Сочинения в двух томах. Том первый - Северов Петр Федорович 41 стр.


Я не понял, на какой венок он указывал, - рядом со мной оказался молодой, подчеркнуто вежливый военный с повязкой распорядителя на рукаве. Извинившись, он спросил шепотом:

- Вы оба писатели-донбассовцы, товарищи? Отлично. Вам оказана честь - нести венок…

Он провел нас в дальний угол зала, и, среди других многочисленных надписей на траурных лентах, мы еще издали заметили черное, в угольных блестках слово на белом фоне - ДОНБАСС…

Не знаю, кто устанавливал порядок следования делегаций, но мы, донбассовцы, следовали за урной первыми; и скромные гвоздики, выращенные у терриконов, и пронзительно-синие васильки, сорванные в наших донецких степях, и печальные розы, цвета свежей крови, вплетенные в венок, мы донесли до самой Кремлевской стены и бережно опустили на свежую зелень газона.

Война расшвыряла, разлучила миллионы людей. Миллионы этих разлук так и не были вознаграждены встречами. Сколько нежных надежд, неизбывных тревог и терпеливых ожиданий поглотила немая, разрытая земля!

Отступление - путь горечи и печали, на котором даже собственное сердце становится тяжким грузом. И нет утоления жажды - вычерпаны криницы. И нет утешения - пересохла душа. Потому что солдату было втройне труднее отступать через эти с детства знакомые степи и долы, милые памяти шахтерские поселки, полустанки, взбудораженные города.

Я находился на Южном фронте, и наша часть отходила через Донбасс. Пережитое за последние дни отпечаталось в памяти, как отрывочные, резкие кинокадры. В Горловке бой шел на крутом извороте улицы у подножия террикона шахты "Кочегарка". Там, на отлогом откосе, где когда-то шумел глинобитный "Шанхай", горловчане хранили под большим стеклянным колпаком в назидание поколениям чудом уцелевшую старую шахтерскую землянку. У землянки и закипела схватка. Черные тени эсэсовцев стали подыматься из рытвин заброшенного селения, как из могил. Из окна каменного домика, что через дорогу, по ним ударил пулемет. Тени всполошенно падали и снова медленно поднимались, переползая все ближе к дороге. Слепок старого, клятого мира - землянка стала на время их укрытием и опорой. Черное воинство, суетясь, надрываясь, поднимало тот давно опрокинутый мир… А потом произошло нечто похожее на чудо: из-за крутого изворота улицы, волоча за собой тучу пыли, выметнулась лихая четверка лошадей. Какие-то мгновения, и вот уже отцеплена, развернута пушка, и звонко звучат русские слова команды, и брызжет в сторону заметавшихся теней яростный рыжий огонь…

Так разбивается в пыль еще один вал наступления (тысячный или миллионный?); всплеск, и удар, и трупы, разбросанные у террикона, и, после грохота пушки, - удивительная тишина. На изрытой, дымящейся улице я постучался в квартиру Павла Григорьевича. Никто не отозвался. На крылечке валялась маленькая искалеченная кукла и поблескивало битое стекло. Я постоял у крылечка и пошел в сторону Никитовки на близкие дымы бомбежки - в том направлении отходили наши войска.

Где-то под Луганском я встретил поэта Юрия Черкасского. Обнялись, оглянули друг друга, - что же мы, постарели или только повзрослели? Затягиваясь душистым дымом махорки, Юрий сказал:

- Я напишу Паше Беспощадному, что ты его искал, будет очень тронут. Мы успели отправить его, тяжелобольного, с женой в Таджикистан.

Я спросил у Юрия о его планах, и он, досадуя, стал рассказывать, сколько огорчений принес ему луганский военком:

- У меня, понимаешь ли, такое впечатление, что военком, солидный человек, полковник, всецело находится под каблуком, ты знаешь у кого, у немощного старичка-окулиста! Я всех эскулапов геройски прохожу - годен! А как только к этому злополучному старичку сунусь, сразу же от ворот поворот. Я к военкому. И снова к военкому, и снова, и так, наверное, уже пятнадцать раз! Недавно он указал мне на дверь: уходите и не мешайте, ни слепых, ни полуслепых мы в армию не берем. - Он грустно задумался: - Ты должен понять, как мне обидно. Все товарищи в армии, в боях. Где же быть и мне, коммунисту, поэту, если не там, где ежедневно решаются судьбы Родины? Работаю в областной газете, а разве не мог бы работать в армейской или дивизионной? Решил - к высшему начальству буду стучаться, а своего все-таки добьюсь.

