Отозвавшись одобрительно о нашем новом жилье, Павел Григорьевич занялся своим чемоданом: вынес его на середину комнаты и стал осматривать со всех сторон. Сначала на его лице отразилось недоумение, потом опасение, потом испуг. Он отшатнулся и тяжело упал в кресло. Я поспешил к нему.
- Что случилось?
Он молча указывал дрожащей рукой на чемодан.
Я понял, что опасность притаилась в чемодане и, соблюдая осторожность, положил его плашмя, потом, поглядывая на хозяина, стал открывать замки. Он наблюдал за мной, болезненно кривясь.
- Крышку!.. - прошептал он тоскливо. - Подними ее, крышку-то.
Это не составило никакого труда - крышка легко поднялась: в чемодане, заняв по диагонали все его пространство, терпеливо дожидались неблизкой зимы два больших поношенных валенка.
- Они! - простонал Павел Григорьевич. - Опять они… Ты только подумай, это наваждение уже в третий раз. Они преследуют меня, и с ними никакого сладу. Гоголь написал бы об этом что-нибудь страшное, вроде "Вия"… Ну, вспомни наше знакомство; ночь, комната редакции и при мне вот этот, именно этот чемодан, а в нем - именно они, эти валенки. Тогда я прихватил их из дому второпях, просто перепутал чемоданы. Потом повторилось: они пожаловали со мной в Никитовку. Но теперь это граничит с мистикой - они опять здесь, в насмешку, в солнечной, в августовской Одессе. Мне приходится принять решение…
Я вынул валенки из чемодана и поставил их перед хозяином.
- Какое решение?
- Сжечь.
- Это не решение. Это приговор. Значит, как в старину сжигали ведьм?
- Именно! - сказал он, ударив кулаком по столу.
Я уже знал, что в открытом характере этого человека чудом сохранилось много детского, и решил постепенно успокоить его:
- Ну, и что ж, если сжечь, так сжечь. Только - вдруг мы зачадим всю гостиницу? Представляешь, сбегутся коридорные, примчатся пожарники: что жгли, зачем жгли, почему пахнет палеными волосами, что это за волосы?
Он согласился:
- Верно. И начнется всякая буза. Выбросить - и точка.
- Лирик, - заметил я, - может одновременно быть и деловым человеком. Таким, например, был Фет. Мы отправляемся на Привоз: не исключено, что там кому-нибудь приглянутся эти мистические валенки.
Он бодро вскочил из кресла и ударил в ладоши.
- Браво!.. Грузи их обратно в чемодан: кто первый спросит, тот их и получит.
Мы быстро собрались, но, закрывая номер, я сказал Павлу Григорьевичу, что хотел бы предостеречь его. А вдруг валенки достанутся какому-нибудь спекулянту, - все они падкие на даровщинку, - и тип этот станет потом похваляться: вот, мол, подарок от незнакомого чудака.
Он задумался.
- Торопиться, конечно, не следует. Подожди, открой дверь. Если уж они мне верны, пожалуй, доставлю я их обратно в Горловку.
А Привоз и действительно выглядел грандиозно, будто сама земля Одесщины желала похвалиться: "Вот как я щедра!" Помидоры - в два добрых кулака; морковь - толщиной в руку; бураки, словно ядра пушечные; редька и лук - на загляденье; синеватые груды винограда подтаивают, как лед; яблоки всех цветов и оттенков издают ароматы наитончайших интонаций, - словом, торжество земледелия во всей своей красе.
В рыбном ряду, где море выплеснуло на прилавки живую, серебряную дань, среди плетенных из лозы корзин, через край заполненных черно-белой камбалой, синими бычками, светлой ставридой, изящной скумбрией, причудливой иглой и еще множеством рыб, рыбищ и рыбешек, - Павел Григорьевич ухитрился потеряться.
Кроме потешной, милой рассеянности, над которой он и сам иногда от души смеялся, у него была еще одна особенность, - отставать и теряться даже в малой толпе. На Привозе народу было предостаточно, и приходилось думать, что затерялся он основательно. Общительный продавец с рыжей бородкой, нашпигованной рыбьей чешуей, сказал мне сочувственно:
- Если вы ищете тот задумчивый человек, который пришел сюда не ради купить, а ради смотреть и слушать, так поищите его у бумажников. А, вы не знаете, кто они? Ну, те, что продают старую книжку, тетрадь, газету для завернуть рыбу.
