- Спасибо. - Он молчал долгую минуту. - О, это большая задача! Огромная задача. И привлекательная. Очень. Быть может, потому и привлекательная, что трудная, что так суров материал. А пока мне ясно одно: настоящей книги о Донбассе еще не существует. Ни прозы, ни стихов. Шахтерские "страдания" это подтверждают: они - просьба о песне, тоска по песне. Что же касается романов, повестей, рассказов о шахтерах, а таких книжек за последние годы появилось порядочно, так в большинстве это - ремесленные поделки, высокопарные, спекулятивные, низкопробные. Как они появляются? Кто их печет? Конечно же, не писатели. Звание и призвание писателя высоки, и он не станет фальсифицировать эмоций, принижать мышление героя до примитива, нагнетать трескучий и холодный "оптимизм". Определенно, в литературе развились "древоточцы", они портят "материал", искажают картину жизни, обедняют, обгладывают героя до костей. Книжки эти обречены еще в час рождения: они никого в ничему не научат, а прочтут их, быть может, одни только дежурные рецензенты.
Я назвал повестушку, о которой в ту нору было немало сказано: она всплыла на гребне рапповского призыва ударников в литературу и подчеркивала всем известный контраст между старым, капиталистическим, и новым, социалистическим Донбассом.
- Это лубок, - небрежно сказал Бабель, недовольно морща лоб, - а в лубке вы напрасно искали бы "глубины жизни".
Он встал, броско, энергично прошел к окну, замер, словно бы удивившись преграде, и уже медленно возвратился к столу.
- Я представляю себе достойный роман о Донбассе, как мощную и яркую поэму в прозе, поэму торжественную своей правдивостью, высотой инженерной отваги, повседневного шахтерского подвига. Читатель войдет в эту поэму, как в строгий, сияющий храм, в котором ничто и никто не пугает, не предает анафеме и не грозит, а человек труда предстает со своими рукотворными чудесами, как великий зодчий, продолжающий сотворение мира…
- Между тем, эта торжественная декларация, - заметил я, - не характерна для писателя Бабеля, которого я знаю.
Наклонив голову, он насмешливо заглянул мне в глаза.
- Неужели вы и всерьез считаете меня скептиком, нытиком, эротоманом, эстетствующим снобом и прочее? О, на меня понавешивали ярлыков! А суть моей скромной писанины в том, что я всегда любил и люблю простого человека, всегда страдал его страданиями и желал ему счастья.
В театр мы решили идти пеши, избрав довольно дальний путь вдоль набережной Москвы-реки, вверх, мимо Василия Блаженного, через Красную площадь… В ясное предвечерье после несильного дождика улицы сверкали, как лакированные, окна зданий в закате вспыхивали и лились, и весь город выглядел словно бы кованным из бронзы.
- Люблю Москву… Ах, как люблю Москву! - говорил Бабель, внимательно заглядывая в лица прохожих, весело смеясь глазами. - Много я видывал городов, но другого такого города нет на земле. Это - город-волшебник с неразгаданной тайной, с ласковой силой очарования, которая неторопливо, но властно берет за сердце, чтобы не отпустить уже никогда.
В фойе театра я понял, как популярен был Бабель в Москве: скромно держась поближе к стене, он неторопливо шел среди публики, и многие узнавали его, почтительно здороваясь, удивленно и радостно улыбаясь и уступая дорогу, и как трепет листвы под ветром, приглушенно звучало и повторялось его имя.
Мы заняли места где-то в шестом ряду партера, и, осмотревшись, он шепнул:
- Жак Деваль уже здесь. Конечно же, пришел одним из первых. Премьера, да еще в Москве, - это, братцы мои, не шутка! Молодец, что не выставился в ложе, а скромно находится в публике. Вот он оборачивается, видите, впереди, в четвертом ряду?
Можно было подумать, что тот, о ком говорил Бабель, услышал свое имя: он обернулся и поспешно встал, привлекая внимание театралов, которые обычно знают, "кто есть кто". Встал и Бабель, отвечая поклоном на поклон, и вдруг со всех сторон загремели аплодисменты.