Мы тепло расстались и больше не встретились. На протяжении ряда лет я внимательно следил за творческим развитием этого одаренного поэта и любил его стихи. Прошло немного времени, и кто-то из офицеров нашей части сообщил мне, что Юрий Черкасский погиб в бою.

В те дни в Луганске я встретил украинского поэта Евгена Фомина. Мы виделись в Киеве более года назад, но Киев остался далеко за линией фронта. Внешне Фомин почти не изменился, только выглядел очень усталым. Грустно улыбнувшись, он спросил:

- Скажи мне по секрету, когда же оно кончится, отступление?

- Ты разве не знаешь?

- Очень хочу знать.

- Когда мы остановим гитлеровцев.

Мы стояли в узеньком переулке; над нами склонилась запыленная ветка вишни; Фомин небрежным движением сорвал листок.

- Ты знаешь, мне снится Киев. И ночами снится, и видится днем наяву… Я знал, что люблю этот город, но, поверь, не чаял, что так сильно, так невыразимо люблю. - Осторожно разглаживая на ладони вишневый лист, он говорил тоном просьбы: - Не подумай, я не жалуюсь. В армию не взяли по состоянию здоровья - кому пожалуешься? В этот славный шахтерский город я пришел пешком. Ноги мои покрыты волдырями, но… - и он мечтательно закрыл глаза. - Но если бы случилось чудо, сейчас, в эту минуту случилось, и мне сказали: "Киев свободен, возвращайся!" - я полетел бы на крыльях, шел бы неутомимо, а подкосились ноги - стал бы ползти…

Плечи его дрогнули, и голос пресекся, он поспешно наклонился, поправляя шнурок ботинка, чтобы я не заметил слез.

Не знаю, как случилось, что Евген Фомин остался в Луганске в час отхода из города наших последних рот? Быть может, заболел или опоздал с отъездом? Каких неожиданностей не случалось в те суровые дни! Он увидел Киев. Он вернулся в Киев через оккупированные фашистами области: шел глухими селами, ночевал в степи. В Киеве он был схвачен гестапо и расстрелян.

А несколько позднее мимолетной и последней встречи с Фоминым - другая весть отыскала меня на фронте: в лесистых горах Кавказа, на ленте шоссе за Майкопом, упал, сраженный осколком бомбы, мой чудесный товарищ, большой поэт - Кость Герасименко.

Молва неприметно скользит и крадется по фронту, находя рано или поздно адресата. Гибель Костя Герасименко отозвалась в сердце незатихающей болью, - в пламенном, звонком Донбассе мы с ним доверчиво делились каждой радостью и печалью, каждой откованной строкой.

Шло время, и в один из дней нашего всеобщего наступления, когда руины бессмертного Сталинграда уже остались далеко позади, а на западе, в дымке знойной, изрытой, истерзанной степи героям Волги и Дона все явственней чудились проблески серой днепровской волны, - в один из тех горячих деньков мне довелось шагать кремнистыми проселками Краснодона.

Здесь начинался Донбасс, Каменные домики шахтерских поселков, тополя в палисадниках, сизые громадины терриконов, узорчатые башни электропередач, сам воздух с тонким пронзительным привкусом гари, - все было до боли знакомо в родном шахтерском краю, и верилось в близкие, трогательные встречи.

Я узнавал парк молодого города - клены, акации, заросли сирени вдоль аллей; мне помнился дружный, веселый субботник, когда шахтеры - сотни семей - явились сюда с гармошками, лопатами, гитарами, ломами. Они явились утром на захламленный пустырь, а вечером расходились по домам уже не с пустыря, - из молодого парка.

По этим свежим, едва лишь проложенным аллеям в тот вечер мы гуляли втроем: Кость Герасименко, Павел Беспощадный и я. Заметно взволнованный, Костя читал нам вполголоса новые стихи… Потом стихи читал Беспощадный.