Но к тому времени "бумажники", как видно, уже завершили свои сделки, и нам пришлось возвращаться в гостиницу без Павла Григорьевича… Впрочем, мы были уверены, что он давно почивает в номере. Однако в гостинице его не оказалось. Скрывая тревогу, мы ждали час, и два, и три… День уже клонился к вечеру, и наши неожиданные покупки стали неуловимо блекнуть. А чего-чего не было тут разложено на подоконниках, на столе, на балконе! Замысловатые корзинки из ракушек и просто ракушки, рыболовные крючья, леска, поплавки, зажигалки и курительные трубки, пестрая турецкая шаль и галстуки немыслимых расцветок, рыба копченая и вяленая, фрукты и овощи, финики, и цветы, и даже маленький деревянный божок африканского происхождения.
Но разговоры, шутки, смех постепенно смолкли, и, выражая общую тревогу, Кость Герасименко сказал:
- Значит, накупили цацок и утеряли товарища? Неловко это у нас обернулось, а? Предлагаю немедленно объявить розыск.
Кто-то заметил, что для этого, наверное, потребуется фотография поэта, и предложил обыскать его одежду, оставленную в шкафу. Достали из шкафа пиджак, извлекли бумажник… А дальше все произошло, как в ином кинофильме, когда герой появляется в самую критическую минуту. Он появился необычно: дверь с треском распахнулась, и в номер сначала протиснулся туго набитый, угловатый мешок, а за ним и Павел Григорьевич.
Мы встретили его дружным "ура!", помогли опустить мешок, усадили в кресло. Он тяжело переводил дыхание и вытирал со лба струйки пота. Мешок опрокинулся. Беспощадный поспешно поднял его:
- Да чего же вы смотрите, ребята? Берите книги! Я принес для всех… Такие чудеса, может, раз в жизни случаются, чтобы на рынке клад найти. Тут, поистине, как у дядюшки Якова - товару всякого: вот Мей и Майков, Соловьев и Сологуб, Блок, Бунин да еще Бальмонт, а дальше, смотрите, причуда какого-то блаженного - в один том переплетены Андрей Белый и Саша Черный.
Лишь теперь он заметил наши разнообразные трофеи, разложенные на подоконниках и на столе, и почему-то спросил строго:
- Кто купил копченого леща?
Юра Черкасский негромко молвил, что признается в содеянном: он думал, что его поступок вполне этичен.
- Ты говоришь - этичен? - вспыхнул Беспощадный и с горестным выражением лица обернулся к нам. - Вы слышали? Он говорит - этичен! А во что завернули тебе леща? В стихи? Это ли не преступление? Ну, я, конечно, не мог такого стерпеть; тут же взял вандала "на буксир" и приказал вести меня к нему на склады. Там, в черном подвале, черном и мрачном, как склеп, я увидел кучу старых афиш, объявлений, газет и эти, - он шумно вздохнул, - эти обреченные книги.
- Твой поступок чудесен, Паша, - растроганно сказал Черкасский. - Что касается меня - мне стыдно. Я, как мальчишка, прельстился яркими эффектными вещами и прошел мимо стихов. Но почему ты так долго отсутствовал? Быть может, этот варвар не желал уступить стихи?
- Нет, он недолго капризничал, - усмехнулся Беспощадный. - Я сказал ему, что я - поэт, и назвал свою фамилию. Тут он почему-то испугался, стал упрашивать, чтобы я взял и старые календари, и афиши, и объявления. Пришлось купить и, конечно, бросить этот хлам. Зато со стихами он больше такого не повторит. Поклялся. Даже всплакнул. Пьет, понимаете, магарыч, а у самого на глазах слезы!
Мы назвали его героем дня, нашего славного Павла Григорьевича, усадили за стол и стали потчевать овощами, рыбой и фруктами, - наилучшими образцами из купленного на Привозе. Он был доволен всеобщей заботой и вниманием и, хотя лещ был завернут в стихи Надсона, похвалил леща.
