Сочинения в двух томах. Том первый - Северов Петр Федорович 27 стр.


* * *

Метель бушевала четверо суток и стихла внезапно, словно кто-то отсек ей косматые лапы. Ветер переменился на южный, и сразу запахло талым снегом, однако ростепель не собралась, - в сумерки ударил мороз.

В Лисичьем Байраке, разбросанном над кручами, по буграм, на откосах оврагов, заблестели робкие огоньки. Грустно пропел колокол, призывая мирян к вечерне. Вслед за ним, простуженный и утомленный, Скликая ночную шахтерскую смену, простонал гудок шмаевского рудника. Захлопали двери, заскрипел под ногами снег.

Яростно меся зыбкие сугробы, изогнутой улицей проплыл конный казачий разъезд. У самой мазанки Калюжного он проскакал по выветренным каменным гребешкам легкой рысью, и Лагутин, стоя у калитки, долго провожал его взглядом, пока смутные силуэты всадников не заволокла ночь.

"Торопятся… Куда они спешат? Где опять сдвинулся или треснул камень в фундаменте империи?"

Он засмотрелся на дальний горизонт, чуть уловимо прочерченный золотой каемкой. Там, за бескрайней равниной Задонечья, медленно, тяжело всходила луна, и низкие желтые сполохи, отразившись в небе, все гуще текли по заснеженным полянам и лесам.

Отсюда, с кряжа, с восходом луны открывался такой волшебный, почти нереальный простор, игра мерцаний и смена светотеней, что сердце неизъяснимо вдруг переполнялось тревожным и радостным ощущением полета, словно невидимые качели возносили Леонида Ивановича до небес.

Леонид Иванович любил этот край, где, вероятно, не было тропинки, по которой он не прошел бы, и наверняка не было оврага, долины, взгорка, высоты, каменных ущелий, карстовых пещер, соленых и пресных озер, извилистых степных речонок, древних курганов, старых и новых углеразработок, меловых карьеров, ртутных и соляных шахт, где он не побывал бы.

Он знал эту землю Донбасса и вширь, и вглубь, и мог бы без ошибки указать, где, на какой глубине, за какими напластованиями карбона залегает уголь, и назвать мощность пласта, его простирание, угол падения, места изломов, сбросов, пережимов и затуханий; указать пути подземных ручьев и речек, логовища гиблых плывунов, мощные щиты известняка и песчаника: он отдал разгадке этих тайн Донбасса все свои силы, энергию, ум - всего себя.

Он любил и пейзаж этого края, разнообразный и красочный: то ласковый, спокойный и радостный, то резкий и суровый.

Зыбкие сполохи света слились, сгустились, стали сплошным сиянием, пронизанным роем огненных искр; темные леса на равнине вспыхнули и запламенели, - над четкой чертой горизонта плеснула расплавленная медь луны.

Как быстро, как удивительно преображался мир, открывшийся взору с этой каменной вершины! Из неподвижной белесой мглы выплыл и резко обозначился гибко изогнутый контур реки; кручи над правым берегом ее нависли огромными лохматыми скирдами; взлетел и застыл высоко в небе соседний отрог кряжа. За линией берега разделяла темные перелески сонная заснеженная гладь озер. За ними, образуя мысы и острова, раскинулся на сотни километров вдоль течения Донца заповедный бор - древнее пристанище гулящего опального люда. Рубежное… Кабанье… Смутные проблески огоньков. Лагутин помнил, что в этом глухом селении, в лесах, перед тем как шагнуть на страницы истории, нашел себе прибежище Емельян Пугачев. Словно бы само раздолье донецких просторов порождало отвагу сердец!

И Леониду Ивановичу невольно вспомнились сетования салонных мужей, какие не раз доводилось ему слышать в Москве и Петербурге: "Ах, Донецкий бассейн - это зной и пыль… Это скучно!" Если бы они знали этот край: тишину соленых озер Славянска, белые утесы Святых гор, голубые скалы Миуса, гордую высь Саур-Могилы, лесные дебри Кременной, серебряные плесы Донца, зовущую даль Лисичьего Байрака!