Как же иногда запоминаются подробности! Он был в белоснежной сорочке (от густого брусничного заката она казалась розоватой и влажной), ворот нараспашку, длинные волосы отброшены со лба. От него пахло одеколоном "Свежее сено", и сам он выглядел загорелым, свежим степняком, с затаенной энергией в ясном взгляде. Осторожно касаясь пальцами молоденького деревца, Павел читал!

Наши ль мускулы остынут?!
Мы живем в горячем веке.
Мы пришли, чтоб горы сдвинуть,
Обуздать шальные реки…

- Мне нравится настройка этих стихов, - заметил Герасименко, негромко повторив заключительные строки. - Я слушал тебя, Паша, и, знаешь, о чем подумал? Почему-то подумалось о том, что, быть может, через десятилетия, когда эти деревья станут большими, мы снова, трое пожилых, седовласых дядек, остановимся здесь же, на аллейке, и взволнованно вспомнится нам непередаваемое, несказанное чувство, которым сейчас мы охвачены на этой согретой руками, любовно возделанной земле…

В жизни, как известно, не бывает чудес, а неожиданное - лишь непредусмотренное. Но в тот горячий денек в притихшем, обезлюдевшем, прифронтовом Краснодоне я не мог не поверить в чудо. Из-за поворота аллеи навстречу мне вышел (нет, я не обознался, это был он!), да, навстречу мне вышел Павел Беспощадный.

Через этот скромный шахтерский городок лишь совсем недавно прогромыхал фронт. И совсем недавно стала известна бесстрашная эпопея молодых краснодонцев. Я приехал сюда по командировке фронтовой газеты, чтобы встретиться с матерью Олега Кошевого и рассказать воинам о славных делах молодогвардейцев. У Кошевых я застал Александра Фадеева, - он, вместо хозяйки, гостеприимно открыл мне дверь.

- Кажется, нашего полку прибыло? - сказал он, быстро оглянув меня с ног до головы. - Газетчик с фронта? Я не ошибаюсь? - И посторонился с пороги. Прошу, проходите, отдыхайте. Правда, хозяйка отлучилась по делам, но она скоро вернется. А пока садитесь и рассказывайте новости…

Никаких сенсаций у меня не было; обстановку на фронте он знал не хуже меня; поэтому я не стал рассказывать, а сам начал расспрашивать, но, ответив на два-три вопроса, Фадеев запротестовал:

- Одну минутку! Я не даю интервью… Очень прошу вас: не нужно сообщать через газету, что я нахожусь здесь. У меня огромная работа, и я не хотел бы, чтобы меня отвлекали.

Кошевая пришла через несколько минут: стройная женщина с благородной осанкой, скромная, сдержанная, красивая, с горькими черточками скорби, затаенными по углам губ. Пришла и ее мать - бабушка Олега, и, отложив свои домашние дела, они стали рассказывать мне о недавних событиях в их городе и в их семье. Я почти не задавал вопросов, только записывал, чувствуя, как к горлу подкатывает комок нестерпимой горести и гнева.

В чистенькой, скромной квартире Кошевых стояла настороженная тишина. Такая тишина бывает, если из семьи ушел кто-то очень дорогой и его ждут. Из этой семьи недавно ушел на высокий смертный подвиг чудесный мальчик - Олег, и его не следовало ждать. Но именно его здесь недоставало, а сердцу матери не прикажешь: оно не верит в смерть.

После полудня, исписав объемистый блокнот, я простился с Кошевыми. До калитки меня провожала бабушка Олега. Осторожно отклоняя поникшую над тропинкой ветку сирени, она сказала:

- Эти кусты Олежек насадил. Он очень любил наш городок, и эту тихую улицу, и особенно молодой парк. Там сейчас - братская могила. Может, нет на всем свете других таких могил - в ней люди зарыты живыми, и они умерли стоя и, умирая, пели… - Она опустила голову. - Таковы наши краснодонцы. Я век прожила меж этими людьми и лишь на старости лет узнала, какие они удивительные. Да, и мой Олежек был удивительный, а кто бы мог подумать? Вот и сейчас - писатель у нас живет. Как его, Фадеев? Тоже удивительный. Дни и ночи все пишет, пишет, а иногда вскочит из-за стола, прошагает от стены к стене, вроде бы как по клетке, голову руками обхватит, - застынет, затихнет… Мне, правду сказать вам, жаль человека: это ж не шуточное дело, так мучиться над бумагами! А прошлой ночью прокинулась я на своей раскладушке, прислушалась: нет, опять не спит. И вроде бы тоненький детский голос откуда-то слышится. Привстала я - дверь в его комнату открыта, и от луны совсем светло: вижу, стоит он у окна, рослый, седой, в белой исподней рубашке, руки на груди сложил, и рубашка та, белая, вся рябью идет, будто от ветра. Это знаете, страшно: большой, сильный человек, с виду - из железа кованный, а тут, в одиночестве, в тишине, плачет навзрыд, как ребенок, и нет утешения тем слезам потому, что они из сердца.

Я шел пожухлой муравой мимо сиротливых домиков шахтерского городка, и в черных глубинах окон мне чудились лица шахтерских ребят - Тюленина, Земнухова, Кошевого. И тишина ожидания неотступно шла за мной, тишина, в которой не верят смерти.

В парке я не встретил ни души; ветер - прогретый степняк - оставлял на губах скользкую горечь полыни; топко поскрипывал, жалуясь, израненный осколками клен; черная птица одиноко кружила в небе.

И мне подумалось, что в жизни бывают минуты, когда необходимо остаться одному, чтобы осмыслить и пережить страдание, и что это очень трудные минуты: именно в течение их медленного отсчета вызревает крайняя решимость и пепел осыпает волосы. Тогда просыпается тоска по другу, по товарищу, по встрече с ним: вдвоем все же легче справиться с бедой, чем в одиночку. И такая встреча, похожая на чудо, состоялась: из-за поворота аллеи вышел и, вскинув руки, замер передо мной исхудавший, седой и до крайности изумленный Павел Григорьевич Беспощадный.

Какое-то время мы стояли молча и не могли разнять рук. Клен ласкался веткой о наши плечи, и пропахший полынью ветер степняк обдавал нас горячим дыханьем.

- Ты помнишь… конечно, помнишь? - спросил он, отстраняя ветку и задерживая ее в руке. - На этой самой аллее…

- Да, помню: ты, Герасименко и я…

- И Костя читал вот эти стихи:

Шлях Донецький весь порiс димами,
Iдемо i день, i два, i три,
I пiдводяться, як стяг, над нами,
Друже, синi i рвучкi вiтри…

- Я помню и твои стихи, Паша: "Наши ль мускулы остынут?"

Он задумчиво улыбнулся.

- Эти деревья были такими маленькими! Удивительно, как пронеслось время! А теперь я прихожу сюда ежедневно, вспоминаю день рождения этого парка, и нашу задушевную беседу на закате, и ощущение молодости, энергии, силы, словом, поэзии, переполнявшей нас.

Вчера на этой аллейке как-то нечаянно у меня сами сложились стихи.

Вот послушай:

Где найти соловьиное слово,
Чтоб воспеть этот радостный час?
Ты свободен, отец наш. И снова -
Ты живешь, наш любимый Донбасс…

Мы долго ходили по аллеям, по пустынным улицам городка, и Павел Григорьевич все читал и читал стихи… Неожиданно он спросил:

- Помнишь нашу поездку в Одессу? Кто мне особенно запомнился из одесских поэтов - это Вадим Стрельченко. Был он примечателен, светлый, кристально чистый паренек! А его стихи, исполненные радости жизни! Яркие, вещные, пронизанные солнцем строки… Жаль, жизнелюбец Вадим Стрельченко пал в бою. - Беспощадный задумался. - Мы дорого платим за спокойствие этих родных просторов, за счастье трудиться, растить детей, слушать песни, смотреть на звезды… Да, кстати, недавно я посвятил стихи сынишке: "Я спокойно смотрю на звезды, под которыми ты живешь"… И мне запомнились два четверостишия:

Покричи же мне, мой горластый,
Сколько звезд ты поймал ручонкой?
Самых крупных и самых ясных,
Самых спелых, - скажи, мальчонка?!
Как беспечен ты, как ты весел,-
Несмышленыш мой золотой!..
Я спою тебе столько песен
Под счастливой твоей звездой…

