Сочинения в двух томах. Том первый - Северов Петр Федорович 17 стр.


"Мне жалко будет вспомнить, - говорю, - что вот провели мы чудесный вечер, а вашего имени я так и не знаю".

"Имя у меня простое, - говорит, - Машенька. По отчеству - Сергеевна. Но для вас это и не нужно".

Помолчали мы немного, каждый своими мыслями занятый.

"Душно, жарко в театре, - говорит она смущенно. - Пить хочется…"

Я даже на стуле подпрыгнул:

"Боже мой, а я ведь не догадался. Одну секундочку - я принесу…"

Сорвался я с места и бегом в буфет, через десять ступенек прыгаю, никакой очереди не признаю. Бегу обратно с двумя бутылками, со стаканом, а она уже в коридоре, и не одна. Тот самый усач, что бинокль наводил, перед нею расшаркивается, рот у него трубой, и голос как из бочки:

"Хо-хо-хо!"

Прислонился я к стене, что делать дальше, не знаю; бутылки деть некуда и самому некуда деваться. Кто-то сзади подходит, довольно грубовато дергает меня за рукав. Оборачиваюсь. Это официант. Запыхался, глаза сердитые.

"Как это неудобно, - говорит, - схватили бутылки и убегать…"

Я ему:

"Тс-с… Помалкивай".

А он еще громче, да голос визгливый, будто гвоздем по стеклу.

"Как же помалкивать прикажете? А деньги?"

Сзади снова слышу усатого:

"Хо-хо-хо!"

Это он, видимо, уже по моему адресу. Вот какая история! Деньги второпях да в увлечении я забыл заплатить, Сунул я официанту первопопавшуюся бумажку. Тридцать рублей оказались. Сначала стоял он вроде восклицательного знака, а то вопросительным сделался.

"Может, еще что изволите?"

И, как на зло, эти слова уже не громко говорит.

Кузьма досадливо взмахивает руками и с сожалением качает толовой, в рыжеватых глазах его и огорчение, и сочувствие. Видимо, сдерживаясь, Николай хрипло хохочет, а потом говорит серьезно, почти строго:

- Такой в точности случай и со мной был…

Откуда-то из оврага доносится крик козодоя. Ветер проходит по вершинам деревьев, и над огнем, как зеленая бабочка, трепещет и вьется оброненный берестом лист. Белоконь протягивает руку, и лист ложится на его ладонь.

- События, значит, дальше следуют. Про официанта я уже и позабыл. Так он опять о себе напоминает:

"Пирожное у нас отличное, торт, мармелад…"

Я ему эти бутылки сунул:

"Сделайте одолжение: даме вон той, что с усатым разговаривает, отнесите".

Сам повернул в первую дверь, в зал вошел, на прежнее место уселся. Придет она или нет? А как посмеялась надо мной? Эх, Лука, Лука, нелегкая принесла тебя сюда, и еще у первого ряда, на потеху людям усадила!..

Лампочки уже начинают гаснуть, а ее все нет. Уйти мне, думаю, что ли? И сразу решаю: да, уйду. Встаю, к двери направляюсь, а она навстречу мне идет. И только улыбнулась, - обиды моей, огорчения как не бывало.

"Где же вы прячетесь, Лука? - спрашивает. - Жду вас в фойе, а вы и забыли?"

"Нет, извините, Машенька, ситро я принес…"

"Не вы, положим, официант принес".

Тут я признался:

"Это он гнался за мной. Я деньги второпях забыл уплатить".

Она засмеялась.

"Ну, ладно, вы вот что скажите, Машенька, кто этот, усатый?"

Она посмотрела на меня внимательно, чуть внимательней, чем смотрела до этого. И ничего не ответила. Занавес поднялся. Не обменявшись ни словом, мы досмотрели спектакль. Вместе со всей толпой из зала выходили. Я об одном думаю: сейчас мы расстанемся, сейчас и, может, навеки. Ей это легкий интерес с тобой, с чумазым, поболтать.

"Прощайте, - говорю, - Машенька, лихом не поминайте. Вот он, усатый, ждет вас около двери".

Она чуть приметно усмехнулась:

"Может, еще и у подъезда ждут. Тогда вам только и остаются боковые двери".

Забыл я в ту минуту, что люди вокруг нас, и публика все востроухая, каждое слово ловит.

