Место для памятника - Гранин Даниил Александрович 7 стр.


Клава засмеялась вместе со всеми, словно разделяя самодовольство Селянина, и Дробышеву захотелось уязвить ее, нарушить это согласие.

- Рутинером стал ваш супруг, ба-альшим рутинером, - сказал он. - Чурается всякого прогресса… не желает ни во что ввязываться… - Дробышев погрозил Клаве. - Ваше влияние? Да, недооцениваем мы роль жен в развитии науки. А впрочем, бог с ним, с прогрессом. Важно, чтоб вы были довольны. Вдали от шума городского… Вы ведь этого хотели!

Она ожесточенно, с вызовом кивнула:

- Конечно. А то как же… Но, между прочим, вы напрасно, Денис Семенович, так выводите. Костя на заводе передовиком является. На городской доске Почета он выставлен. Увидите. Его ценят. Считается, что если провинция… а провинцией всюду можно стать. И полнокровной жизнью можно всюду… Телевидение у нас через "Орбиту". Кино первым экраном. Мы ничего не пропускаем. Мы теперь, когда в Москву приезжаем, все театры обходим…

- Побывали, значит, в Москве! - вырвалось у Дробышева.

Она улыбнулась ему как бы поверх своей обиды, благодаря за то, что он вспомнил.

- Побольше иных москвичей ходим. На "Современник" я билеты достала. Вы, конечно, Брехта смотрели…

- Нет, не смотрел.

- Ну, вот, - торжествующе сказала она.

Дробышев почувствовал какое-то разочарование и все-таки порадовался за нее. В конце концов, это было дело его рук, его заслуга. Не важно, что ему пришлось перетерпеть из-за этого и до сих пор расхлебывать, зато им, и ей, Клаве, он помог, он был их благодетель. Они должны были благодарить его. А они и не вспоминают. Хорошо или плохо он поступил тогда? Но как же может быть плохо, если они ожили, расцвели…

Селянин тихо улыбнулся: "Убедились? Ко мне не подступишься, все в порядке, так что зря беспокоитесь".

- И все ты врешь, Клава, - вдруг проникновенно, хмельным голосом сказала Тома.

Молчание наступило резко, плотно заполнив каюту.

Клава взяла стопку, повертела ее, с маху поставила назад, расплескав коньяк.

- Не слушайте ее, Денис Семенович, - она растянула губы в жесткой улыбке. - Тома любит поперек.

Она прищурила глаза, лицо ее остановилось, и низким, грудным голосом запела:

Дорогой длинною, да ночкой лунною,
Да с песней той, что вдаль летит, звеня…

Щемящая ее тревога и смятение были не по песне, казалось, сейчас от боли голос оборвется, но тут вступил Селянин, подхватил, заслоняя ее своим сильным баритоном, повернув на отчаянность, на ту забубенную лихость, которая уводила от цыганщины куда-то в российское раздолье, в туманные поля, что тянулись за окном.

Клава замолчала, отвернулась к окну. Дробышев видел ее легкое отражение в стекле. Взгляды их сходились где-то на гранитном валуне, на тропке, ныряющей в ивняк, а иногда скрещивались в прозрачной толще стекла.

Селянин уже пел один, пел старые забытые песни - про атамана Кудеяра, про отраду, что живет в высоком терему, пел для себя, не думая ни о Дробышеве, ни о женщинах.

"А что, если он и впрямь счастлив, - подумал Дробышев, - и ничего другого ему не надо?"

Тома блаженно улыбалась:

- Хорошо!

"Да, да, хорошо, - думал Дробышев. - Но что мешает мне, почему не верю я этому счастью?"

- Сюда бы гитару, - пожалел Селянин. Он налил себе, поднял стопку. - За ваше здоровье! - сказал он Дробышеву. - За ваши успехи!

Дробышев поклонился.

- Спасибо. Это мне очень поможет… - Он усмехнулся, тоже поднял свою стопку. - Ладно, я, наверное, чего-то не понимаю, но я рад видеть вас такими счастливыми…

- Эх, профессор, простая вы душа, - сказала Тома. - Нам, бабам, другое счастье нужно, не такое, как вам. Мы ведь столько можем… А можем и впустую отцвести… - перехватив взгляд Клавы, она махнула рукой: - Язык у меня наперед ума… Вот объясните мне, профессор, почему я в Москве букашкой себя чувствую. Арбат новый вымахали. А я от этакой красоты расстраиваюсь. Иду, и кажется мне, будто жизнь упускаю.