Мне запомнилась минута, когда усталый, немного помятый и растрепанный, но веселый, с галстуком, переброшенным через плечо, с частыми блестками пота на лбу, на щеках, на переносице, он стоял посреди гостиничного номера, крепко обняв груду спасенных книг, и повторял шепотом:
- Клад… И ведь совсем не дорого. Ничуть не дороже, чем у букинистов!
Мне запомнилась та минута своим содержанием: нам всем была радостна его радость. Он был из тех открытых, искренних людей, что без усилия, постоянно и неуловимо соединяют и скрепляют окружающих теплотой дружбы.
…И проходят месяцы. И невольно удивление: до чего же бывают похожими отдельные мгновения жизни! Все, как тогда, в гостинице, в Одессе: передо мною Павел Григорьевич, веселый, возбужденный, и снова в руках у него беспорядочная груда книг. Мне с первого взгляда ясно, что его радость от этой груды: быть может, он и ее случайно где-то нашел?
Рядом стоит здоровенный дяденька в сапожищах, в клетчатой рубахе и кургузой кепчонке, - он тоже загрузился книгами до подбородка и что-то доказывает Беспощадному, то притоптывая ногой, то жестикулируя… локтями. Прохожие с уважением поглядывают на дяденьку, а некоторые почтительно снимают фуражки. Мне тоже чудится, что я где-то встречал его: такого "Илью Муромца" встретишь - не забудешь.
Прерывать их увлеченную беседу неудобно, и я прохожу мимо, но Павел Григорьевич узнает меня и окликает:
- Ну, братец, приехать в Горловку и проходить бочком? Куда же так таинственно?
- К большому приятелю, тут недалече.
Он смотрит вопросительно и с укором.
- Значит, приятели делятся на больших и… малых? Как его величать?
- Павел Григорьевич Беспощадный.
Он жмурит от солнца глаза и тихонько смеется.
- Ответ мне нравится. Только чего ты медлишь? Разгрузи меня наполовину.
Я снимаю из его стопки несколько томиков Горького, двухтомник Толстого, сборник Короленко. Дяденька-богатырь смотрит на меня сверху вниз и спрашивает с любопытством:
- А вы эти книжки… пробовали читать?
- Читал, конечно.
- Всех троих? И Толстого, и Горького, и Короленко?..
- И с большим интересом.
Он топнул ногой, двинул локтями:
- Эх, черт!.. И когда это люди поспевают? Да, трудновато будет догонять.
- Я объясню тебе, что здесь происходит, - смеясь прищуром глаз, стал рассказывать Беспощадный. - Понимаешь, одному мальчику хороший дядя из шахткома "Кочегарки" дал денег на книги. Значит, мальчик заслужил… Но книги он отобрал одни только технические. Конечно, это нужно, однако в меру, а без меры и душу можно засушить. Приходит этот мальчик за советом ко мне по-соседски, и я говорю ему: если хочешь вырасти культурным человеком - читай художественную литературу. Парнишка послушался, и сейчас эти книги мы доставляем ему домой.
- Но мальчик, - заметил я, - как видно, порядком избалован.
Дяденька-богатырь недовольно крякнул:
- Откуда бы это взять?
- Если поэт доставляет ему целую библиотеку…
- И нисколько не избалован, - смеясь, прервал меня Беспощадный. - Мы - по-дружески, и для поэта, если хочешь знать, в этой скромной миссии - особая радость. Главное, что поэт верит в парнишку, в силенку его, в хватку, в характер. Да ты познакомься, он ведь здесь…
По-прежнему глядя на меня со своей высоты, дяденька-богатырь одобрительно крякнул и согнул могучую шею.
- Пашин сосед. Никита Изотов…
У меня вырвалось помимо воли:
- А, вон вы какой!..
- Что ж, вполне нормальный, - сказал Никита. - У меня к вам с Пашей имеется два вопроса. Первый: долго ли мы тут будем париться под солнцем, посреди улицы? Вот рядом павильончик, зайдем?
В павильончике было прохладно и безлюдно. Появилась девушка и, не спрашивая, поставила перед нами две бутылки минеральной воды.
