Не дожидаясь, пока приедут из милиции, нянечка спустилась в подвал, где находилась котельная, чтобы бросить в топку мешочек с письмами. Она и бросила бы его сразу в огонь, если бы не истопница Домна, женщина спокойная и не глупая, всегда читавшая во время ночных дежурств в котельной разные книжки. Узнав о содержимом мешочка, Домна сказала:
- Зачем их сжигать? Давай посмотрим письма. Если адрес летчика обнаружим, вот и отдадим ему.
Нянечка согласилась с Домной, они стали вскрывать мешочек. Вынули из него первый толстый конверт, раскрыли его и ахнули.
5
Прошла зима с пургами, морозами, длинными полярными ночами. В конце мая поплыли на сопках снега, дотаивал снег на земле и начала покрываться зеленью тундра. Сутки превратились в сплошные солнечные дни, без ветров и без туч, и аэропорт зажил шумной, беспокойной жизнью, радуясь весне и хорошей летной погоде.
Однажды в такой вот замечательный день в ресторан вошел загорелый парень. Он держал в руке что-то пухлое, чего нельзя было увидеть, поскольку это "что-то" было завернуто в плотную лощеную бумагу. Парень оглядел с порога зал, но, видимо, не увидел того, кого искал. Он подошел к молоденькой официантке, которая, сидя за служебным столиком, протирала салфеткой бокалы.
- Девушка, скажите, сегодня работает… - парень запнулся, потом снова сказал: - Я не знаю, как зовут эту девушку… Такая черненькая, и родинка вот здесь, на правой щеке.
Девушка подумала и ответила:
- В нашей смене такой нет.
- А вы не могли бы передать ей вот это? - Он указал на свой пухлый сверток. - Я только из самолета, и меня ждет машина. Она догадается, от кого.
- А кому передать? По-моему, у нас вообще никого нет с родинкой, - сказала молоденькая официантка.
- Ну что вы! - усмехнулся парень. - Полгода назад она здесь работала.
- Не знаю, - сказала девушка. - Я здесь недавно. Может, она уволилась. Лучше спросите администратора Коробкову, она точно скажет. Пойдемте, я вас проведу к ней.
Они прошли через зал, девушка указала ему дверь к администратору. Он постучал и вошел в крохотную комнатушку. Полная седая женщина что-то подсчитывала за столом на арифмометре. Он сказал ей то же самое: у них работает девушка, черненькая, с родинкой на правой щеке. Он хочет передать ей тюльпаны. Он обещал привезти из отпуска.
- Черненькая, с родинкой? - переспросила администратор, изучающе глядя на него. - Ее звали Эммой?
- Возможно. Я не спросил имени. Но она здорово похожа на мою сестру, поэтому я ее запомнил, - объяснил парень. Он развернул бумагу, и в руках у него зажегся пунцовый костер из тюльпанов.
- Она погибла, - сказала ему администратор.
- Погибла?! - Парень изменился в лице.
- Замерзла на дороге, - сказала администратор.
Парень стоял как вкопанный у стола, непонимающе уставясь на седую женщину.
- Все раскрылось после ее смерти, - вздохнула администратор. - Она обсчитывала клиентов, ограбила улетавшего в отпуск радиста полярной станции. Держала деньги в старых почтовых конвертах, а санитарке в больнице сказала, что это письма любимого. Хотела удрать с деньгами, пошла ночью на аэродром и не дошла.
Лицо у парня окаменело.
- Вы сказали… ограбила радиста? - медленно спросил он.
- Да, тогда всплыло все сразу. Радист заявил, что вышел от нас после бутылки коньяка. Поскользнулся, упал и потерял сознание. Когда его подняли, денег уже не было. Но их нашли у нее: все купюры были по пятьдесят рублей, и двух не хватало. Пять тысяч без двух купюр. Ее муж чуть с ума не сошел.
Парень молчал. Стоял и не сводил глаз с седой женщины. Потом медленно сказал:
- Мне вернули деньги, выслали в Москву. Но если бы я знал, что из-за них погибнет человек…
Он не договорил, и неизвестно, что он хотел сказать.