На краткий командировочный срок я остановился, конечно, у Беспощадных, - возвратись из эвакуации, они обитали в маленькой скромной квартирке у подножия старого террикона. Эту квартирку, как вскоре я убедился, знали уже многие краснодонцы - рядовые шахтеры, инженеры, строители, вожаки первых восстановительных бригад. Они заходили к Павлу Григорьевичу под вечер, рассаживались на тесном зеленом дворике за столом, а гостеприимная хозяйка, Елизавета, разливала в жестяные кружки ячменный кофе и строго делила кусочки пайкового сахара. Сразу же затевался разговор об угле, о подорванных и затопленных шахтах, о том немыслимо великанском труде, который предстоял донбассовцам на их каменной ниве.

Их можно было бы счесть мечтателями, этих задумчивых, исхудавших, молодых и пожилых людей в заплатанных брезентовых спецовках, в рваных башмаках. Они спорили о планах скоростного восстановления шахт и строили графики неслыханной угледобычи.

Но эти люди не только мечтали вслух - они уже вели упрямые пути к пластам, одолевали завалы, выветривали из выработок метан, откачивали подземные хляби, смиряли плывуны: близился день, о котором они говорили с доверительной радостью и надеждой, - день первой вагонетки угля.

Я прожил в Краснодоне около недели, и мы ежедневно, вместе с Беспощадным, бывали у Кошевых, где Павла Григорьевича отлично знали и любили. У него была замечательная способность без усилия сходиться с людьми, неприметно, неуловимо становясь им необходимым. Не случайно бабушка Олега сказала:

- Вы, Паша, без хитрости, без соринки, приятственный человек.

А Павел Григорьевич сожалел о внезапном отъезде Александра Фадеева и все заглядывал в его опустевшую комнату или в раздумье останавливался у простого дощатого стола.

- Уехать в канун такого дня! Что называется, перед праздником.

- Да ведь была телеграмма, Паша, - объяснила бабушка. - Длинная, на весь лист.

- Все равно, мы уславливались, что вместе будем праздновать день начала добычи угля. Это же второе рождение Донбасса!

Бабушка отвечала негромко, доверительно:

- Значит, служба у него особая, строгая. Знаешь, кто он такой? Писатель. А это, может, самая строгая служба и есть.

- Замечательные слова! - удивленно прошептал Беспощадный. - Я не записываю. Я их запомню.

…Когда летом 1967 года я узнал, что Беспощадный находится на лечении в Киеве, в клинике имени Стражеско, и пришел его навестить, сестра предупредила меня просьбой:

- Пожалуйста, не утомляйте больного. Вчера у него была целая делегация - десять человек.

- Кто такие?

- Шахтеры. Из Горловки, из Луганска. Да и киевляне идут: сегодня уже трое были.

Знакомый с обычаями клиник, я стал терпеливо ждать, пока мне предложат халат, но сестра долго не возвращалась, и, прохаживаясь по вестибюлю, я случайно заглянул во внутренний скверик клиники: там, под деревьями, за столом, сидел, склонясь над книгой, Павел Беспощадный.

Расслышав мои шаги, он поднял голову, зажмурился, улыбнулся:

- А мне передали, что ты давно уже ждешь…

- Я и действительно ждал халата.

- Значит, получилось, что мы ждем друг друга? - он взял мою руку. - Ну-ка, покажись, казак!.. Да, время идет, и все гуще, все выше тот парк в нашем Краснодоне.

Откинув голову, он засмотрелся на листву ясеня, пронизанную пятнами солнца до самого ствола.

- Интересно, каким ты меня представлял? Слух, он всегда обрастает подробностями, и тебе, наверное, сообщили, что лежу я прикованный к больничной койке (тут уж обязательно это словечко - "прикованный"!) и что неподвижный я, сухорлявый, восковой, в общем, кожа да кости, верно?

- Я таким не смог бы тебя представить, Павел…

Он стукнул кулаком по краю стола.

- А мы еще вон какие - хорохоримся! Мы, друг мой, стихи слагаем и, вопреки косой, которая крадется где-то близко, смеемся и громко славим жизнь.

Он сел ко мне поближе, положил руку на плечо.

Назад Дальше