"Эх, Машенька, - говорю, - да разве вы не видите: мне горько подумать, что сейчас мы должны расстаться!.."

Машенька меня за руку:

"Тише вы… Что с вами?"

Публика оборачивается, смотрит на меня удивленно, а тот усач уже навстречу идет.

"Мария Сергеевна! Я - к вашим услугам. На дворе ливень, прямо потоп. Но вы не беспокойтесь: у меня вполне надежная ЭМ-один".

Ну, дьявол тебя дери вместе с твоим ЭМ-один! Ладно. Ни на шаг я не отступлю. Что дальше будет? Она оборачивается ко мне:

"Что вы скажете, Лук Алексеевич?"

"А что ж, очень просто, - говорю, - может, этот самый ЭМ-один нанимается?"

Как глаза ее засмеялись! А усатый белки выкатил:

"Только мне и дела каждого встречного возить".

Тут я и попросил его, очень вежливо, но с огоньком, чтобы о даме моей не смел он так выражаться. Он извиняться стал, смутился, покраснел, плечами пожал и в сторону удалился.

Следуем, значит, мы дальше. Я ко всему уж приготовился: любую атаку отобью, а Машеньку не отпущу, пока сама уйти не захочет.

У двери, при выходе, наши бригадные стоят. Увидели меня, шеи повытянули. Мимо проходя, "добрый вечер" я сказал. Дружно в ответ головами закивали. Слышу, вслед кто-то шепчет:

"Только подумать… Вот те и Лука!"

На улице действительно ливень. Грохочут ручьи. Деревья, будто фонтаны, кипят. Остановились мы в растерянности, под балконом стоим. Смотрю я на нее, и весело мне, и радостно, - петь хочется и смеяться. Откуда и речь у меня взялась? В другое время целыми часами молчу: что, думаю, зря болтать-то? А тут и шутки, и прибаутки сами на язык просятся. Машенька говорит:

"Хорошо с вами, Лука Алексеевич! Но сперва вы показались мне бирюком".

"Это вы, - говорю, - отогрели меня, Машенька. Чего не сделает один ваш взгляд".

Всю ночь, однако, на улице не будешь стоять. Публика вся почти уже разошлась.

- "Как же быть?" - спрашивает Машенька неизвестно кого.

"Очень просто, - говорю, сбрасываю пиджак свой новый, бостоновый и плечи ей осторожненько покрываю: - Давайте руку, Машенька, пошли!"

А в это самое время, откуда ни возьмись, тот же усач!

"Я, - говорит, - давно вас жду, Мария Сергеевна. Моя машина вот, у подъезда".

"Да, - отвечает Машенька. - Правильно".

Ласково глянула на меня, пиджак возвратила, руку пожала и с тем, с усачом, к машине пошла. Как-то внезапно все это случилось, не то чтобы слово сказать, даже пикнуть я не успел. Грянула машина в тот же миг, фары загорелись, дождь радугой впереди засиял.

Так и остался я, как говорится, сам один. Стою, чуть не плачу од огорчения. Наши-то все время в окошко наблюдали и, видно, поняли: неладно у меня получилось. Выходят они гуськом, один по одному, все тихие, печальные, мол, не рассказывай, Лука… Вместе мы до гостиницы добрели. Тут Сидор Петрович в сторонку меня отвел, спрашивает:

"Кто такая?"

"Не знаю, Сидор Петрович, а только как уехала она внезапно - в душе у меня запекло".

"И что же, до сих пор печет?"

"Печет, - говорю, - еще сильнее…"

"Плохо, Лука, твое дело. Я сам эту стадию когда-то прошел. А между прочим, знаешь, кто этот, с усами? Это известный в тресте инженер Прокопенко. Высокий специалист!.."

Услышал я это и на табурет опустился. Знаменитость! Куда же мне с ним тягаться? Баста. Все кончено.

Чуткий человек Сидор Петрович об руку меня взял, по коридору прогуливает, разговором веселым хочет отвлечь. Но видит, что я как ночь и разговор не помогает. Когда мы по коридору прогуливались, я вывесочку приметил: "Буфет". Стукнул я в двери. Петровича за собой потащил, сонной буфетчице кричу:

"Два раза по двести!"

Она без промедления и налила. Но Сидор Петрович сгреб стаканы и аккуратно в графин обратно перелил.