Он машинально сгреб со стола пунцовые тюльпаны и, держа их, как веник, в опущенной руке, пошел к дверям.
Мадам Дюрвиль
1
Две недели минули быстро, и для мадам Дюрвиль настала последняя ночь пребывания в этом селе и в этом доме. Утром они последний раз позавтракают все вместе за большим столом во дворе под корявой грушей, потом старший брат Федя заведет "Москвич", через полчаса "Москвич" уже будет в районном городке Прохоровке. Они с Жанной сядут на минский поезд, в Минске пересядут на берлинский, в Берлине - на парижский, и вечером в пятницу она, мадам Дюрвиль, с дочерью Жанной вернутся в Париж. На перроне их встретят Поль и старшая дочь Луиза со своим мужем Дарио. С ними, конечно, придут старые приятели Дюрвилей - супруги Гарсен и Жак Бонасье с женой Викторией. В руках у них будут цветы, а на лицах улыбки, и Поль, целуя ее, непременно скажет:
- Мари, милая, как я скучал без тебя! В доме стало пусто, я не знал, куда себя деть.
Он скажет это по-французски, она по-французски ответит ему. И вокруг будет слышаться только французская, только французская речь…
"Боже мой, боже мой!.." - с тоской и горечью думала она.
Был уже, наверно, третий час ночи, но сон все не шел к ней. Уснуть не давали мысли: они бились в голове, болью отдаваясь в висках, и сердце стучало часто и неровно, с перебоями, - возможно, оттого, что в комнате было очень душно.
Духота началась еще с вечера, когда красневшее в закате небо стало затягивать пепельной хмарью. Вскоре хмарь на горизонте заклубилась тучами, они медленно и тяжело надвигались на село, сгущая краски до темно-фиолетового цвета, и внезапно движение их остановилось. Набухшие и бокастые тучи нависли прямо над селом, все ниже оседая на сады и хаты. Распаренный дневной жарой воздух каменно отяжелел, стало нечем дышать. Казалось, давящую глыбу фиолетовых туч вот-вот рассекут молнии и на землю обрушится всемирный потоп. Но сверху так и не пролилось ни капли. Даже наступившая затем аспидно-черная ночь, без луны и звезд, не принесла с собой прохлады: несмотря на открытые окна, в доме было нестерпимо душно.
Правда, духота не мешала спать Жанне и Вере, жене младшего брата Антона. Жанна спала тихо, даже дыхание ее не улавливалось за тонкой перегородкой, а Вера иногда ворочалась во сне, и тогда диванчик отзывался от окна вздохом пружин.
Домик был невелик: кухня, с большой печью и лежанкой при ней, маленькая "зала" и совсем крохотная боковушка, отделенная от "залы" фанерной перегородкой, оклеенной цветными обложками из "Огонька". И когда они вдруг все съехались, оказалось, что в таком домике нелегко сразу всем разместиться на ночлег. Жанне отвели боковушку, где стояла узкая железная кровать, мадам Дюрвиль, как заграничной гостье, выделили высокую деревянную кровать в "зале", Вере - диванчик в той же "зале", а брат Антон и его взрослые сыновья, Костя и Виктор, уходили с двумя перинами спать в сарай. Мама же либо укладывалась на лежанке в кухне, либо, что случалось чаще, ночевала у старшего сына Феди, жившего на той же улице, через два дома. У Феди была газовая плита с баллоном, и мама неспроста уходила на ночь к нему: не хотела спозаранку заводиться с печью, бренчать мисками и стучать кочергой, готовя завтрак. Она желала, чтоб дети дольше поспали, и когда они просыпались, все уже было готово. Еду переносили от Феди сюда, и все усаживались за дощатый стол под грушей…
2
Мучимая бессонницей, духотой и своими мыслями, мадам Дюрвиль лежала на высокой постели, опасаясь пошевелиться или громко вздохнуть, чтоб не разбудить Веру и Жанну.
Все эти две недели, с той минуты как она сошла с поезда, увидела толпу встречавших ее родственников и среди всех этих незнакомых и полузабытых лиц узнала сморщенную старушку в белом платочке и, узнав, простерла к ней руки и выдохнула давно не произносимое и вдруг ожившее и само вырвавшееся из груди слово: "Мама!" - с той минуты с нею случилось что-то непонятное, совершенно необъяснимое для нее самой.