Словно бы испугавшись, Бабель откинулся на стул и, как-то неловко ежась, вобрав голову в плечи, шепнул:
- Вот и мы искупались в чужом ореоле. Уф! Не из приятных процедура!.. Однако спектакль должен быть интересным: пьесу я знаю, читал.
Высокий и томный, в безукоризненном до последней складочки костюме, надушенный и свежий, с легким румянцем на щеках Жак Деваль подошел к Бабелю в антракте и крепко, почтительно взял его руку обеими руками. Они говорили по-французски две-три минуты, и Деваль сначала смеялся, а в заключение грустно покачал головой.
- Как водится, после премьеры состоится небольшой банкет, - вскоре пояснил мне Бабель. - Мсье Деваль приглашал и меня. Но, собственно, какова моя роль в этом событии? Я сказал, что не совсем здоров…
Спектакль ему понравился, и, когда мы шагали на Николо-Воробинский гулкой ночной Москвой, он говорил возбужденно:
- Чудо театра заключается в том, что из хорошей пьесы он может сделать шедевр, а из средней - хорошую. Это - средняя пьеса, она сработана из кусков, ее композиция вызывающа, а все же спектакль хороший. Запомним, если нам доведется пожить еще лет по тридцати - пьеса будет идти эти тридцать лет. Драматургия, как и любое искусство, испытывается временем: в пределах десятилетий "Мольба о жизни" выдержит испытание.
И он был прав: в Москве, в театре имени Ермоловой "Мольба о жизни" (или "Семейство Масубров") идет и поныне, а календарь показывает 1972 год.
Человек медленно брел по ночному Крещатику, низко надвинув на лоб помятую шляпу, тяжело ступая по асфальту. Встречные обходили его сторонкой, - мало ли в ночную пору подвыпивших задир, но этот был настроен мирно, плелся, видимо, домой с гулянки и бормотал какие-то стихи. Мы поравнялись, и меня поразила фраза, произнесенная задумчиво и негромко: "…Отверзите уши ваши: освобождение от смерти найдено…"
Я невольно остановился; меня поразил знакомый голос. Я присмотрелся к прохожему и узнал его: это был Бабель.
Он тоже обрадовался встрече, торопливо рассказал, что уже неделя, как из Москвы, что живет пока в гостинице, хотя его настойчиво приглашает к себе Александр Довженко, и что вечерами в гостинице скучно, поэтому он гуляет по городу, припоминая иногда и цитируя особенно памятные тексты любимых авторов.
Я признался, что расслышал обрывок фразы, - "освобождение от смерти найдено", - и спросил, откуда это?
В свете высокого фонаря он выглядел на пустынной улице маленьким и почти квадратным, лицо казалось усталым и очень бледным, и только веселые, с искринкой глаза поблескивали из-за стекляшек очков с немеркнущим интересом.
- Вы спрашиваете, откуда это? А вот угадайте… Впрочем, не затрудняйтесь. Это из Будды. Его зачастую цитирует Толстой, а для меня истинное наслаждение так вот, наедине, тихонько цитировать Толстого.
Мы пошли рядом, и он сразу же заговорил с увлечением:
- Я повторяю Толстого и немею от его поразительной проникновенности, от веяния могучей поэзии, от силы мысли. Вспомните, когда князь Андрей слушает пение Наташи. Вот это место: "…Страшная противоположность между чем-то бесконечно великим и неопределенным, бывшим в нем, и чем-то узким и телесным, чем был он сам и даже была она, - эта противоположность томила и радовала его во время ее пения…"
Он сложил ладонями руки у груди.
- Боже мой… Какая силища!
Он стал теребить меня за руку.
- Есть у него "Первые воспоминания", которые почему-то исследователями почти не упоминаются, а я читал их и перечитывал, и меня приводила в трепет их глубина. Послушайте эти простые слова: "…Это была тетушка Татьяна Александровна. Помню невысокую, плотную, черноволосую, нежную, жалостливую. Она надевала на меня халат, обнимая, подпоясывала и целовала, и я видел, что она чувствовала то самое, что и я, что жалко, ужасно жалко, но должно. В первый раз я почувствовал, что жизнь не игрушка, а трудное дело, - не то ли я почувствую, когда буду умирать: я пойму, что смерть или будущая жизнь не игрушка, а трудное дело…"
Опустив голову, он медленно мерил шаги, ее замечая, что мы уже прошли гостиницу.