В петровские времена этот выступ кряжа назывался Оленьими горами. Здесь и действительно бродили быстроногие стада. Как-то в балке Осьмушной под Лисичьим Байраком Лагутин нашел ветвистый рог… А когда позже, в знойный полдень, в сладком и душном дыхании трав перед ним на лесной поляне промелькнул силуэт красавца оленя, Лагутину почудилось, что это сон, что время чудесно возвратилось вспять, - мгновенно и на целые столетия.

Быть может, то был "последний из могикан", гордый и грустный потомок некогда бесчисленного рода…

О многом, об очень многом говорили Лагутину эти просторы, задымленные багровым пожаром луны.

В летнюю пору, в походах, шагая с перевала на перевал, он пленялся цветением степного мака, безмятежной радостью василька, звоном жаворонка в поднебесье и постоянно взволнованно сознавал, что совершает великое открытие! Мысленно он видел себя у робкого ручейка - у этого истока великой реки, которая еще прогрохочет сквозь время. Он знал, что наступит срок, и люди, ориентируясь по начертанным им стрелам, пройдут под землей, круша и взрывая дебри пород, освобождая огненный камень.

Он хорошо знал и население края, всех этих "собачеевок", "рахуб" и "шанхаев", где пестрый, лихой, разноязычный люд - украинцы, русские, белоруссы, татары, китайцы, чуваши, мордвины - были негласно отвергнуты законом и тем более накрепко спаяны судьбой.

Похожие на запорожцев из Сечи, битые жизнью, отчаянные, лихие, эти люди стояли у истоков великой реки, имя которой - Донбасс, открывали все новые родники, спрямляли русло, упорно раздвигали берега, не получая от ее даров заслуженного пая. С первых шагов по земле Донбасса Лагутина привлекали ее мирные ратники; они делили с ним хлеб, и махорку, и скромный уют лачуг.

Он заучил наизусть, как стихи, строки, оброненные Антоном Чеховым в одном из писем. Вот кто понял бы привязанность Леонида Ивановича к шахтерам, к этим людям неслыханно сурового труда, - Чехов. Временный обитатель шахтерской мазанки, бородатый, плечистый человек негромко задумчиво повторял такие трогательные для него слова:

"…Если бы не бациллы, то я поселился бы в Таганроге года на два, на три и занялся бы районом Таганрог - Краматоровка - Бахмут - Зверево. Это фантастический край. Донецкую степь я люблю и когда-то чувствовал себя в ней, как дома, и знал там каждую балочку. Когда я вспоминаю про эти балочки, шахты, Саур-Могилу, рассказы про Зуя, Харцыза, генерала Иловайского, вспоминаю, как я ездил на волах в Криничку и в Крепкую графа Платова, то мне становится грустно и жаль, что в Таганроге нет беллетристов, и что этот материал, очень милый и ценный, никому не нужен".

Так записал Чехов. Да, жаль, что болезнь не позволила ему поселиться в этих местах. Лагутин охотно стал бы его проводником по весям шахтерского края. Как знать, быть может, именно здесь, на ясных просторах кряжа и степи, в самой гуще народного бытия и произошло бы великое чудо исцеления?

По собственному опыту Леонид Иванович знал, какую освежающую силу таят бесконечные тропы изыскателя, студеная вода степных криниц, дымок ночного костра на бивуаке, ветер, настоянный на мяте, полыни и чебреце, дыхание земли после дождя, сон на охапке сена.

