой безучастности.

- Вы в чем-то подозреваете Лазарева. Но при чем тут был я?

В этого старика словно бы впрыснули кровь. Сухая пятнистая кожа его побагровела, он заморгал, облизнул губы.

- Вы, Кузьмин, были для него одним из способов укрепиться. Уж тогда Лазарев взыграл бы, он бы показал нам всем кузькину мать.

- Вот оно что… А со мной, значит, попутно разделались. Я пешка, которой жертвуют. Я не в счет, я кучер.

- Что за кучер?

- Меня всегда поражало, - с жаром сказал Кузьмин. - Бомбу кидают в царя, а то, что кучер при этом гибнет, никто из этих героев не думал. Это для них мелочь, недостойная внимания…

- А ты царя не вози… Нет, тут у меня другая ошибка. Раньше надо было его удалить. Мы, как всегда, деликатничали. Можно было отстоять кой-кого, а мы ждали, что дирекция вмешается…

Прожитое возвращалось, обступало, постепенно оживали все эти люди, которые когда-то ходили мимо Кузьмина по институтским коридорам, читали ему лекции, принимали экзамены… Выходит, он ничего о них не знал… Лаптев припоминал какие-то случаи, скорбел о чьей-то гибели, а Кузьмин чувствовал себя виноватым: он ничего не мог припомнить. Подлинная жизнь была скрыта. Вот Семейную гору в Кавголове - это он помнил. Он отрабатывал на ней приемы слалома. Помнил успехи курсовой волейбольной команды, диспуты о любви. Чем еще он увлекался тогда? Пиджак букле, ботинки на каучуке, зажигалка-пистолет. Каким он был шалопаем… Но тут же ему захотелось защитить этого мальчика. Слишком легко было винить его, кроме пиджака букле и лыж была работа на агитпункте, восстановление институтского стадиона - запахивали воронки, снимали колючую проволоку, разбирали бетонные доты… Кузьмин разглядывал его издали, как Лаптев. Откуда парню было знать предысторию этих людей, Щапова, Лазарева, Лаптева, ту, что тянулась с довоенных лет, - борьбу разных школ математики, бесчисленные вузовские реформы, каким-то боком сюда подметалась лысенковщина, про которую он и вовсе не обязан был знать. Парень занимался математикой, Лазарев выхлопотал ему билет в научные залы Публички, туда, где сидели профессора. Там были отдельные письменные столы, для каждого настольная лампа с зеленым абажуром. Они вместе с Лазаревым защищали научную истину, и оба за это пострадали. Что бы Лаптев ни приводил, от этого факта никуда не денешься. Истина в конце концов победила. Лаптев, конечно, полагал, что он борец за справедливость, но какими методами он боролся - вот в чем суть!

- Выходит, вы не просто заблуждались, вы умышленно меня подкосили?

- Не совсем. Это как бы слилось. Ведь то видишь, что хочется видеть, - Лаптев тоскливо поморщился и замолчал.

Кузьмин не стал вдаваться в тонкости, да и не выгодно ему было терять преимущество, он сказал:

- Нельзя сводить счеты при помощи науки. Это вам не дубинка. С несправедливостью нельзя бороться новыми несправедливостями. А уж в науке подавно. Наука не терпит никаких комбинаций.

Ах, как убедительно у него получалось! Нахально, но правильно. Одна за другой следовали законченные, авторитетные фразы, прямо хоть записывай. Вообще, что касается науки, что надо и что не надо, - он мог бы, наверное, учить не хуже других, это было легко и приятно: "В науке нужно думать не о себе, не о своих интересах, а о результатах, о пользе дела", "Наука требует бескорыстного служения, полной отдачи и никаких компромиссов", "Только тот достоин называться большим ученым, кто умеет вовремя признавать свои ошибки и анализировать их", - неизвестно откуда они возникали и усиливали начальственную мощь его голоса:

- …Ради хотя бы истории математической школы полезно будет напомнить молодым некоторые ваши возражения. Вот, мол, как тогда думали… А что касается Лазарева, то, ей-богу, те страсти, о которых вы говорили, на фоне этого факта выглядят неубедительно и - простите - мелковато.

- Вероятно, - согласился Лаптев.

- Я знаю, что не стоило мне про Лазарева, вам это неприятно, но пусть, я не боюсь, - сказал Кузьмин, глядя на Алю. - Пусть я на этом проиграю, пусть вы можете расторгнуть сделку…

Лаптев чуть улыбнулся, поднял сухонькую ручку.