"И верно, и со мной так бывает", - растроганно подумал Дробышев. Он почувствовал руку Клавы, сильное и теплое ее прикосновение и обрадовался.

- Вы что, не согласны? - спросила Тома.

- Наоборот. Но вы себе противоречите.

- Это я всегда. И себе, и другим. - Она произнесла это как само собой разумеющееся, и Дробышев позавидовал ей. Ему тоже захотелось противоречить себе, избавиться от своей логики, от привычки искать во всем причины, следствия. Все равно эти причины и логика могут объяснить только видимость, а есть еще и другое, сокровенное, может, самое-то и важное… Вот они сидят, четверо взрослых, что-то говорят, и в то же время между ними существуют тайные отношения, совсем иные, чем кажутся, у него с Клавой эти прикосновения, и, наверное, у Томы с Клавой тоже что-то происходит, о чем он не знает, и у Селянина с Клавой… И все это отдельно от их слов, а кроме того, у каждого еще что-то внутри творится…

Продолжая чувствовать руку Клавы, он спросил:

- А вы видели, как я садился на пароход?

- Я? Нет.

- Значит, Константин Константинович стоял один.

- Что же ты мне не сказал, Костя? - спросила Клава с внезапным вниманием.

Селянин чему-то улыбнулся.

- Я думал, что вам будет неприятно встретиться с нами.

- Почему же? - искренне удивился Дробышев, забыв о неприятностях, какие доставил ему Селянин.

- Не знаю.

- Вы же мне ничего плохого не сделали. Может быть, наоборот, вам было неприятно? - спросил он уже с умыслом. Какое-то мгновение они, все трое, балансировали над краем воспоминаний.

- Не знаю, - равнодушно повторил Селянин. - Леша, тебе спать пора.

- Да, пойди уложи его, - попросила Клава.

Дробышев поднялся.

- И мне пора.

- Вы погодите, вы постарше. - Клава потянула его за рукав.

Селянин легко поднял Лешу и вынес его.

- Атлет, - сказал Дробышев. - Чем вы его кормите?

- Первый месяц, как приехал, ложку не мог держать, так руки тряслись, - вспомнила Тома.

Клава смотрела куда-то между Томой и Дробышевым. Высокий, лесистый берег закрыл небо. В каюте потемнело.

- Тома…

- Понятно, - сказала Тома. - Пойду я на свежак, повздыхаю.

Дверь затворилась. Некоторое время они слушали удаляющиеся шаги по коридору. Обозначились какие-то мелкие звуки на палубе.

- Снова мы одни, - сказал Дробышев.

- Да, да, - нетерпеливо кивнула Клава, не спуская с него глаз. Дробышеву казалось, что она разглядывает не его, а того, который тогда взял ее за плечи, или, может быть, она видела сейчас ту себя, заплаканную, измученную…

- Я потом сразу хотела позвонить вам. Сколько раз я говорила с вами. Придумывала. А теперь вот… Идите сюда. - Она взяла его за руку. - Нет, лучше так. Вы-то вспоминали обо мне? Хоть разик?

Лицо ее приблизилось. Дробышев ощутил запах ее кожи, волос, ему казалось, что он и впрямь вспоминал о ней, хотел ее видеть, то, что было между ними, то, несостоявшееся, оно до сих пор живое, потому и живое, что не состоялось.

- А-а-а, не все ли равно… Если бы не вы… Я изменилась?

Густой загар, крепкое тело; любуясь, он признался грубовато:

- Вы стали заманчивей.

- Задержитесь у нас, чего вам стоит. В нашем доме сосед есть, старик, у него квартира пустая, я устрою, вам удобно будет. - Она говорила деловито, бесстыдно, и Дробышев так же бесстыдно прикинул - почему бы не воспользоваться, чтобы она уломала Селянина помочь с заказом?

- Ну, как вам Костя? - Она быстро пересела к нему на диван, положила руку ему на колено. - Не тот он, верно? Думаете, что я виновата?

Глаза ее были совсем рядом, ему хотелось увидеть, как они затуманятся, покачнутся.