Луна уже взошла, и медная тропа, пролегшая по снегам к горизонту, постепенно стала светлеть, подкрашенная серебром, а Лагутин все еще стоял у калитки, приятно ощущая покалывание мороза, слушая перекличку ночных шахтерских смен. Почему-то ему всегда казался торжественным этот час выхода ночной смены: рой горящих лампочек, мерцающих в переулках поселка, бодрые голоса, условный пересвист приятелей, соленые шутки, смех…

Иногда он с удивлением думал о шахтерах: жизнь беспросветная, каторжная, злая; в глухих подземельях мрак и духота; в забоях крадется зловещий метан, хлещет ледяная вода, постоянно грозят завалы; дома, в землянке, словно в кротовой норе, негде повернуться или выпрямиться в полный рост, и если заглянет радость, так только в получку - с хмелем, слезами, проклятиями, с горем пополам. А человек несгибаем и горд; богатырской силенке его не страшны никакие беды; твердому, ясному характеру свойственны сноровка, хватка, смелость; дороги дружба, веселье духа, верное плечо товарища, суровая честность и готовность жертвовать собой.

Казалось бы, горькая бедность, пьянство и безграмотность, лихоимство десятников и грубость хозяев, грязь притонов и произвол полицейских царьков навсегда могли бы перечеркнуть достоинство человека. Но человек горд. Он видит, угадывает, понимает значение своего труда. И какие кристально чистые, пытливые, сильные духом нередко вырастают в темени и смраде землянок люди, как ощущают они еще не выросшие крылья, как жадно тянутся на огонек: взволнованно любят музыку, заучивают песни, слушают грамотеев, чуть ли не молятся книге, тоскуют по прекрасному, сбивчиво, но упрямо ищут к нему пути.

Сколько раз Лагутину приходилось выступать в шахтерских бараках, в нарядных, в тесных и грязных конторах, просто под открытым небом, в степи. Он не напрашивался. Его приглашали. В пестрой, шумной и всегда непокорствующей многоликой среде шахтеров обычно находились два-три "зачинщика" добрых дел. Узнав, что к ним прибыл ученый человек из самой матушки Москвы, они приходили к нему тайком от начальства, смущенно мяли в руках фуражки, смотрели в землю, неловко топтались у крыльца. Чубатые, мускулистые, бронзовые от солнца и ветра силачи, которым - это легко было понять с первого взгляда - не страшен ни надзиратель, ни пристав, ни сам сатана, они робели перед ученым, боясь, что он откажет в их просьбе.

Леонид Иванович не отказывал. Его глубоко трогала эта тяга шахтеров к свету. Он шел за ними в бараки, раскладывал на столике при свете коптилки тетради и книги и рассказывал необычной своей аудитории о строении земли, наблюдая, как отражается изумление в их широко раскрытых глазах, как скользит по задумчивым лицам от чадящей коптилки трепет пламени и одновременно трепет мысли.

Для него не было неожиданностью, что и здесь, в Лисичьем Байраке, где начал свою историю Донбасс, шахтеры хотели услышать слово науки. Он собирался уехать немедля, как только стихнет метель, но из-за этой лекции согласился задержаться.

Шахтерский поселок на обрыве кряжа, на древних Оленьих горах, был по-родному близок Лагутину; здесь он нашел следы первых разведочных шурфов и первой шахты, а люди этого поселка были внуками первых донецких шахтеров.

Не все они знали свою родословную, которой следовало гордиться. Вольница южных степей, закованная в кандалы; сыновья непокорных запорожцев, беглые гулящие люди из русских губерний, отважные бунтари - исконные враги престола и крепостников, они полегли здесь костьми на первых каторжных углеразработках, но они оставили своему потомству неистребимую мечту о свободе и правде, дух непокорности и высокий волевой накал.

И еще они оставили в наследство поколениям беспокойство и страсть первооткрывателей, постоянный, немеркнущий интерес к подземным далям кряжа, где таился источник их жизни - трудный каменный урожай.

Именно об этой традиции первооткрывателей Леонид Иванович и хотел бы рассказать шахтерам Лисичьего Байрака, чтобы встрепенулась в них гордость за отвагу отцов и дедов, за славные открытия и гигантский труд.

Однако недавно, когда с шахты Копта прибыли двое посыльных, Лагутина удивили странным поведением Кузьма Калюжный и больной бродяга Митенька.