- Подождите, вам зачем это надо, насчет Лазарева? Ах, да, он ваш учитель! Вы хотите, чтобы все было в ажуре. Тогда вам будет совсем легко и гладко. А может, не надо, чтобы вам было легко? - с каким-то неясным предостережением добавил он.

- Почему?

- Долго объяснять… Да вы не беспокойтесь. Я не в обиде, что вы решились спросить про Лазарева. А на заключительном заседании, ежели пожелаете, скажу, как обещал. - Лаптев все это произносил наспех, невыразительно и, отговорив, вдруг спросил с любопытством: - Вы лучше вот что объясните мне: вы что ж, действительно полагаете, что эта ваша работа важнее того, что происходило?

- Важнее чего? - спросил Кузьмин, хотя сразу понял, что имелось в виду.

Темное, коричневатое лицо Лаптева стало суровым, как на древней иконе.

- Той борьбы с клеветниками. Тех людей, которых мы защитили, - и он торжественно стал называть фамилии…

Опять эти давно перезабытые люди, до которых ему никогда не было дела. С какой стати он обязан вникать? Какого черта Лаптев навязывает ему эти отгоревшие страсти? Мало ли что было. И поворачивает так, словно бы Кузьмин должен виновато склонить голову. Нет уж! Он жил, как все его друзья жили в те годы, и не намерен этого стыдиться. Ничего зазорного в той жизни не было, нисколько. По крайней мере на все имелись простые и ясные ответы, можно было ни о чем не задумываться и делать свое дело. Он, Кузьмин, не оправдывает того, что было, все это давно осуждено, зачем же снова возвращаться, перебирать? Стариковское занятие.

- Да, да, конечно, все, что вы говорите, тоже важно, - сказал Кузьмин. - Вы правильно отметили.

Он посмотрел на Алю и почувствовал, как он устал от этого разговора, где каждое слово требовало умственного напряжения, от этого словесного фехтования. Скорее бы кончить и спуститься к Але, которая все так же спокойно ждала.

Позавидуешь выносливости старика. Ему хоть бы что. Кузьмин же чувствовал себя изнуренным, ближе по возрасту к Лаптеву, чем к Зубаткину. Река времени несла его к Лаптеву, он ощущал ее течение, тиканье часов на руке, секунды стучали отбойным молотком, отваливая пласты времени кусок за куском.

- Как вы назвали? Добротолюбие? Да, может, так и надо, - сказал Кузьмин, не заботясь уже ни о чем и ничего не выгадывая. - Добротолюбие… Хотя вы-то, Алексей Владимыч, сами добротолюбие не соблюдаете. Вот до сих пор простить Лазареву не можете. Ведь вы тоже должны были обрадоваться.

- Чему обрадоваться?

- Да тому, что есть возможность исправить вашу ошибку, - пояснил Кузьмин.

Никак не ожидал, что слова его так сильно взволнуют старика. Все в Лаптеве вдруг встрепенулось, затрепетало, зашелестело, как сухая осенняя листва.

- Исправить ошибку? Где это вы видели, кто, что исправляет? У нас тут уличили одного аспиранта. Списал. Совесть, спрашиваю, неужели не мучает? Это, говорит, понятие религиозное. А я мальчишкой… отец меня привез на Нижегородскую ярмарку, там мужик, помню, на коленях кричал: вяжите меня, православные, ограбил! И головой бьется. Мужик. Совесть… когда-то… Аспирант… Не модно, - он задыхался, волнуясь, видно, еще о чем-то другом.

- Да не надо, чтобы на колени, - поспешно сказал Кузьмин, - мне и так… я ведь про другое понять хочу: если бы вы тогда согласились, увидели бы, что работа моя правильная, то с Лазаревым вы бы как обошлись? Извинились бы перед ним? Оставили бы его в покое? Все иначе было бы? Ведь так?

Лаптев застыл с впалым приоткрытым ртом.

- Не знаю, - наконец признался он. - В том-то и пакость, что не знаю. Казалось бы, ради истины ничего не жаль, ничем нельзя поступиться. А тут… не уверен. Если бы умышленно поступился, все равно был бы прав. Лично перед вами я всячески виноват, но вас-то не отделить от Лазарева. А если вы для Лазарева были козырем, тогда все оправдалось. Поймите - оправдалось. Поэтому я и не жалею ни о чем.

Кузьмин устало кивнул:

- Ваше дело.

Назад Дальше