"Другие пьют из сочувствия, - говорит. - А я из сочувствия отказываюсь. Да и тебе оно ни к чему. Ты лучше сну теперь, Лука, доверься. Сон силы даст и выход подскажет".

Так я и сделал. Улегся и словно в ночь провалился. Ранним утром меня разбудили:

"Машина подана… Едем!"

Смотрел я с горки, с Каменного Брода, на малый областной городок: в каком же доме она живет?

В тот месяц трудная работа бригаде нашей выпала. Оккупанты шахту совсем изувечили. А машин в те, первые, дни не было еще никаких. Позже они появились в полном достатке. Бывалый человек Сидор Петрович и тот головой качал:

"Сколько сил нужно!"

Пока спустишься в шахту, промочит тебя до костей, сквозняком прошибет, в штреке воды по колени, сплошные завалы дорогу преграждают, кровля так и валится, не успеваешь закрепить. А штрек наш главный. На него вся надежда. Там, за осыпями, уголь ждет. Люди каждый час отсчитывают: когда же уголь начнем давать? Работали мы будто на пожаре. О, славушка донецкая недаром гремит! Великий был труд, поистине великий, отважней, может, и не было другого труда. Не камень, а будто крепость мы вражью громили, чтобы огонь победный поскорее добыть. Я тоже работал как двужильный: в самые опасные места ходил. А теперь силы мои будто утроились.

Месяц прошел или больше - не помню. Бриться совсем я забросил. Спецовку редко снимал. Открою шкаф, посмотрю на костюмчик, складки потрогаю, что после дождя на нем остались, и снова дверцу тихо закрою.

"Довольно, - скажу себе. - Был уже франтом…"

После смены вымоюсь в бане - и спать. Заработком своим тоже мало интересовался. Знаю одно: работаем, сил не жалея. Пусть, кто приставлен к этому, высчитывает процент. А процент, оказывается, не сотенный - тысячный вышел! На тысячу процентов мы штрек за месяц продвинули. Главное, что пробились мы к пласту. Уголь пошел на-гора. Вот главная наша победа! И заработал я как помощник бригадира десять тысяч рублей.

- Здорово! - вырывается у Кузьмы. А Николай тут же сыплет ядовитой скороговоркой:

- Не выдержал… Заинтересовался! Тебе бы такие деньги, Полюшку свою, старушку, небось в шелка бы одел!..

- Не так же, как ты, транжира! - строго отзывается Кузьма. - Тебе что рубль, что сотня…

- Да будет вам, не ссорьтесь, - останавливает их Белоконь. - Я тоже, когда сказал мне об этом Сидор Петрович, глаза раскрыл:

"Да неужели?.."

Славный старик в усы посмеивается:

"Верную позицию ты, парень, занял. Другой бы к водке потянулся, а ты, - говорит, - силен! Нашего, железного корня, молодец!"

В тот же день стало известно, что премия нашей бригаде присуждена. Какая? Никто не знает. Но человек специальный из треста уже приехал и вечером в конторе будет ждать.

Побрился я, спецовку новую одел, матросскую тельняшку под низ, - вечерком прихожу к конторе, сажусь на крылечко, жду. Ждать, однако, не долго пришлось, слышу, по фамилии вызывают. Прямо к начальнику шахты сторож меня ведет, в приемной, оказывается, все наши уже собрались.

Тут двери нараспашку. Просят войти. Я самым последним вхожу - с папироской замешкался. Вхожу и - вот она - судьба! За столом между начальником шахты и еще каким-то человеком Машенька моя сидит.

- Ух ты! - вздыхает Николай.

Смотрю и глазам не верю, ну, конечно же, она. Что тут со мной сталось? За спины товарищей спрятался, боком к стенке прислонился, весь мел на спецовку собрал.

Машенька меня не замечает. Бумаги какие-то просматривает, что-то соседу улыбаясь говорит. А сосед… Фу, анафема! А сосед никто другой, тот самый, усатый.

- Опять же! - вырывается у Кузьмы. - Действительно…

Теперь Николай одергивает его коротко и строго:

- Не вмешивайся…

- Сидор Петрович тоже ее узнал, - неторопливо продолжает Белоконь, чуть приметно, задумчиво улыбаясь. - Виду, однако, не подал, лишь к двери отошел и хитро глазом на меня косит. Это он отступление мне отрезал. Ну и сообразительный старикан!

