В движениях появились уверенность и железная решимость.
- Благослови, господи! - прошептал дед Агафон.
12
Дмитрий Седов поправлял на шее Орефия Лукича шарф, повязанный Мариной поверх воротника тулупа, и тряс его руку. Вокруг толпились поднявшиеся чем свет на проводы "петушата". Подделывая спинку к саням, суетился Станислав Матвеич. Марина и Пистимея Петухова укладывали мешок с провизией. Селифон и Герасим запрягали лошадей.
- И мои калачики засуньте, бабочки, - подбежала запыхавшаяся Христинья Седова. - Только что из печки… Насилу дождалась.
Горячие калачи дымились на морозе.
В предупредительной заботливости провожавших Зурнин чувствовал сердечную привязанность к нему и видел, какие надежды возлагали они на его поездку в город за "новой жизнью".
О ней перед отъездом Зурнина первые коммунисты Черновушки говорили каждый вечер.
- Уж ты там, в городу-то, поласковее с начальством, Орефий Лукич, - нагнулась к уху Зурнина Пистимея Петухова. - Начальство - поклон любит.
- На спинку смелее облокачивайся, Орефий Лукич, способней будет. А то на простых-то розвальнях путь дальний.
- Благословляйте-ка! - снял шапку Герасим. - Рыжко, Рыжко-то заступил! - оглянувшись, крикнул он.
В окриках и распоряжениях Петухова была твердость, не допускающая возражений.
- А ты, Гарася, в городу-то кошелек покрепче держи, а то сам из-за пазухи выпрыгнет, - в последний момент наказывала беспокойная Пистимея мужу.
Женщины торопливо крестили отъезжавших.
- Час добрый, час добрый, - опасливо поглядывала вдоль улицы Седиха, - не перешел бы дорогу кто!
Герасим Андреич целыми днями пропадал в отделении госсельсклада.
Зурнин метался из уземотдела в УОНО, из УОНО - в уисполком.
В уком приехал и старый товарищ Зурнина - секретарь губернского комитета партии Хрущаков.
Вечера Орефий Лукич проводил с другом в воспоминании о вихрастом своем детстве, о совместной работе в кондитерском заведении усть-утесовского купца Ананьина.
- Помни, Ореша, - тебя партия бросила в Черновушку, как дрожжи в опару. Только заквась погуще, подобротнее. И главное - укрепи у середняков веру в непобедимость наших сил и в выгодность артельного хозяйства, - наказывал Орефию Зурнину на прощание Хрущаков.
Дмитрий с Христиньей ужинали, когда к окну подбежал Трефилка "петушонок" и крикнул:
- Приехали! К Станиславу Матвеичу!
Седов уронил скамейку, выбежал на улицу.
В ограде плохо рассмотрел, какие машины и сколько их на возах, вбежал во флигелек.
Радостно оживленные Марина и Селифон раздевали Орефия Лукича, снимали с него промокшие валенки, Станислав Матвеич разжигал самовар. Подоспевшие Пистимея и Христинья помогали накрывать на стол.
- А мы тут ждали, ждали да и жданы съели! - Седов шагнул к обветревшему в дороге Зурнину: - Ну, здравствуешь, Орефий Лукич.
На радостях они крепко поцеловались.
"Выходит, снова я - кондитер… "Дрожжи… Заквась погуще"… - вспомнил Зурнин слова своего друга детства и улыбнулся.
Седов глядел на загоревшее лицо Зурнина, на шрам над бровью, на черный ершик волос (в городе Орефий Лукич постригся) и тоже улыбался.
Ночь промелькнула в расспросах и рассказах.
- Ну, так завтра, товарищи горноорловцы (артель зарегистрировали под названием "Горные орлы"), пока еще речки терпят, перво-наперво - за пчел! - распорядился председатель артели Герасим Петухов.
13
- Мимо вашей пасеки, Селифон. Крутишкой ближе!
В темноте все кони казались сытыми, все одной масти, не разберешь, где Рыжко, где Мухортуха, где Карько.