- Черт возьми, - пробормотал он.

- Он что - не хотел вам помочь? - шепнула она, как бы угадывая.

Дробышев привлек ее к себе, но тут же остановился, сказал с шутливым вздохом:

- Хорошо бы побыть с вами… и чтобы никого…

- А что, я могу! - она выпрямилась, ожидая.

И Дробышев вдруг понял, что она действительно может. Она ничего не боится. Предложи он сейчас сойти на первой пристани - она ведь согласится, сойдет. У него в груди замерло, когда он представил, как они сбегают по шатким сходням, поднимаются в незнакомый городок, эти первые шальные минуты вдвоем, а там будь что будет…

Вырваться хоть на недельку, забыть про всех и про все, про скопленные за два года нерешенные дела - цепкие, нудные, неотвязные, вроде бы и помыслить нельзя об этом, а вот случись с ним инфаркт, и все дела отодвинутся, станут неважными перед, той, тонкой пленкой, что удерживает сердце от разрыва. Вот тогда-то и вспомнится эта рука, вспомнится то, от чего отказался, то, чего не было. Он знал, что пожалеет о том, что не сошел. Он всегда будет спрашивать себя, почему он этого не сделал. Непонятно…

- Вы молодец, - сказал он. - Но не будем делать глупостей.

Она не обиделась, она посмотрела на него задумчиво:

- Господи, неужели это вы?

Зрачки ее затопили глаза, в их блестящей черноте Дробышев увидел себя и понял, что она все еще видит в нем прежнего Дробышева, удачливого, уверенного в себе, пожалевшего несчастного ее мужа. Или хочет видеть, думал он, самонадеянным, имеющим на все ответы… Господи, неужели я был таким? Он разглядывал себя в ее зрачках и все хотел понять: а что же она сейчас видит?

- Тогда я, наверное, вам больше нравилась? - спросила она. - Вы несчастненьких любите. Иначе как же себя показать. Вам люди нужны, чтобы себя в них разглядывать. Я это заметила. Это вы виноваты, что он стал такой… - Она сморщилась, замотала головой. - Что я, вы тут ни при чем, ведь вы из-за меня… - Она прислушалась, быстро обняла Дробышева, поцеловала в губы.

- Не слушайте, что я говорю, - шепнула она.

Дверь отворилась. Клава успела отодвинуться, но Дробышев нарочно не отпустил ее руки.

- Сумерничаете, - сказал Селянин.

Фигура его заполнила дверной проем. Дробышев, не торопясь, освободил руку Клавы.

- К Залучью подходим, - сообщил Селянин как ни в чем не бывало.

Клава поднялась, стала к окну.

- Сходите посмотрите, - сказала она.

Теплоход приваливал к пристани. Разносились слова команды. Отдали правый якорь. Прогрохотала цепь. Дробышев стоял, наблюдал слаженную работу матросов, толкотню на пристани: кого-то встречали, кого-то провожали, и те, и другие обнимались, всхлипывали. Грузились бородатые изыскатели с огромными рюкзаками, удочками, аппаратами.

- Здесь алебастр нашли, - пояснил над его ухом Селянин.

Дробышев не обернулся.

- Тут теплый ручей есть, мы ездили сюда зимой купаться. - Селянин помолчал. - Вообще-то я зимой в проруби купаюсь. Укрепляет нервную систему. Помните, какой я задохлик был?

- Да, укрепили, - не выдержал Дробышев. - Вас теперь ничем не прошибешь.

- Вы о Клаве? Вы не обращайте внимания, с ней бывает.

- Ах, вот как… - сказал Дробышев. - Неплохо вы устроились. Полный душевный комфорт.

Он замолчал, поняв, что Селянин ждет вопросов, хочет как-то оправдаться.

- …Больше мы на юг не поедем. У нас тут спокойней. На Сивом озере такой дом отдыха! Приезжайте в отпуск. А что, берите супругу и приезжайте.

Дробышев внутренне отдернулся, будто тронул горячее.

- Никак не могу определить, какого цвета тут вода, - поспешно сказал он.

Гладь воды отливала голубым, розовым, но все ее краски были иными, чем на небе, темней, сталистей, а ни одну из них нельзя было точно назвать. Позади стемнело, где-то за лесами закат еще продолжался, там что-то тлело, мерцало. На мачтах загорелись фонарики.

