Горные орлы - Ефим Пермитин 9 стр.


Станислав Матвеич захмелел от медовухи и от радости, переполнившей отцовское его сердце. Нарядный, в новеньком городском пиджаке, с разлетистой, расчесанной бородой, он тоже был красив сегодня.

- Орефий Лукич! Молоды они еще, а у молодых умок - как в поле ветерок. Ты вот их на правильный путь наставляешь, и я всем сердцем, всею душой тебе доверяю. С тебя и ответ спрошу.

- Не бойся, Станислав Матвеич. А я что? Один я - ничто. Советская власть, народ встанет на их защиту, партия большевиков поведет их вперед, - лицо Зурнина осветилось, словно солнце ударило ему в глаза.

- А я не то ли? Это же и я говорю, Орефий Лукич. Народ, партия известно, силища! В Вятской губернии, в Малмыжском уезде, народ на колокольню тысячепудовый колокол поднимал. Сам видел. Подняли! Оборони бог, сила какая в партии! - отвечал совсем захмелевший плотник.

Молодая черноглазая женщина из адуевской родни после первого же стакана медовухи затянула свадебную:

Э-эх, да не сиза ли пташка,
Да пташка быстрокрыла
Из гнезда, эх,
Да родного гнездышка улетела…

Христинья Седиха, а за ней женщины и девушки подхватили. Селифон нагнулся к Марине и, ощущая жар ее волос, шептал:

- Женушка, женушка… - губы у него сохли.

10

- Ну, какая в нашей местности артель? Горы, лес. На косогорах некось, непахаль, увалы, гривы же и мягкогорья уросли таволгой, волчевником, долины - травами в рост коня. Никакой упряжкой не поднять. Никакой плуг не возьмет… Земля отроду лемеха не видала… - пытался убедить Орефия Лукича Герасим Петухов. - Верно, в степях будто и прививаются артели, степь, она, матушка, дозволяет. Там, говорят, трактор, жнейки; сенокосилки и иное прочее машинное завлечение от государства, как бы способие… А как ежели они, увалы, гривы, да косогоры, да испрезаросшие-заросшие долины, какая тут, скажем, машина и какая артель?

- А ты думаешь, - откинувшись на стуле, словно невзначай, вставил Зурнин, - для артели мы Поповскую елань под пахоту не оттягаем?.. Не помогут нам машинами и ссудой на обзаведение?

При упоминании о Поповской елани и о машинах у Герасима, Селифона и Дмитрия Седова заблестели глаза.

Орефий Лукич бил по самым больным местам. Бедняки и середняки черновушанцы всегда испытывали недостаток в хлебе. Раскольники жили скотоводством, пушным промыслом и пчеловодством, богатеи к тому же - мараловодством. На десяти, на двенадцати лошадях везут они зимами на базар в волость мед, воск, мясо, масло, кожи, ценнейший маралий рог, пушнину, из волости хлеб.

За хлеб малоконные им и косят, и стога мечут, и сено зимами скоту возят: богатеям невыгодно было вводить земледелие в Черновушке.

О Поповской елани Орефий Лукич заговорил не случайно. Под Черновушкой на солнцепечной стороне большой мягкой гривы лет около ста тому назад образовались "выгари".

Поп Хрисанф, дед попа Амоса, был человек хозяйственный, дальновидный. Выкатил он миру на празднике три бочонка годовалой медовухи, перепоил всех и занял огромную елань под покосы и пасеку. С тех пор и зовут елань Поповской.

По другим пасекам далеко еще до "выстава", а на солнцепечной Поповской елани - пожалуйста. А какие пошли по выгари кипреи, визили да чернотравье - море! Хрисанф начал распашку черноземной елани около пасечного постанова и хлеб у него родился "из полос вон". А Карп и Амос Карпыч всю благодатнейшую елань запустили под разнотравье: хлебопашество им показалось и невыгодным и соблазнительным для бедноты.

Из вечера в вечер "долбил" Зурнин в ячейке об организации сельскохозяйственной артели, убыточности мелкого, индивидуального пчеловодства, о невыгодности скотоводства при двух-трех коровах на хозяйство. Доказывал он это не только примерами организации артелей в других местах, но и подсчетами и выкладками. И каждый раз у него выходило - выгодно, а у Герасима Петухова - невыгодно.

- Я, может, один-то через силу надуюсь и подниму, одним словом - пересолю да выхлебаю, а в артели кому лень да неохота, это видит - да не видит…

Но Зурнин снова и снова начинал доказывать выгодность артельного хозяйства. Снова то мрачнело, то светлело сухое, узкое его лицо, искристо вспыхивали карие глаза.