Ульи, заработанные Станиславом Матвеичем у Автома Пежина, решили свезти в омшаник Герасима Андреича, чтобы по "выставке" пчела облеталась без урону.
- Главное, Станислав Матвеич, соглас в артельном деле, - начал Петухов, когда выехали за деревню. - Соглас, распорядок и опять же смирная баба. Но ежели, оборони бог, бабе волю дать, то горластая любого мужика с ног собьет и какую угодно артель на растопыр пустит.
- Это ты совершенно резонно, Герасим Андреич. Баба, как говорили в старину, - второй бог: захочет - веку прибавит, захочет - убавит…
Под гору кони пошли резвее.
- У пасеки сдержи! - крикнул Герасим Андреич.
- Знаю! - откликнулся Селифон.
Все знакомо ему в этих местах - в каждом омутке Крутишки хариусов ловил, по пихтачам промышлять учился. Скоро пасека… К горечи примешивается непонятное чувство страха. Вот сейчас встретится дед Агафон, узнает и отвернется, не ответит на его поклон.
Выглянула из-за поворота дорожки избушка с навесиком.
- Езжайте потихоньку, я забегу к Агафону Евтеичу, банку пороху в городе наказывал купить, отдать надо, - сказал Петухов Станиславу Матвеичу и свернул к избушке.
Когда открыл дверь, почувствовал недоброе.
Запах гниения ударил так сильно, что Герасим Андреич попятился.
- Агафон Евтеич, да ты живой?..
Петухов опасливо заглянул в избушку и крикнул еще громче и тревожнее:
- Дед Агафон!
Уловив чуть слышный стон, Петухов закричал:
- Селифон!..
Поднимавшиеся в гору люди и лошади остановились. Селифон, бледный, запыхавшийся, подбежал к избушке и торопливо шагнул в дверь. Герасим Андреич, сняв шапку, осторожно, как в дом с покойником, вошел следом.
Первое, на что наткнулись они, был капкан с торчащим в нем между двух сжатых дуг обутком.
- Дедынька! Милый!
Агафон Евтеич приподнял с нар голову и тотчас же уронил ее со стоном.
- Живой, Герасим Андреич, живой!
Селифон выскочил за дверь и закричал Дмитрию и Станиславу Матвеичу:
- Сюда!
Деда Агафона с трудом вынесли в узкие двери избушки под навесик и опустили на землю. На воздухе он открыл глаза и признал внука:
- Селифоша… пить!
Селифон с котелком бросился к речке.
- Беда-то… Беда-то… - твердил Станислав Матвеич.
Восковое, точно ссохшееся лицо старика казалось Селифону отрешившимся от всего земного.
- Вези-ка его, Сельша, домой.
- Огневица прикинулась… Дух от ноги…
Больной лежал с закрытыми глазами.
- Обдуло на ветерку-то, - тихо, словно для себя, сказал он.
Агафона Евтеича одели и положили на сани. Селифон веревкой крест-накрест перевязал его.
Отрезанную ногу в обутке положили на сани и закрыли сеном.
- Это ты правильно, что перевязал деда, а то в раскате-то свалиться может, - одобрил Герасим.
Селифон пошел рядом с санями. Мужики смотрели вслед.
В деревне сгоравшие от любопытства, ахавшие и охавшие черновушане вереницей шли за санями.
- Ты меня домой, домой, сынок, - приподняв голову, попросил дед.
Селифон повернул к родному дому и, как раньше, по-хозяйски широко распахнул ворота. На крыльцо выскочила перепуганная бабка. Ненила Самоховна грузно опустилась на ступеньки, словно подломилась в ногах.
- Умер? - чуть слышно спросила она.
- Живой… Посторонись, бабушка!
Помочь внести деда Агафона в избу взялись четверо, и тут только все увидели, что правой ноги у него нет по колено.
Дома Агафон Евтеич попросил Селифона обрядить его в "смертное". И по тому, как он говорил с ним, как глядел на него, Селифон понял, что дед что-то важное хочет сказать, что не в тягость он ему.