"Ладно, - говорю себе. - Будь, что будет. Если не узнает, и я ни слова не скажу. А если помнит… если только помнит…"

Мыслей этих не успел закончить, как Машенька встает из-за стола, просит товарищей садиться.

Говорит она о работе нашей удивленно и радостно и с таким знанием дела, будто сама в нашем штреке была и каждого в работе видела. Для меня ее речь, и глаза, и улыбка больше, чем радость, - крылья это мои. Много ли времени прошло? Снова меня по фамилии вызывают. Встаю, подхожу к столу. Машенька смотрит в список, читает.

"Здравствуйте, Лука Алексеевич!.. Так вот вы где! - Она подает мне руку. - Не думала не гадала об этой встрече".

А я ничего не могу сказать в ответ. В горле пересохло, сердце гремит. Взял я из руки ее часы наградные, поклонился и на место свое, стул опрокинувши, протопал.

Начальник шахты в честь награжденных форменный банкет устроил. Гостей он тоже упросил остаться, хотя усач и отнекивался. Ловкий человек Сидор Петрович и это дело уладил. Подступил он к усатому и говорит:

"От имени всей бригады, товарищ Прокопенко, просим. А не останетесь, мы сейчас же с вашей машины колеса поснимаем".

"Ладно, - говорит, - останусь. Машину не трогайте. А пока есть время, я в шахте должен побывать".

Ждали мы его, ждали да и сами к банкету приступили. Сидор Петрович рядом с Машенькой очутился. О чем он с ней говорил? Чему они вместе смеялись? Может, подумал я, надо мной он трунит? Встаю, прямо к Машеньке подхожу, прошу разрешения возле нее устроиться.

Сидор Петрович сразу же мне место уступает, потихоньку за локоть тронул, мол, не робей.

Разговор между нами такой произошел:

"Я очень доволен и рад, Машенька, что вы меня узнали. Скажите мне, кто вы?"

Она удивляется моему вопросу?

"Я ведь говорила сегодня, Лука Алексеевич, или вы прослушали? Я - горный инженер. Работник треста".

"А этот, усатый, кем вам доводится?"

"Прокопенко? Он главный инженер. Мой начальник".

"Что он? Хороший человек?"

"О, - говорит, - очень хороший!"

Словно толкнуло это меня. И почему бы? Как будто я хотел, чтобы он обязательно паршивцем оказался.

"Так, - говорю, - Машенька, очень мне грустно. Скажите мне, руку положа на сердце: вы любите его?"

И опять она удивилась:

"А почему вы спрашиваете? Он никогда не спрашивал об этом".

"Да потому, что всегда вы вместе и всегда он может об этом спросить. Ну а если спросил бы?"

Показалось ли мне или действительно она едва удерживалась от смеха:

"Я сказала бы, что думаю о нем хорошо. Он - честный работяга. Честный и справедливый. Ну, что еще?"

"Вы не ответили, Машенька… Правда, я-то и спрашивать не имею никакого права".

"Лука Алексеевич! - прерывает она меня. - Я говорю вам что есть. И ему так сказала бы, не больше. А почему я с вами так откровенна? Не знаю. Верится почему-то, с первого взгляда поверилось, что добрый вы, и чистый, и сердцем сильный. Сказать вам прямо? Я очень хотела видеть вас. Очень!"

Эти сказанные ею слова и совсем меня подкосили.

"Смеетесь вы, Машенька, а зачем? Вы - инженер, а я на проходке камни ворочаю".

Она посмотрела на меня долго, внимательно.

"Нет, не те слова говорите вы, Лука. Каким только временем они подсказаны? Шахтная пыль отмывается, - ведь в сердце-то она не въелась?"

Друг мой, Сидор Петрович, отец родной! В трудную минуту ты меня на дорогу верную поставил. Иначе разве сидел бы я сейчас рядом с Машенькой, разве услышал бы такие слова? Встал я, к Сидору Петровичу подошел, крепко обнял его, трижды поцеловал. Вытерся он рукавом и спрашивает, удивленный:

"За что это, братец?"

"Так, - говорю, - просто от сердечного прилива".

Машенька тоже удивилась. Но я сказал ей:

"О, великое это дело - друг!" И ей, как видно, очень понравились мои слова.