- Сомнение задавило меня, Орефий Лукич, - опять и опять повторял Герасим. - Понятие у меня такое. А уж понятие мое уцепится за что - конем не уворотишь. И так и эдак головой, как встрявший бык между пряслов, впору хоть рога срубай… Ну как же это, скажи ты мне, пожалуйста, отцы жили, деды жили, а мы вдруг сразу - и пасеки в кучу, и скотину в кучу, и сепаратор на вместны деньги! Да ведь это же форменная неразбериха получится…

Горячий, порывистый Селифон, внимательно слушавший спор Зурнина и Герасима, вот уже несколько вечеров порывался вмешаться, но сдерживался. Доводы Петухова взбесили его, и он, вскочив с лавки и плохо слыша сам, что говорит, заспешил:

- Не кандидат партии ты, а пень березовый! Пень! Пень! Оси об тебя пообломали, дегтем тебя измазали, а ты стоишь себе на дороге, и объезжай тебя с твоим понятием… Кожура у тебя толста, хоть ты и десять лет батрачил. А я тебе скажу, как один умный человек мне говорил, что в жизни всякий свой орешек до мякотного ядра раскусить должен… Я его, этот орех, за одну зиму у Сухова в работниках раскусил. Да спасибо еще вот Орефию Лукичу да его книжкам…

Селифон раскраснелся, задохнулся, точно он без останову прошел с косою широкий ряд от одного края полосы до другого. Окинул всех смущенными глазами и сел. В пылу выступления он все же чувствовал на себе глаза жены, Орефия Лукича, Станислава Матвеевича, Дмитрия Седова. Это волновало его больше всего, путало забегавшую вперед мысль.

Герасим насмешливо смотрел на Селифона.

Не ответив ему ни слова, он снова заговорил с Орефием Лукичом:

- Оно, конечно, правды в твоих речах много, особенно насчет пахотной елани… А вот боюсь. Ночами не сплю, прикидываю, все выходит, как будто что и того… и… лучше, а не могу решиться, хоть задавись. Хоть задавись… боюсь неразберихи…

- Будет вам на обухе рожь молотить! - вскочил Седов. - Что ты его убеждаешь, Орефий Лукич! Об его лоб, видно, только поросят бить. Весна над головой, сряжайся в город, охлопочи нам пособие и елань, главное - елань! А с Гераськой, видно, нянчиться нечего. Мы с Селифоном с семьями, Станислав Матвеич тоже не прочь, а уж у Станислава Матвеича золоты рученьки!.. Тихона Курносова пристегнем…

- К черту Курносенка! - побледнев, запротестовал Герасим. - Песни на нем, на воре, возить, а не в общественное дело впрягать… Да знаешь ли ты, Митрий, что тут один к одному, как колесо к колесу, людей подобрать надо! А ты всякое падло, Тишку Курносенка! Не нуди ты меня, Орефий Лукич, - снова повернулся он к Зурнину. - Дай я еще разок с бабой вдвоем размыслю. А чтоб этак, с налету, - слепых бы не нарожать…

Все поняли, что упорство Герасима Петухова раскололось. Решение перейти на артельное хозяйство взволновало мужика, грудь его ходила под рубахой. На тронутом оспою лбу выступил пот, а в серых глазах такая появилась решимость, словно он готовился спрыгнуть с утеса.

Зурнин с облегчением вздохнул и только теперь заметил, что и сам он, как Герасим Петухов, весь в поту, что и его грудь и плечи тоже ходят под рубахой. Орефий Лукич сбросил пиджак, расстегнул воротник и обтер красную, жилистую шею платком.

- Выпарил ты меня в баньке, без веника выпарил, Герасим Андреич. И если каждого артельщика так агитировать, то после двух-трех завербованных агитатор в могилу ляжет, - засмеялся Зурнин.

- Итак, сегодня по плану твое веское слово о пасеке, Герасим Андреич!

Повеселевший, точно на десять лет помолодевший, Орефий Лукич не помнил более оживленных вечеров, чем те, когда обсуждались мельчайшие детали совместной работы. Даже "петушата" - дети Герасима Петухова - и те были возбуждены: будущее казалось им жизнью в новой, благодатной стране.

Хозяйственное рвение многодетного Герасима Андреича было известно каждому в Черновушке. Много лет он батрачил в "равнинных" сибирских деревнях, хорошо знал сложные сельскохозяйственные машины. Был расчетлив, до скаредности бережлив, тверд характером. С первых же шагов ему и поручили хозяйственное руководство в организующейся артели.

Вечерами Герасим Андреич любил поговорить о распашке Поповской елани, о расширении его, "петуховской" пасеки, маральника.

У Петухова и других членов артели частенько прорывались слова "мой", "моя", "мое", вызывая невольную улыбку у Орефия Лукича.

- Я так думаю, что мое пасечное место будет самое выгодное для пчелы. Первое дело - цвет, второе - солнце круглый день…

Зурнин незаметно переводил разговор на школу, на избу-читальню, подготовку к перевыборам сельсовета.

- Они сильны (все знали, что Зурнин говорит о кулаках), а мы сильнее. Правдой сильнее. А за правдой - всегда народ. Мы народом сильны. Надо только и денно и нощно разъяснять народу, за что бьется партия.

В полночь пили чай и тоже говорили.