- Посиди около меня, внучек. На горе в ловушке о грехах вспомнил, слово дал…
Говорил тихо, но каждое его слово было слышно, даже стоявшим у порога черновушанам:
- Ты, старуха, не плачь! Тлен и всяческая суета… Дуню вот, Селифоша, на тебя оставляю…
Мысли деда Агафона перебегали с одного на другое; он останавливался и снова возвращался к их началу:
- Тлен все, и ничего теперь человеку, кроме забот о грехах… Дуняшке долю выдели, остальное себе возьми, внучек. Тлен и суета сует… Сыромятны кожи на выделке у… И одна подошвенна в волости…
Дед Агафон забыл, у кого находятся в выделке кожи.
- Идите все теперь, идите… Смертынька моя подходит… вон она, за косяком.
Все испуганно покосились на косяк двери.
- Идите, православны… Тяжко мне… Сель… дай ру… - не договаривая слов, попросил дед.
Силы оставляли больного. По желтому лицу его пробегали судороги. В комнате было нестерпимо душно. Селифон взял холодеющую руку деда.
Бабка зажгла восковые свечи. Мужики и бабы вышли на улицу и остановились на дворе.
Умер Агафон Евтеич ночью. В бреду он часто звал внука, смотрел на него и не видел.
Несколько раз дед тщетно пытался вспомнить, у кого же находятся в волости сданные еще в прошлом году в выработку сыромятные кожи.
Все утро и весь день похорон в доме Адуевых толпились люди.
- Два века не проживешь: смерть причину найдет, - тяжело вздохнув, сказала какая-то древняя старуха у порога, и вместе с ней тяжело вздохнули все.
14
Любовь Селифона и Марины, казалось, росла с каждым днем. Он просыпался всегда раньше ее и ждал, когда Марина откроет свои большие, удивительные глаза.
Близко они казались еще больше и прекрасней. Полуприкрытые густыми черными ресницами, они походили на глубокие омуты, раскрытые - на весеннее небо. Лежал он не шевелясь: ждал так, словно не видел ее многие годы. А дождавшись, когда проснется, и наглядевшись друг другу в омуты глаз, они начинали говорить, как перед долгой разлукой.
Потом Селифон уходил и все время видел, ощущал Марину. Казалось, что-то оставшееся от близости с нею все время звенело в нем, веяло вокруг него, будоражило пьяное, счастливое его сердце.
Все это было так чудесно, так ново!..
Но после похорон деда Селифон был неспокоен и задумчив. Как-то в разговоре Герасима Андреича с Седовым он случайно услышал одну фразу: "Болтают в волости на двух охотников черновушанских…" И то, что Герасим говорил Седову вполголоса, а когда говорил, то взглянул опасливо и как-то даже неприязненно на Селифона, он не спал ночи и все словно ждал чего-то.
"Тоскует о дедушке", - решила Марина и не приставала к Селифону с расспросами, а лишь удвоила заботу о нем да дольше обыкновенного смотрела ему в лицо. А то не выдержит, подкрадется сзади и взлохматит ему густые, иссиня-черные, "цыганские", как говорила она, волосы.
- Посмотри, какое солнышко, Силушка, совсем весна, а ты ровно и не радуешься даже… Радуйся! - смеясь, приказывала она ему.
Вот и сейчас он погнал скот на водопой, а на душе было тревожно.
Но кто это там за рекой?
Селифон стал пристально всматриваться в фигуры трех верховых, показавшихся из-за дальнего поворота на противоположном берегу Черновой.
"Кому бы это быть по эдакому бездорожью?"
Корова и телка, напившись, уже поднялись от проруби на яр, а Селифон все смотрел на посиневшую, вздувшуюся Черновую, на выступившую поверх льда буровато-желтую воду.
По противоположной стороне реки, над зарослями мелкого ивняка, теперь уже совсем близко, точно по воздуху плыли две рыжие барашковые шапки и высокая, с плисовым верхом, кержацкая.
"Милиция…" - тревожно стукнуло сердце.
Появление милиции в Черновушке всегда было связано с каким-либо событием.