- А знаете, что Лев Николаевич был сумасшедшим? - вдруг спросил он. - Без всяких околичностей он в этом откровенно признается: "Я-то знаю, что я сумасшедший". Ну, каков старикан? А между прочим, когда я встретил у него это признание, я не удивился. Нормальный человек не задал бы вопроса: "Больницы, врачи, аптеки для того чтобы продолжать жизнь, а продолжать жизнь зачем?" Вот за что его можно было бы возненавидеть: за такую отраву. Но ведь он оставил, волшебник, для жизни столько прекрасного, что тени, в спектре его сияния, смогут замечать только книжники да всезнайки. Он оставил нам красочный и огромный, полный запахов, солнца, ветра, человеческих судеб, стремлений, поисков, порываний, - очень сложный, печальный и все же чудесный мир! Я опускаю руки, ибо не с кем сравнить Толстого: эту вселенную, заключенную в бумажных кирпичиках, которые стоят на полках и называются его "собранием сочинений".
Мы снова стояли на перекрестке, и лунный лик часов над нами показывал два.
- Как пролетело время! - искренне удивился Бабель. - Два часа ночи. Значит, мне нужно было выговориться. Спасибо, вы терпеливый. Итак, у вас, я вижу, есть замечания?
- Недавно я встретил одного писателя, москвича, не стану называть его фамилию. Он говорит, что хорошо знаком с Бабелем и что Бабель никудышний собеседник: из него трудно слово вытащить.
Он недовольно покривился и спросил тоном усталого терпения:
- Далее?
- А когда я читал рассказы Бабеля, ни за что не подумал бы, что автор этих рассказов так преклоняется перед Толстым и наизусть повторяет его тексты.
Иронические складки, резкие в свете фонаря, отчетливо пролегли по углам его губ.
- К сказанному вы могли бы добавить, что Бабель от руки переписывал Толстого. Да, фразу за фразой, главу за главой. Зачем? А чтобы разгадать его волшебство. Этого, однако, нельзя разгадать, как нельзя разделить на слагаемые запах весенней степи, в котором слились воедино запахи тысяч травинок, цветочков, самой земли. Главное, что даже наисложнейшие движения души он передавал просто. Вот чему следует учиться и разумом, и сердцем. Эта высокая простота не связывала его и не мешала удивительным открытиям. Есть у него, например, такая фраза: "Вдруг нас поразил необыкновенный, счастливый, белый весенний запах…" Как это неожиданно и свежо, а в его время и вызывающе смело. Уверен, что до него никто ничего подобного не писал. Да, во всей мировой литературе.
Он глубоко вздохнул, слегка откинув голову и полузакрыв глаза, и коротко взмахнул руками, затем опустил их, словно в бессилии.
- Но… Давайте-ка снизойдем с вершины кот сюда, вниз, где стоит маленький Бабель. Почему он, из которого слово трудно вытащить, этой киевской ночью так речист? Почему его мучает бессонница? Была не была, открою вам тайну сердца. Дело в том, что Бабель серьезно болен. Эта тяжелая болезнь называется переоценкой ценностей. Не смейтесь, это действительно очень тяжелая болезнь. Я хочу писать строго и просто, без малейших красивостей, без щегольства фразой, без жаргона, без сомнительных афоризмов, прозой естественной, как дыхание, утверждающей радость бытия. Много, чудовищно много написано о смерти, но человек рождается, чтобы жить. Он рождается в мире вопиющих социальных контрастов и суровой борьбы. Вскоре ему становится доступно понятие справедливости, которое даже проще азбуки: кто не трудится - да не ест… А трудиться - значит создавать ценности, материальные и духовные, то есть прилагать усилия к утверждению человечного, разумного, доброго на земле, к утверждению жизни. Право же, просто, как протокол месткома, но великие истины всегда просты. С литературой прошлого мы впитали слишком много скепсиса и пессимизма. Нужно преодолеть эту бесплодную пустыню. Нужно понять, что хлебное зернышко, взращенное трудом, - дороже всех домыслов Шопенгауэра и Ницше. Я хочу оставить людям доброе зернышко радости и ради одного этого зернышка стоит жить.