- Значит, пива нет, - заключил Никита. - Однако это и хорошо, иначе тут не продохнул бы. А второй у меня, ребята, вопрос такой: про что вы беседуете, когда встречаетесь? Про книги? Все про книги?
- Почему же? - удивился Беспощадный, разминая отекшие кисти рук. - Можем и про девушек, и про угледобычу, и про кино…
- Я по серьезному разговору соскучился, - сосредоточенно хмуря брови, сказал Изотов. - Мысль, ежели она вцепится в тебя и не покидает, а ты - по застенчивости, что ли, - ни с кем не разделишь ее, тогда она, право, становится обузой, надсадой, соринкой в глазу.
- А что же гнетет тебя, Никитушка, крестьянский сын? - торжественно спросил Беспощадный. - Что буйну головушку ко столу клонит и сердечко молодецкое томит?..
Никита удивленно покачал головой.
- Ай да словечки! Режешь, как по дереву… Лучше вот что, поэт: объясни ты мне слово - подвиг. Кто его совершает: ну, солдаты, конечно, а в мирное время - пожарники, горноспасатели, летчики-испытатели, зимовщики на севере, моряки, - кто еще?
- Шахтеры, - сказал Беспощадный. - У них что ни день - подвиг.
- И все же незаметно, - возразил Изотов, рассматривая свои огромные, меченые синеватыми шрамами руки. - Разве в том подвиг, если я, скажем, от взрыва метана успел спрятаться? Или вовремя из-под обвала ушел? И взрыв, и обвал - от малого внимания к делу, от неопытности, от разгильдяйства. Ладно. Допустим, ты смелость показал, предотвращая обвал, или взрыв, или другую аварию. Что из этого следует? А то, что ты выполнил свой будничный, постоянный долг - исправил недосмотр, просчет, ошибку. Что же тебе за это - медаль с такую вот пепельницу величиной?
Сдвинув на затылок поношенную кургузую кепчонку, он положил на стол свои обнаженные до локтей, огромные руки и смотрел то на Беспощадного, то на меня вопросительно и вызывающе.
- А подвиг, Никита, перед тобой, и странно, что ты его не видишь, - сказал Беспощадный, придвигая Изотову том Горького. - Испытать столько горечи в жизни, пройти, и не раз, огонь и воду, бродяжничать, голодать, скитаться по ночлежкам, томиться безвинно в тюрьме, но верить, вопреки всем страданиям верить в человека и петь о нем песни гордости и славы - это ли, Никита, не подвиг на века?
Изотов встрепенулся, резким движением головы отбросил рыжеватый чуб.
- Верно. Вполне согласен… - он словно бы взвешивал на ладони книгу. - Мне это, Паша, дорого, но это для меня… высоко! Будто вершина горы, что под самой тучей. А ты подскажи мне такое, чтобы под силу было, да и не только мне: и Мишке, и Тришке, и Гришке - моим чумазым друзьям и приятелям, ведь у всех у нас имеется потребность в трудных и высоких делах. И еще обязательно не теряй из виду, что ежели я один это трудное дело одолею - ну, что ж, скажут, он и подкову может голыми руками сломать. Значит, самое важное, как видно, в том, чтобы его, трудное дело, смогли вслед за мной и другие освоить и одолеть?
- Ты человек мыслящий, Изотов, - сказал Беспощадный. - Ты сам и ответил, Никита, на свой вопрос. Подвиг мечтой тебе светит, огоньком на высоком рубеже, и нужно быть смелым и душевно щедрым, чтобы на общее доброе дело вести за собой людей. Тут, может, еще один вопрос притаился: заметят или не заметят? А какая твоя забота? Важно, чтобы они жизнью стали - и мечты твои, и дела.
Шло время, имя и дела Никиты Изотова гремели по Донбассу, а я не раз вспоминал тот скромный павильон в Горловке и за столом, рядом с поэтом, притихшего в напряженном раздумье забойщика с "Кочегарки", и книгу в его руке, и спокойный голос Беспощадного:
- Ты сам ответил, Никита, на свой вопрос…
Максима Горького шахтерский поэт Павел Беспощадный любил самозабвенно; многие страницы его рассказов, повестей, романов мог читать наизусть, изумляясь душевному богатству героев, их кипучим страстям, горьковской музыке слова, глубине его лиризма, вдохновенной вере в человека-труженика, созидателя счастья на земле.