"Беспременно за мной!.. А может, и так, по другому делу…" Селифон напряженно ждал, слыша удары своего сердца.
У берега лошади упирались, пятились, храпели и тревожно перебирали ногами. Верховые пинали их, подгоняли плетьми, но чувствовалось, что и они боятся спускаться в выступившую поверх дороги бурую, почти коричневую наледь и понукают лошадей излишне громко, чтобы криком пересилить страх.
Вдруг Селифон услышал дикий вскрик:
- То-о-ну-у!
Прыгнувшая с берега лошадь провалилась под лед вместе с седоком и пронзительно заржала.
Ржание лошади и смертельный вскрик человека словно подхлестнули Селифона. Он рванул из изгороди жердь и кинулся на лед. Двое других верховых стремительно выскочили на берег. Селифон бежал на помощь и видел в водовороте промывины только голову лошади, желтый оскал ее зубов, раздутые малиновые ноздри, слышал тревожный храп. Милиционера, ухватившегося за стремя, заметил, только подбежав вплотную.
- Держись! - опуская жердь поверх лошади, закричал Селифон, забыв, что и сам каждую минуту может провалиться.
Широко расставив ноги, он потянул ухватившегося за жердь человека.
- На брюхо, на брюхо падай! - приказывал он, когда милиционер попытался шагнуть и вновь обломил кромку подтаявшего на быстрине льда.
Отступая и перехватывая жердь, Селифону удалось подтянуть человека на прочный лед. Круп лошади в последний раз показался из воды и медленно, точно его тянула невидимая сила, ушел в полынью. Из деревни с жердями и веревками бежали люди.
Селифон вернулся на берег, вложил жердь в прясло двора и, плохо соображая, что делает, отправился за деревню: он почему-то окончательно теперь убедился, что приехали за ним… Дмитрий Седов что-то крикнул ему, но Селифон только рукой махнул.
При мысли, что сейчас, сегодня, о его позоре узнают Марина и Орефий Лукич, Селифон холодел. Он не представлял еще всего, что будет с ним, когда его арестуют, увезут и посадят, а думал только об открывшемся позоре, о том, как он войдет к себе в избу и посмотрит Марине в глаза.
Пугливо оглянувшись кругом, Селифон сел на пень. В стороне шумела деревня чужим, враждебным шумом.
"Перебравшаяся через реку милиция сейчас объявит в сельсовете об убитом в схватке с алтайцами в их угодьях человеке. Сначала арестуют Тишку - в брошенной им сумке остался охотничий билет. Потом с милицией, с народом - ко мне: все знают, что я охотился с Курносенком. Марина встанет навстречу, у нее побелеет лицо, задрожат губы…"
…Ползли тихие сумерки. На вершине сухой пихты заворочалась какая-то большая птица и взлетела, роняя ветки.
- Летает себе… Да не виноват же я, ни в чем не виноват!.. - громко сказал Селифон и пошел в деревню.
"Приду и скажу Марине: "Я же не хотел… ведь они сами напали". И Орефию Лукичу скажу: "А как бы поступил ты, если бы на тебя напали?" - решил Селифон и сразу почувствовал облегчение.
Толкнул дверь.
- Стой!
Наставляя на Адуева револьвер, боком зашел тот самый милиционер, которого Селифон вытащил из воды.
- Граждане понятые, берите его! - обратился он к Рыклину и Никанору Селезневу.
- Селифон! - вскрикнула Марина и повалилась на пол.
Когда его вели деревней, несмотря на то, что было уже поздно, из домов выскакивали люди и шли следом. У амбара Самохи Сухова стояли два брата - близнецы Свищевы, в руках у них были шомпольные дробовики. Они сторожили арестованного Тишку.
…Курносенка взяли у Миронихи.
Черновушанский острослов Егор Егорыч сказал по этому случаю:
- Пошел вор к куме на веселье, да оказался в тюрьме. Каково-то будет похмелье…
Вернувшись с промысла, Тишка не выходил от вдовы.
Немалые деньги, полученные за соболей и белку, не давали покоя ни Курносенку, ни Миронихе: медовуха не переводилась у них.