Там, в Париже, собираясь съездить на родину и долго готовясь к этому (главное, нужно было скопить денег, а затем уж хлопотать о визе), она не предполагала, что эта поездка превратится для нее в настоящее мучение.
В Париже она была вполне спокойна. Она давно нашла родных и сама "нашлась" для них. И мама, и братья (она их помнила малыми ребятишками и, выйдя из вагона, не узнала их среди встречавших), и дядья, и тетки давно знали, что она не погибла в жутком водовороте войны после того, как ее девчонкой немцы угнали в Германию. В длинных письмах она описала им свои мытарства: завезли на самый запад Германии, засадили за "колючку", гоняли под конвоем на какой-то химзавод, где люди гибли от чахотки, вдыхая ядохимикаты. На этом заводе она познакомилась с Полем Дюрвилем - его схватили, заподозрив в причастности к Сопротивлению. Французов держали в другом лагере, но многие из них работали на том же химзаводе. Всех их освободили американцы. Тогда-то и прошел слух, будто вся Украина дотла выжжена немцами, будто не осталось там ни единой живой души, - и выходило, что ей некуда ехать. Поль не оставил ее. Вместе они добрались до Парижа, к его родным. В Париже Поль устроился электриком на макаронную фабрику, она вначале работала санитаркой в больнице, потом стала медсестрой. Они поженились. Сперва у них родилась Луиза, а спустя десять лет - Жанна.
Все это она давно описала в письмах своим братьям, а те в свою очередь слали ей письма с рассказами о своей жизни. Она знала, что отец не вернулся с войны, что мама сильно сдала, но она, как писали братья, "держится молодцом и предпочитает не хворать". Знала, что брат Федя живет в родном селе, работает агрономом в совхозе, у него две замужние дочери. Знала, что брат Антон врачует в районном городке Прохоровке, что двое его сыновей учатся в медицинском институте. И получалось, что она была не столь уж и оторвана от своих родных.
Письма с Черниговщины всегда приносили ей радость, но не вызывали острой тоски по дому. За многие годы она отвыкла от родного села и родного дома и ее не тянуло из Парижа в далекий край, где прошло ее детство и начало девичьей жизни. Она привыкла к жизни в большом европейском городе, у нее была хорошая семья, был достаток, был свой круг знакомых и среди них - земляки с Украины, с которыми можно было перекинуться несколькими фразами на родном языке, хотя от родного языка она почти отвыкла и говорила теперь с акцентом. С земляками можно было устроить общий обед с украинским борщом, варениками "з вышнямы" и густым яблочным киселем на закуску. Но в общем-то, живя своими заботами, она не грустила о своем детстве и ей не жаль было прошлого. Единственно, о чем она мечтала, - это повидаться с мамой, пока та еще жива, увидеть братьев, которых плохо помнила, увидеть их жен и детей. И она деловито готовилась к поездке на родину, решив с мужем, что с нею поедет и Жанна, деловито советовалась с приятельницами насчет подарков и немало времени посвятила магазинам, выбирая эти самые подарки.
Она сама не ведает, что случилось с нею, когда среди окруживших ее на перроне людей она узнала старушку в белом платочке, простерла к ней руки, крикнула "Мама!" и залилась слезами. И потом, когда приехали из Прохоровки в село, когда всей толпой вошли во двор, где в зелени фруктовых деревьев стояла низенькая белая хатка, с нею опять случилось что-то немыслимое. Она вдруг все узнала, все до капельки: сливу, росшую под кухонным оконцем (это была другая слива), зеленую шиферную крышу (когда-то их соломенная крыша обрастала зелененьким мхом), неокрашенное, вымытое до желтизны крылечко с темневшим сучком на средней доске (крылечко дважды переделывалось), узнала даже лохматые пучки свежего укропа, подвешенные сушиться под козырьком крыльца. И, точно споткнувшись об это крыльцо, она упала на колени и по-сельски, по-бабьи громко заголосила: "Хатка ты моя милая!.. Крылечко ты мое дорогое!.. Досточки вы мои родненькие!.. Ой, мамочка, моя голубонька!.. Ой, бедная моя головонька!.." Она всплескивала руками, припадала лицом к крыльцу и обливалась слезами.