Мы простились в третьем часу ночи, и когда, поворачивая за угол на Крещатик, я оглянулся, - он еще стоял у подъезда гостиницы, приземистый и нескладный, под одиноким тусклым фонарем.
Без уговора мы стали встречаться почти каждый вечер, чтобы побродить по городу или посидеть на Владимирской горке. Он постоянно о чем-либо расспрашивал: о детстве, о скитаниях, о первой любви, - вдавался в подробности, поддакивал, ободрял, задавал бесчисленные вопросы, рассказывал о своей жизни в Одессе, в Москве и во Франции, рисовал картины ночного Парижа, называя их "видениями из Апокалипсиса" и горько усмехаясь. Его было трудно "сдвинуть с точки", заставить рассказывать, потому что он любил расспрашивать и слушать, это была его страсть, но иногда случалось, что, вспомнив какой-то случай, эпизод, историю, ситуацию, он вдруг увлекался, неузнаваемо преображался, и тогда это был искуснейший, веселый рассказчик с наивной ребячливостью, с озорством, с тонкой наблюдательностью комичного, с неистощимым запасом легкого заразительного смеха.
В наши холостяцкие вечера, заполненные то воспоминаниями, то размышлениями вслух, то стихами, постепенно и незаметно вошла женщина. Синеглазая, статная, яркая блондинка, Зоя К. была тихо и неизлечимо больна литературой. Она, посещала литературные вечера, много читала, исписала стихами любимых поэтов множество тетрадей, когда-то и где-то публиковала свои стихи. Перед Бабелем она заметно робела, поминутно смущаясь и краснея, но с жадностью ловила каждое его слово. Интересно было наблюдать их со стороны: красивую, отлично сложенную Зою и ее собеседника, который казался рядом с нею маленьким и потешным. Он рассказывал забавные истории, и неистовый смех раскачивал его из стороны в сторону, и нельзя было не засмеяться, лишь взглянув на него, даже не вникая в суть дела.
Присутствие Зои К. приоткрыло для меня новую черту в натуре Бабеля: крайнюю застенчивость. Он робел перед нею, пожалуй, даже больше, чем она перед ним. Минута молчания тяготила его, и он задавал Зое самые неожиданные вопросы. "Вот вы киевлянка, а где тут у вас река Почайна?" "А знаете ли вы, Зоя, что китайцы, японцы, бирманцы, полинезийцы, эскимосы не знают, не ведают, что такое поцелуй?" "Извините, Зоя, какая у вас профессия?" Вопрос прозвучал сухо, Бабель понял это и почти испугался, но Зоя засмеялась, достала из сумочки аккуратно сложенную бумагу и подала ему:
- Это моя анкета. Можете ознакомиться.
- Нет, что вы, Зоя… Почему-то мне подумалось, что вы, наверное, инженер.
Она развернула анкету.
- И вы не ошиблись. Читайте… Я полагаю, что инженеру-химику тоже не запрещено любить литературу?
- И любить, и создавать. Вспомните инженера-путейца Гарина-Михайловского. А наш Алексей Толстой?.. - Он все же заглянул в анкету. - Какая же вы, Зоя, расчудесная: инженер, да еще луганчанка! В детстве мне эта профессия представлялась такой же таинственной, как, скажем, факир, чудотворец, пожиратель огня. Мне довелось познакомиться с одним инженером уже в зрелом возрасте, в Париже, в паршивеньком отеле, где мы оба мытарились. Это был щуплый ирландец, бродяга, фантазер, неистовый изобретатель, одаренный удивительной судьбой. Он ненавидел богачей и одновременно дни и ночи мечтал о богатстве. Хозяйка гостиницы считала его тихим шизофреником и постоянно грозила выселить. Он отвечал ей искренне: "Подождите, мадам, вы сочтете за счастье, что я останавливался в этом клоповнике". Мне он доверительно говорил: "Капиталисты очень хитры: вырвать у них крупную сумму не просто; они постоянно держатся за свои карманы и готовы защищаться с бешенством. Значит, не следует открыто протягивать руку к святая святых капиталиста, к его карману, а важно приметить его "ахиллесову пяту"". Я спрашивал шутя: "И вы приметили?" Он хитро подмигивал: "Считайте, что миллион долларов у меня в сейфе". - "А где же ваш сейф?" - "О, его еще нет, но он будет…"
Откинувшись на спинку скамьи, той, "нашей", на которой мы сиживали вечерами перед огромной далью Заднепровья, Бабель заключал с усмешкой:
- И самое удивительное в этой истории, что он, фантазер, был прав: его ждал личный сейф и миллионы. Я все откладываю, но обязательно напишу об этом человеке, который все же вырвал у мамоны свой кусок.