- Нагульная вдовушка - крупчатный кусок! - говорили о Виринее близнецы Свищевы.
С утра, еще в постели, Виринея и Тишка строили смелые планы.
- Перво-наперво, Тишечка, гнилушки эти, - Виринея брезгливо постучала кулаком по обшарпанной стене, - в огонь, на дрова. Не могу я видеть обгорелую эту развалюху! И новенькую, высоконькую, эдакую пряменькую избочку, с этаким резным крылечком, с петухами на наличниках… - совсем размечталась вдова. - И ставни, и балясины в лазорево-алый, алый цвет…
От мечты стало жарко. Виринея сбросила стеганое одеяло. Рубашка, взбившись выше колен, обнажила могучие розовые ноги.
- "Чья эта такая красивая изба, гражданка?" - привстав на постели, басовитым, мужским голосом, полным восхищенного удивления, спросила Виринея.
Крупное, подвижное лицо вдовы с взлетевшими кверху бровями на какой-то миг застыло в немом восторге. И это же лицо вдруг изменилось - стало будто вдвое тоньше, и уже зависть, ехидство выражало оно. Желчный, пискливый бабий голос сквозь стиснутые зубы нехотя процедил:
- "Тихона Маркелыча и Виринеи Дмитриевны Курносовых…"
Казалось, вдова пила уксус, так перекосилось ее полное лицо.
Толстые руки Виринеи поспешно начали поправлять сбившуюся на сторону кичку и одергивать воображаемый сарафан.
Тишка тотчас же в этой писклявой бабе узнал соседку вдовы - тощую, завистливую Феклисту Сухову, одну из самых ярых ненавистниц Виринеи.
Вслед за Феклистой неприятно удивилась новой избе Тихона Маркелыча и Виринеи Дмитриевны Курносовых плоскогрудая попадья Васена Викуловна, которая, прежде чем сказать слово, закатывала глаза под лоб и подбирала тонкие губы оборочкой.
На кровати сейчас сидела не веселая молодая вдова, а сама спесь и жеманство.
Глядя на Виринею, Тишка от подкатившего хохота уже катался на постели, бил в стену тонкими, обросшими желтою шерсткой ногами.
- Перестань! Вирушка, перестань! - выкрикивал он, счастливый и весельем своей возлюбленной, и красивой, новой избой, которую, он верил, они построят этой весной, на зависть и удивление всей деревне.
Насмеявшись вдоволь, Тишка сам начинал удивлять Виринею своим непревзойденным умением подражать голосам птиц.
Помимо голоса, Курносенок еще обладал тончайшим слухом и богатой музыкальной памятью. Без единой фальшивой ноты мог он кричать перепелом, скрипеть коростелем, петь дроздом, малиновкой. А соловьем он насвистывал так и такими рассыпался трелями, что его свист путали с пением настоящего соловья.
Онемевшая Виринея неотрывно смотрела в лицо Тишки. И туманен и далек был взор вдовы. Сохло во рту. Гулко стучало сердце. Томительная дрожь подступала к ногам.
- Соловушка… Соловушка ты мой… - шептала она спекшимися толстыми губами.
Такое безоблачное счастье Тишки и Виринеи обычно длилось недолго, пока Курносенок был в деревне и покуда у него были деньги.
Стоило Тишке уйти на промысел, как отчаянная Виринея начинала гульбу, и тогда за стакан медовухи готова была "хоть к быку на рога".
- Много добра в Вирёшке, - смеялись краснолицые сластолюбцы-толстяки - близнецы Свищевы, Елизарий и Ериферий.
- Ежели содой разбавить да на мыло переварить - всей деревней не измылить, - начинал Ериферий.
И тотчас же Елизарий подхватывал:
- Опаристая, о восьми пуд, бабочка. Что нога под ней, что корпус - тунба! А соку - пальцем ткни в щеку - брызнет! Не женщина - морковка! На зубы бы ее и хруп-хруп… - Елизарий даже глаза закрывал - так сладка Виринея.