Жанна испугалась, бросилась к ней, тоже заплакала, закричала по-французски (русской речи она совсем не знала), что мама умирает, - зачем они, мол, заехали сюда? Другие тоже бросились к ней, подняли, принесли валерьянки, усадили за дощатый стол под грушей. Мама гладила ее сухонькой рукой по голове, говорила: "Маня, дочечка, дочечка моя единая… Не убивайся так, кто ж в том виноватый?.. Одна война виноватая…"
И все последующие дни у нее, мадам Дюрвиль, не просыхали глаза.
Впрочем, здесь никто ни разу не назвал ее, как звали обычно в Париже, мадам Дюрвиль. Здесь звали ее просто Маней. А подружка детства, Зина Маслюченко, с которой они когда-то гоняли к речке белых гусей, придя "поглядеть" на нее, одобрительно сказала:
- А ты, Манька, ничего себе выглядишь. И лицом круглая, как была. Я б тебя в твоем Париже повстречала, ей-богу, узнала б. А девчонка у тебя совсем тощенькая, аж светится. Это ж сколько ей, годков шестнадцать будет? - поинтересовалась Зина, у которой уже белела проседью голова.
Услышав, что Жанне действительно недавно исполнилось шестнадцать, Зина Маслюченко строго поджала губы, покрутила головой и сказала:
- Дура ты, дура, Манька! Шестнадцать годков, а ты позволяешь ей отак от краситься и цигаретки курить. Ну, а как бы мы с тобой в шестнадцать губы намазали, очи насинили да по цигарке в зубы взяли, - чтоб нам наши батьки сделали?
Она ответила, что в Париже девочки рано увлекаются косметикой и понемножку курят легкий табак.
- А чего тебе на тот Париж глядеть? - рубанула Зина. - Ты гляди, чего твоему дитю полезно. А табак девчонке полезен ли? Тьфу!..
Часом позже она рассказала вернувшемуся с полей Феде о своей встрече с подругой детства и о разговоре, что у них состоялся. Федя, вероятно не желая огорчить ее, посмеиваясь, сказал:
- Да ты не обращай внимания. Зинаида у нас секретарь сельсовета, она всех любит поучать да наставлять. Мало ли, что ей не нравится!
И все же она запретила Жанне курить, потому что и сама заметила, какими испуганными становятся глаза у мамы, когда Жанна достает из кармашка джинсов сигарету и прикуривает от яркой зажигалки.
Но это были мелочи, и не они волновали мадам Дюрвиль. Даже история с плащами-болонья нисколько не расстроила ее. Парижские приятельницы твердили ей, что в России вовсе нет плащей-болонья, и о лучшем подарке, дескать, ее родственники не могут мечтать. Она накупила этих самых плащей в одной захудалой лавчонке, дешево накупила, поскольку мода на них прошла, и привезла и раздарила. А когда спустя несколько дней поехала с братьями в Прохоровку, увидела в раймаге длинную металлическую стойку-вешалку с точно такими же плащами. Здесь их тоже не покупали: тоже прошла мода.
Мадам Дюрвиль была щепетильна. Случись подобное прежде, самолюбие ее было бы больно задето. Теперь же она просто подумала, что никогда не стоит излишне доверяться чужим советам. И больше не вспоминала о плащах.
3
Молния вонзилась в окна внезапно, опалив "залу" резким белым огнем. И сразу зашумел под ветром сад, забились о крышу ветки яблони, со стуком запахнулась и снова распахнулась створка окна. И лишь потом орудийным раскатом ударил гром, и пошел, пошел стрелять из своих небесных пушек, подгоняемый огнем частых молний. Шум деревьев, стук падавших яблок, треск грома слились с гулом хлынувшей сверху воды.
Мадам Дюрвиль подхватилась с постели и стала закрывать окна, зажмуриваясь и пригибаясь при каждой вспышке молнии. Она вдруг вспомнила, что мама всегда закрывала в грозу печную трубу.