Зоя настойчиво допытывалась:
- Что он изобрел? Элексир молодости? Лучи смерти? Прыгающий автомобиль? Наверное, что-то грандиозное?
- Пожалуй, интересно не само изобретение, а то, как он его отстаивал, когда получил патент. Эти события развивались уже в Соединенных Штатах. Представитель крупной компании гостиниц предложил ему за изобретение двадцать пять долларов. Он сказал: "Нет". Затем ему предложили пятьдесят, двести, наконец, тысячу. Затем его втянули в уличную драку и усадили в тюрьму. Там его морили четыре месяца, заставляя подписать контракт, обещая уже три тысячи и немедленное освобождение. Он повторил свои условия; пятьдесят тысяч долларов единовременно и пятьдесят процентов от прибыли в течение тридцати лет. И компания согласилась. Ей не оставалось ничего иного. Он вышел из тюрьмы богачом. Потом о нем писали газеты, и я с интересом следил за его судьбой.
- Наверное, он изобрел какую-то новую систему кондиционирования воздуха, - высказала догадку Зоя. - Или систему удаления пыли?
- Нет, уважаемая Зоя, - мягко сказал Бабель. - Он придумал новый унитаз. Я расскажу вам, как эта штука действует…
Она попросила тихонько:
- Не надо.
Он очень удивился:
- Почему? Ведь это интересно! Тот пройдоха изобретатель любил повторять пословицу: деньги не пахнут, а я, конечно, не понимал, насколько она точна в его планах. Потом о нем писали газеты: "Волшебник бизнеса", "Тайна предпринимателя" и прочее. Но согласитесь, Зоя, - воскликнул он восхищенно, смеясь каждой морщинкой и клеточкой своего лица, - все же чертовская ловкость - выкачать миллионы из унитаза!
- Я не понимаю Америки, - сказала Зоя. - Правда, я ее знаю лишь по книгам да кинофильмам. Американским. У них там вечная давка и толкотня.
Он задумчиво смотрел на ее тронутые легким загаром красивые руки.
- Мне предлагали поехать в Нью-Йорк. Это когда я жил в Париже. Приглашали настойчиво, и некое издательство было готово взять на себя расходы. Я отказался. Я знал, что в их дареных пуховиках обязательно спрятана отравленная иголка. Мне и без Нью-Йорка довелось насмотреться во Франции на американцев. Все это были путешествующие, зажиточные, респектабельные янки. Их отличала, как правило, нагловатая самовлюбленность. Однажды меня вдруг атаковали американские журналисты. Им очень хотелось знать, кого из американцев уважает "красный мистер Бабель". Я назвал двух: Вильяма Сиднея Портера и Самуэля Ланггорна Клеменса. Нет, они не слыхивали этих фамилий. Пришлось уточнить, что речь идет об Отто Генри и Марке Твене. Ух, как они хохотали! Они даже не сразу поняли, что смеются над собой, а когда поняли, обиделись.
Мы планировали втроем путешествие по Днепру: наймем лодку, запасемся всем необходимым и махнем на один из бесчисленных днепровских островов, будем ловить рыбу, купаться, читать на песке следы птиц, но твердо условившись с нами о дне отъезда на остров, Бабель вдруг уехал в Москву. Позже он с грустью извинился и объяснил мне, что причиной была тревожная телеграмма из дому.
…В Москве я побывал у него еще один раз. Мне осталась памятной эта встреча. Я позвонил ему и услышал слабый, сдавленный голос, - он попросил придти.