Неизменно и с нежностью он называл Алексея Максимовича "земляком", а несведущим охотно рассказывал, что в пору своих скитаний Горький работал одно время в ремонтной путевой артели на железной дороге в Славянске.
С младенчества влюбленный в свой Донбасс, Беспощадный был трогательно уверен, что именно здесь, в шахтерском краю, в средоточии многообразной и яркой трудовой жизни, начался и определился творческий путь многих больших писателей Родины, В подтверждение он принимался перечислять имена, обязательно начиная с Горького, называл Даля, Чехова, Гаршина, Куприна, Вересаева, Каронина, Рубакина, Свирского и других.
- Ты думаешь, что тогда, в девяностых годах, у нас в Славянске, на железной дороге, мытарился за жалкие пятаки какой-то безвестный бродяга - Пешков? - строго-задиристо спрашивал собеседника Беспощадный, будто заранее уверенный именно в таком ответе. - Нет, уважаемый, бродяга остался в далеком прошлом. А это был писатель в великом походе через жизнь. Он зорко всматривался - "чем люди живы", вникал в их тайные думы, чутко прислушивался к разговорам, негодуя против лжи, накапливая в сердце гнев и горючую муку. Он еще не знал своего имени, зато отлично знал имя своего врага - живоглота, живодера капиталиста. Он был доподлинным пролетарием, а эта земля таких бездомных, бесправных и созывала. О, брат, здесь, в Донбассе тех времен, многое он мог увидеть. И пусть еще никто не знал, что к слову этого человека будет прислушиваться весь мир, мы-то с тобой сегодня знаем, что в страстном таланте его, в щедром сердце запечатлелся и наш Донбасс…
Ранней весной 1936 года стало известно, что Горький серьезно болен. Я удивился резкой перемене в Беспощадном: он выглядел сумрачным и нелюдимым, при встрече рассеянно говорил о незначительных вещах. Но вдруг не удержался, спросил настороженно:
- Слышал?..
- Ты о Горьком?
- Я все эти дни только о нем и думаю. Прошлой ночью написал ему стихи. Послушай их и помоги мне решиться отослать. - Он грустно задумался. - Но, быть может, не следует обременять его стихами? Одного хочется, чтобы знал он, земляк сердечный, чувства таких, как я, и чтобы слились они, чувства немыслимого числа людей, передались ему через расстояния, и свершилось чудо общей воли - исцеление. Об этом я и написал стихи.
Но чуда не случилось: 18 июня 1936 года радио разнесло скорбную весть - Горького не стало.
Вечером ко мне постучался Беспощадный, спросил с порога, не здороваясь:
- Ты собрался? Как, ты не знаешь? Через два часа делегация Донбасса выезжает в Москву.
А потом были краткие сборы, и необычайно долгая дорога, и грустные толпы на станциях, и собранная, суровая в траурной печали Москва.
В жизни есть минуты великой и захватывающей глубины - их не забыть и по прошествии десятилетий; они вмешают в себя мгновенный слепок события, которое не пройдет, не сотрется в потоке дней, - для него у истории особый счет времени.
В памяти моей в эти минуты вместился скорбно-торжественный Дом союзов, огромное, строгое пространство Колонного зала; молчание, а в нем - ощутимое, сдержанное дыхание толпы, а над нею - холодящий блеск мрамора, креп и багрянец знамен и нежная жалоба скрипок, от которой трепещет сердце.
Черная урна возвышалась в мягком пятне света над алым бархатом, над грудами цветов и сверкала антрацитовым блеском. Только небольшая черная урна, - так мало. Добрый великан, человек удивительной судьбы, чья жизнь - громадье труда и вдохновения, улыбаясь, смотрел с портрета на своих бесчисленных друзей, и был он, как всегда, волнующе-близок, но одновременно уже и далек, непривычно, непонятно далек, отдаленный незримой чертой небытия. В неярком, но светлом просторе зала пахло от обрамления венков теплой хвоей, и, не смолкая, где-то в смутной вышине, горестно и нежно печалились скрипки.
Беспощадный тронул меня за локоть и кивнул в сторону:
- Венок…