Ему захотелось, чтобы Зина видела эту красоту, чтобы они плыли в этом тихом темном покое, отдыхая, ни о чем не заботясь. Что она имеет последние годы - одни ожидания. Сперва его кандидатская, потом его докторская, теперь эта его работа. И постоянно она должна его подбадривать, утешать, откуда только она силы берет. Почему, с какой стати он старается ради каких-то будущих, неизвестных ему людей, а рядом живет человек самый близкий ему, и что она имеет?

- …Вот мы отплывем, все уйдут с пристани, лягут спать, - прочувствованно говорил Селянин. - А ведь плес останется, ельник в воде, молоко это над травой, для кого ж эта красота будет? Ведь до утра никто не взглянет. Выходит, зазря чудо это пропадет. - Он слегка волновался. - Кроме человека, ведь никто не может оценить, насладиться. Никто, верно? Не может быть, чтобы природа сама для себя…

- И что же отсюда следует?

Насмешливый тон смутил Селянина, но он продолжал:

- Может быть, природа подсказывает нам: пользуйтесь красотой, принимайте ее. - Он стеснительно протянул руку, будто оглаживая эти дали, и леса, и тихую воду.

Дробышев крепко сжал поручни, засмеялся:

- Вам бы поселиться здесь, в тиши. Покой и полное слияние. Чтоб начальство и планы не мешали вашему счастью созерцать, купаться в проруби.

- На свете счастья нет, - мягко сказал Селянин, - а есть покой и воля.

- Как вы сказали?

- Это не я, помните, у Пушкина?

- Покой и воля, - повторил Дробышев с нарастающей злостью. - Ах, какой милый рецепт. Пушкин не достиг, а вы достигли. И как же это устраивается в наше бурное время - покой и воля?

Наверное, следовало сдержаться, потому что Селянин сразу замкнулся. Он выставил свое ленивое равнодушие, даже иронию пояснил:

- Очень просто. Как все великое. То, что меня окружает, и то, из чего состоит моя жизнь, прекрасно. Потому что сама по себе жизнь прекрасна. Примерно как у Гегеля.

- И все? - подождав, спросил Дробышев. - А я-то думал… Пушкин, Гегель, сами-то вы куда делись?

Теплоход разворачивался, выходил на середину реки. Литая полированная волна опять прилепилась к корпусу.

Селянин вздохнул еле слышно, кротко:

- В нашей жизни столько радостей, столько хорошего - принимай и наслаждайся. У нас любят начальством огорчаться. А меня начальство возлюбило, в некотором смысле за то, что не оправдал опасений. Предложил я, к примеру, новую форму сепараторов. Невозможно, говорят, штампов нет. Опасались, что я буду настаивать. А я не спорю. Вправду нет штампов. Будет возможность, они сделают. Они ведь тоже понимают, что к чему. Ужасно им понравилось это доверие. Даже ласкать стали. Сами беспокоятся. Парадокс? Представьте, благодаря таким отношениям больше удается сделать.

Зыбкий белесый свет мешал Дробышеву уследить подробности выражения его лица. А все дело было в подробностях, потому что Селянин наверняка лукавил, может, даже издевался над ним. И в то же время Дробышев чувствовал, что Селянину что-то нужно от него.

Селянин тоже беспокойно кружил, как бы подманивал его, дразнил, ни разу не напомнив, чей совет он выполняет, чьи слова повернули его жизнь или, во всяком случае, способствовали. Он не ссылался, не возвращался к тому дню, но Дробышев все время ощущал скрытое лезвие, нож, который мог блеснуть в любое мгновение.

- Чем же вы заняты, душевно заняты? - идя ему навстречу, спросил Дробышев. - Рыбачите? Смороду выращиваете? Чем вы живете?

- Вы не представляете, сколько всякого, кроме работы. Мы с Лешей цветной телевизор мастерим. Слежу за международными событиями. Китай меня занимает. Я в связи с этим молодого Маркса изучаю. "О краже леса" читали? Замечательно.

Вдали, на горе, сквозь березняк светились серебристые башни.

- Химический комбинат, - пояснил Селянин. - Полная автоматизация. Превосходно сделано.

- Не верю я вам, - сказал Дробышев. - Что-то не сходится.