- Вера! - позвала она. - Гроза! Надо прятать трубу! - Ей не пришло сразу на ум слово "закрыть", и она сказала "прятать".
Но Вера спала крепко и не отозвалась.
Она не стала искать под кроватью шлепанцы, поскорей пошла на кухню, натыкаясь в темноте на стулья, нашла на ощупь табуретку, подставила ее к печке, взобралась на нее, открыла верхнюю печурку и зашарила рукой в печном проеме, отыскивая заслонку.
А на дворе гудело, гремело и сверкало все сильнее. Ливень барабанил в окна и в наружные двери, точно требовал, чтоб его впустили в дом.
Она вышла в сени, приоткрыла дверь во двор. Ее обдало ветром и брызгами. Ветер был сильный, но теплый, и брызги были теплыми. И сам ливень был теплый: она протянула руку, и в ладонь ей ударили тугие теплые струи. Но саду было тяжко в этой ливневой теплоте. Сад стонал, терзаемый ветром и струями. Молнии на мгновенье озаряли дальние и ближние деревья, или половину дерева, или высвечивали только макушку, и тогда было видно, как бьются друг о друга черные мокрые ветки, как мечутся и дыбятся крупные листья, как раскачиваются и падают яблоки, резко-белые даже в темноте, похожие на большие бильярдные шары.
Она долго стояла в дверном проеме и смотрела на бушевавшую грозу, не испытывая никакого страха перед громом и молниями, а напротив, испытывая щемящее наслаждение, какой-то светлый душевный подъем. Ее тянуло выбежать под ливень, запрыгать, как в детстве, на одной ножке и, запрокинув к небу голову, дурашливо закричать:
Дождик, дождик, припусти!
Бабу с поля прогони!
Баба будет удирать,
А мы ее - догонять!..
Никто из домашних так и не проснулся от мощного грозового гудения: ни Вера, ни Жанна, ни спавший в сарае Антон с сыновьями.
Наконец гроза выдохлась: ветер пропал, лить перестало, небо просветлело. Только капли все еще падали с листвы. И тогда мадам Дюрвиль как была босая и в длинной сорочке, так и сошла с крыльца на раскисшую тропку, ведущую в глубь сада. Колкий острый холодок мгновенно обжег ступни, и у нее похолодело сердце. Но это быстро прошло, ей стало приятно идти по влажной, прохладной земле.
Гроза по-разбойничьи обошлась с садом: вся земля под деревьями была усыпана яблоками и грушами. Нежный белый налив потрескался и развалился при падении, и жаль было смотреть на побитые, изуродованные яблоки. Бульдожистые груши и краснобокий пепин-шафран, хотя их и много нападало, были, на удивление, все целехонькие. А с крепкой, только наливавшейся антоновкой ветер и вовсе не совладал: с дерева сорвалось лишь несколько червивых, спекшихся яблочек.
Теперь мадам Дюрвиль уже знала, что крыша на домике другая, другое крыльцо, другой, перестроенный, сарай и другой сад. Прежний сад вымерз в последнюю военную зиму, посадили новый, и он за тридцать лет вошел в полную силу. Но ей казалось, что это тот же сад, памятный ей с детства. Оттого казалось, что новые деревья высадили по сортам на тех же местах, где когда-то росли убитые морозом. Вишни "шпанка", как и прежде, густенько тянулись вдоль всего забора. У сарая высоко и ровно вытягивалась вверх толстокорая груша-дюшес. Рядышком стояли три присадистых дерева пепин-шафран, с круглыми, шарообразными макушками, а за ними вольно и широко разбрасывала ветви антоновка-белый налив, унизанная тяжелыми шарами-яблоками. И это дерево, как и другие, походило на прежнее: такие же увесистые восковые яблоки, такие же корявые ветви, такой же короткий, изогнутый комель. Все в этом саду было таким, как сохранила память…
Тропка вывела ее из сада в огород, полого спускавшийся к лугу, за которым текла речка Змейка. Мадам Дюрвиль прошла в самый конец огорода, где росла уже отцветшая голубенькими цветочками картошка, и остановилась у изгороди, сбитой из длинных, продольно и редко поставленных жердей, - только для того, чтоб с луга в огород не забредала скотина.