Посыльными были уже знакомый Леониду Ивановичу старичок-фельдшер, юркий и прилипчивый говорун, и рослый, долговязый детина, сумрачный и молчаливый. Он сказал, что работает крепильщиком на новой проходке Копта, которого назвал басурманом и живодером.

- Тем не менее, - заметил Лагутин, - этот "басурман" снял за свой счет помещение Горного училища, чтобы мою лекцию могли прослушать не десятки - сотни горняков! Каковы его отношения с рабочими - не знаю, но этот случай, прямо скажу, редкостный.

Долговязый махнул рукой и погрузился в сумрачное молчание. Старичок фельдшер, посмеиваясь и потирая руки, засуетился вокруг Леонида Ивановича.

- Симптоматично! - воскликнул он, вскидывая щуплое личико и торжественно складывая на груди коротенькие руки. - Это веление времени, не иначе!

И тон его, и наигранный смешок, и поза не нравились Лагутину; он спросил:

- То есть?

Похоже, что ответ у Сечкина был заготовлен заранее:

- Этот басурман напуган. Да, именно басурман, так как он не христианской веры. Он понял, что народ стихийно стремится к благу, что мы, интеллигенция, поддерживаем идеалы, которые у государства и народа едины. Мы, интеллигенция, - сила, и поскольку с нами народ - самое верное пойти навстречу нашим свободам… Немец это осознал и, видимо, ищет взаимопонимания…

- Значит, не вы с народом, а народ с вами? - остановил его Лагутин. - И о каких "свободах" вы толкуете?

- Я говорю, - важно изрек Сечкин, - о достоинстве человека, о праве быть гражданином с большой буквы!

Леонид Иванович засмеялся; этот старичок и действительно был потешен. Он даже сделал боксерскую стойку, будто готовясь отразить чей-то наскок.

- Шумим, брат, шумим? Но успокойтесь: все прописные буквы в вашем распоряжении. Плюс еще ять, ижица, фита и твердый знак. А только это словесная трескотня, уважаемый.

- Как? - неподдельно изумился фельдшер. - Общее благо, высшие идеалы вы, либерал, считаете словесной трескотней?!

В разговор вмешался Калюжный; до этого он все время молчал, хмуря косматые брови. Он стоял у двери, тяжело опустив руки, тоже, казалось, готовый к драке.

- А знаешь, доктор, - медленно выговорил он, - очень хочется плюнуть тебе в морду.

Долговязый решительно поднялся с табурета; Сечкин замер с угловато вскинутой рукой, Кузьма повернулся и вышел из горницы; было слышно, как громыхнула наружная дверь.

В ту минуту Лагутин случайно взглянул на Митеньку, и его внимание привлекли глаза бродяги: они смеялись. Что произошло с Митенькой Вихрем за это короткое время? С того вечера, когда, загнанный метелью в мазанку Калюжного, он опустился на пол у порога, и до прихода этих двух посыльных с шахты Копта Митенька оставался безучастным ко всему. Леонид Иванович приказал обмыть его и переодеть в чистое белье. Митенька молча покорился. Вызвали парикмахера: он подстриг и побрил больного, оставив черные крылышки усов. Лагутин уступил ему свою кровать, а сам устроился на ящиках, застланных матрацем. Кузьма и Наталия пытались было протестовать, но Леонид Иванович настоял на своем. Он сам лечил Митеньку, посылал за лекарствами и кормил с ложки.

В рваной одежде Вихря хозяйка обнаружила тряпочку, затянутую узелком, а в ней три золотых монеты. Она передала их инженеру, и Лагутин положил эти монеты на угол стола, чтобы Митенька видел, что они не исчезли. Еще в его одежде был найден длинный сточенный нож. И этот нож теперь лежал на столе, рядом с золотыми монетами, и Митенька целыми часами молча наблюдал за смутным блеском золота и тонкой полоски стали.

Вечерами, не глядя на метель, в мазанку Калюжного приходили не только соседи, но и шахтеры с дальних поселков. С каждой встречей у них появлялось к инженеру все больше вопросов. Хозяйка угощала их чаем, и они пили его вприкуску, аккуратно кладя перед собой обсосанные кусочки, говоря вполголоса, не перебивая друг друга, вдумчивые, вежливые и деловитые.