- Что же именно? - с готовностью отозвался Селянин.

- Вы же талантливый человек. При чем тут цветной телевизор? Нельзя же этим исчерпать…

- Я так и знал, вам нужна моя неудовлетворенность, - подхватил Селянин. - Чтоб я втайне мечтал, грыз себя, сожалел, мучился… Но о чем? Раньше я оттого, что не мог добиться, винил всех…

- А теперь элениум, - тоже прервал его Дробышев. - Таблетка элениума - это ваш покой. А где же воля, воля-то в чем?

- Я перестал быть рабом своих идей.

- Что же вы, душите их, пока они слепые?

- Нет, я не вынуждаю людей заниматься ими. Если что придет - отдаю, делайте, как считаете нужным. Почему моя идея должна всем нравиться? Не обязательно она самая лучшая, вот, например…

- Ах, какая доброта, бери - не хочу, не хотите внедрять - пусть гниет, мне на… - выругался Дробышев.

- Да вы поймите, меня ж никто не заставляет, и я не хочу заставлять, я ради себя, мне самому это приятно. Я ради жены, сына. Могу я позволить себе… Ну как вам это объяснить? Любовь чувствуешь, когда жертвуешь чем-то. Она же конкретной должна быть. Неужели вам никогда не приходило в голову, что, сколько б ни сэкономить киловатт-часов, они не прибавят ни любви…

- Приходило, давно это известно, все для семьи, для дома, - возбужденно прервал его Дробышев. - Но гражданин где? За что вы боретесь, с чем? Гражданское чувство, без него… это ж мещанство. За чей счет ваш покой? Да, да, сколько вы ни заслоняйтесь Доской почета, все равно…

- А что такое гражданин? Не знаю. "Пройдемте, гражданин". Нечто милицейское, а? Все изменилось. Гражданин не оппозиция. По отношению к кому мне быть гражданином? К своему директору? Так он болеет за завод больше меня. Лучшее, что я могу, - помогать ему. Кого критиковать? И начальники, и мои инженеры - мы все знаем наши беды. Легче всего - на начальство валить. Я убедился - от такой критики вреда больше, чем пользы. Вот вы вернетесь от нас, допустим, ни с чем. И начнут ваши подручные склонять вас, упрекать. Ну, кому, спрашивается, от этого польза? Разве этим поможешь? Будто вы сами не переживаете.

Они вышли на корму, где было безветренно, тепло, там дремали, похрапывали, примостясь на мешках. Кто-то наливал, бренча бутылкой о стакан, сладко крякал.

Домашние эти, уютные звуки мешали Дробышеву, были против него, они словно возражали ему вместе С этой сонной рекой, рыбачьим костерком на берегу, запахом дыма, со всеми простыми и верными радостями жизни. "Как много аргументов у малодушия, - подумал он, - любые слабости, измены, косность, все они вооружены, у них всякие слова, манки, оправдания…"

- Вы уверены, что им это нужно? - спросил Дробышев.

- Кому им? - голос Селянина дрогнул. Прежние морщины проступили на лице Селянина, вблизи оно не казалось уже таким моложавым.

- Клавдии Сергеевне, к примеру. Что, ей так лучше?

- Знаете что… - угрожающе начал Селянин, но вдруг усмехнулся. - А впрочем, давайте выкладывайте, что вы имеете в виду.

- Да так… мне казалось, что все же раньше была у вас какая ни на есть цель. Был смысл, была страсть…

Дробышев остановился, внезапно сообразив, что за это самое он когда-то высмеивал Селянина, ломал его, явственно вспомнилось ощущение хруста…

- Сейчас вы, конечно, вспоминаете тот наш разговор, - казня себя, твердо начал он. - Вы можете спросить…

- А чего вспоминать, чего именно?

- То, что я говорил вам, советовал…

- Подсчитать, проверить? Сперва я пытался, было дело…

- Да я не про то, - раздраженно оборвал Дробышев. - Я про то, что мы потом, и в передней, насчет смысла, и насчет Брагина, и еще…

- Нет, не помню, - глядя ему в глаза и улыбаясь, сказал Селянин. - Память стала никудышная.

- Бросьте, что вы все время придуриваетесь? - в ярости от этой улыбки прикрикнул Дробышев.

Назад Дальше