Вскоре появился и усатый, мокрый еще, только из бани. Глазом на меня повел, возле Петровича уселся. Шахтеры наши дружно чокнулись с ним, а потом песню затянули. У запевалы, у Сидора Петровича, голос могучий, бригадирский, - посуда на столе от него звенит…

Во время песни между Машенькой и усатым разговор мимолетный произошел. Он спрашивает:

"Вы словно грустны, Сергеевна, или мечтаете? О чем?"

Она отвечает таинственно:

"О надежде".

И опять он охнул:

"Хо-хо!.. Надежды юношей питают…"

Я ничего не понял из этого разговора. А время между тем позднее. Парторг Сильвестрович уже давненько кепку в руках тискает, ему ранним утречком в наряд, по уйти неудобно, чтоб не обиделись. Настроение у меня особенное, как в тот вечер, возле театра, когда и потоп был нипочем.

"Где вы живете, Машенька? - спрашиваю. - В Доме приезжих? Вот славно! И сегодня, кажется, нет дождя?"

"Да, - говорит, - если и проводите, пиджак ваш не намокнет…"

А ночь на дворе, какая ночь! Степь от луны будто из серебра кованная. Полынью, мятой да чебрецом с поля веет… Террикон наш седой в небесах плывет. Тополя ручьями переливаются. И тишина, тишина…

Идем мы с Машенькой притихшим переулком, я об руку ее придерживаю, самый счастливый на свете. Но она почему-то все время в раздумье. Не знаю: может, перед главным инженером ей неловко? А может, жаль его стало? Как посмотрел он, когда мы вдвоем пошли?

Стараюсь развеселить ее, но шутки у меня не клеются. Песенку насвистывать попробовал, тоже не выходит.

"Что вы так озабочены? - спрашиваю, - Не в тягость вам со мной?"

"Нет, - говорит. - С вами хорошо. А знаете, о чем я думаю? Ни за что не угадаете! Нет, и угадывать не надо: сама расскажу. Однако не удивляйтесь. Слушайте внимательно. Может, вы поможете мне, Лука?"

"Вам? Говорите… Приказывайте".

"Приказывать я не смею, но секрет свой доверить вам решаюсь. Сядем вот здесь, под тополем… Тополь-то какой от луны! Сядем, Лука Алексеевич, поговорим".

Я полой пиджака скамеечку смахнул, сели мы рядом, слушаю… И такой торжественной показалась мне эта минута, будто вот сейчас решится моя судьба.

Машенька смотрит на меня спокойным взглядом и спрашивает очень тихо:

"Это мой секрет, понимаете? Секрет…"

Задумчиво и грустно произнесла она эти слова. А у меня сердце почему-то затихло.

"И вы страдаете, Машенька?"

"Нет, - говорит, - не страдаю. Не то нужно слово. Я ночами не сплю, Лука. Думаю, вспоминаю, заново строю свои планы. Схемы подземные мне снятся, по… вот сегодня, вы не заметили? Когда я говорила с вами, а он сидел напротив, он словно посмеивался все время".

Я понял. Вон что! Усатый действительно усмехался, поглядывая на меня. Нет, это он над ней, оказывается, посмеивался, стоеросина! И как же это в жизни случается: еще тогда, в театре, я словно почуял неладное и с первого взгляда его невзлюбил. По… схемы. При чем тут схемы?

"Да говорите же, Машенька, говорите! Я этого усатого не то что видеть, вообразить даже не хочу!.."

И неожиданно она спрашивает огорченно:

"Почему же? Он очень дельный, знающий человек".

"Знающий! А что он знает? Обиды делать знает, - вот что! Нет, вы его не оправдывайте, не надо. Мне жалко вас, Машенька. И вот вам на дружбу, на вечную дружбу - верная рука".

Она не приняла моей руки. Тут я спохватился: она ведь сама сказала, что он ей снится по ночам! Как же я смею горе ее тревожить, первое доброе слово услышав, страсти такие разводить? Глупый. Окончательно глупый. А вдруг она подумает: еще и хмельной? Смотрит она на меня, долго смотрит, сначала удивленно, потом серьезно, и вижу: глаза ее прояснились, и вот, всплеснув руками, громко хохочет она, так хохочет, что белая блузка будто от ветра трепещет на ней.

Назад Дальше