Если бы Митенька Вихрь был сколько-нибудь склонен к размышлениям, сама обстановка, в которой он оказался, и вечерние беседы этих людей могли бы пробудить у него какие-то мысли. Однако он не привык думать, не привык взвешивать пережитое: в прошлом у него не было радостей, а о печалях - что вспоминать? К тому же он был серьезно болен и, вероятно, это неожиданное участие незнакомых людей воспринимал как бы в полусне.

Почти все гости Лагутина слышали о Митеньке Вихре, а некоторые и видели его на свободе; об этом ночном разбойнике во всей округе ходила недобрая молва, и забота Леонида Ивановича о таком потерянном человеке не могла не удивить шахтеров. Одни из них понимали эту заботу как интеллигентскую причуду, другие как ошибку, которую следует исправить, ко Лагутин упрямо защищал свое странное покровительство бродяге.

- Человек споткнулся, - говорил он. - Проще простого - толкнуть его в грязь. Однако пусть запомнит, что люди, окружающие его, это не только доносчики, скупые хозяева и жандармы.

Казалось, только маленькая Марийка понимала Леонида Ивановича. Она все время была настороже и по первому знаку торопилась подать больному то воду, то флакон с микстурой, то куриный бульон. В минуты, когда у него прояснялось сознание, Митенька смотрел на девочку со страхом. Почему эта маленькая щебетунья вызывала у него такое явное опасение? Косые взгляды шахтеров нисколько не затрагивали его, а голос девочки и ее хрупкая ручонка, заботливо оправлявшая постель, заставляли Митеньку добела кусать губы.

Потом он впадал в равнодушие, ничего не видел и не слышал. На его смуглом, еще молодом лице резко проступали горькие линии. Иногда они неприметно стирались, и лицо становилось недвижно-спокойным, и Лагутин поспешно брал его руку, чтобы прощупать пульс - он опасался за жизнь Митеньки.

Когда фельдшер Сечкин, сетуя на невоспитанность хозяина, покинул в сопровождении долговязого детины мазанку Калюжного, Леонид Иванович еще раз внимательно взглянул на Митеньку. Нет, он не ошибся: глаза конокрада смеялись.

Разговор с Калюжным был кратким. Лагутин спросил:

- Что это вы, Кузьма Петрович, гостя так резко встретили?

Калюжный поскреб затылок, нахмурил брови.

- Не по душе он мне. Юлит, притворяется… А к чему притворяться? Ведь сразу же видно, что холуй.

- Он помогает устроить мою лекцию.

- Не знаю, кому и что он устраивает.

- Вы думаете, он подослан?

- Наверняка.

- А доказательства?

- Нету…

- Но так же нельзя, Кузьма Петрович!

- Нет, можно, Помните, как в первый раз он сюда вошел? Ух, какая важность! А теперь? Значит, есть у него какой-то свой интерес. Хи-хи да ха-ха - все это фальшивка. В общем, гнус. Овчарка, она хотя и обученная, а все равно - собака.

- Что же вы предлагаете, Петрович?

- Не нужно туда ходить.

- В Горное училище?

- Да. Не нужно.

- Запомните, Петрович, - мягко сказал Лагутин, - если бы по-прежнему мела метель, или ревел ураган, или случилось землетрясение, - все равно я пришел бы и прочитал свою лекцию… Понимаете? Ну, и довольно об этом.

Митенька порывался что-то сказать, даже с усилием привстал на локтях, но засмотрелся на смутный блеск металла, лежавшего на столе, и опустился на подушку.

Леонид Иванович набросил полушубок и вышел на воздух. Прошло уже более часа, а он все стоял над обрывом кряжа, поглощенный картиной заречного простора, испытывая чувство неизъяснимой близости к этой изрытой земле и одновременно томление по дальней дороге.

Назад Дальше