Встречи первых артельщиков, как всегда, проходили у молодоженов: здесь каждый чувствовал себя хорошо.

Любовь и безмятежное счастье Селифона и Марины как бы освещали начало этого большого, нового дела.

Зурнин убедил молодых коммунистов в незыблемости основного закона советской жизни: большевики все могут преодолеть, нужно только смело направить слитую воедино силу к ясной цели.

- И тут, как и везде, коммунисты должны быть впереди всех.

11

- "В кро-ова-вом пла-а-ме-ни, пы-ла-ю-щем по великой отчизне на-а-шей, гинет многое из святой старины. Кому по-о-вем пе-е-чаль мою? Е-гда у-те-е-шу-ся…"

Заунывное пение любимой стихиры настраивает сладостно и скорбно. Агафон Евтеич, повертывая в руке березовую баклушу, острым ножом режет "обновку" для трапезы. Старую ложку, подоткнутую к притолоке, он нашел обточенной мышами.

- На труд нужда наводит, без ложки не потрапезуешь, - по пасечной привычке сам с собой негромко разговаривает Агафон Евтеич.

Бледно-кремовые стружки вьются из-под старческих пальцев, глубже и глубже врезается нож в душистый березовый брусок.

Пасека в пяти километрах от деревни, на речке Крутишке. Все в просторной избушке сделано руками деда. Хозяйственно прибрано. Связка веников, пучки богородичной травы, лепешки из малины запасаются в свое время. Каждая вещь знает свое место.

И удал, и силен был дед Агафон: в молодости пятак медный зубами прокусывал.

За стенами, гулко отдаваясь в горах, грохнуло. Дед Агафон вышел под навесик и прислушался.

- Весна свое берет, на солнцепеках снег подопрел. Обтает капкан на Чаишном, тогда и насторожить можно будет.

За речкой - хребет Чаишный: горы и лес, лес и горы. На горизонте вечные в снежном своем сиянии ледники. Точно ножницами из бумаги вырезаны прихотливые зубцы хребтов, и блестят они под вешними лучами, как отлитые из серебра. А над ними и задевая за них - пушистые облака.

На глазах старика навернулись слезы, торопливые, как падающая с навеса капель.

Агафона Евтеича не узнать. Уход внука к "мирской" жене надломил деда. До этого жил и не чуял восьми десятков лет за плечами.

- За всю жизнь слезы не ранивал, а теперь глаза на мочажине, - старик горько улыбнулся.

От оливково-черных стрельчатых пихт острые весенние запахи, ветерок мягок и легок, как заячий пух.

- Ишь, как перешептываются, обрадовались теплу.

Мир Агафона Евтеича прост, ограничен пчельником, тайгой, охотой. Следы встреч со зверем на лесных тропах рубцами записаны на груди, а следы всей жизни - на морщинистом лице.

И этот мир, большой и любимый, уходил от него, ноне хотелось деду отрывать глаз от родных, манящих далей.

От "постанова", как от потного скакуна, валил пар. Курились и ближние солнцепеки.

- И что волнуется люд? И что делит?.. Не разумеют, что призраки все и тлен. А оно - вот оно, солнце, и всех-то оно греет, и злого и доброго… "Ко-о-му по-вем печаль мо-ю?.."

Старик обхватил столбик навеса, и спина его затряслась, точно кто-то невидимый встряхивал его за плечи. Сладостна, сладостна печаль за род человеческий! Тонет в ней своя скорбь и, как крупина соли в воде, растворяется…

- Господь с ими… Суди их бог…

Снег по Чаишному хребту размяк и изумрудными брызгами разлетался под ногами. Агафон Евтеич, забравшись "в полугоры", сел отдохнуть, улыбаясь совсем маленькой отсюда своей избушке с навесиком: не избушка - коробок спичек.

- Умудрил господь с осени завезти капкан.

Снова полез в гору. Часто-часто колотилось стариковское сердце, а шел и шел, весело, помолодевший от охватившего охотничьего порыва.

Пихтач редел, пошла лиственница. Седловина совсем уже близко, а на ней в сухом дупле обомшелого дерева, обложенный пихтовыми ветками, капкан.

- Выдержался за зиму, лучше не надо.

Все чаще и чаще бурые, сырые прогалы.

- Сама пастьба зверю по этакому-то теплу: в солнцепеках он со стани. А мы его тут и в ловушку…

К капкану дед подошел крестясь. Открыл дупло и достал тяжелую ловушку-самоковку с длинной железной цепью. Огляделся по охотничьей привычке и уверенно шагнул с капканом на потную проплешину.

- Самый раз!

В выбоинке на солнечном угреве капкан лег плотно. Жесткие пружины сжались под напором березовой "невольки". Чуть слышно щелкнул язык, направленный опытными пальцами в зуб насторожки.

Агафон Евтеич полушепотом заговорил:

- Как подходит мир-народ к животворящему кресту безотпятошно, безоглядошно, безотворошно, так бы шли-бежали рыскучие звери со всех четырех сторон в мои ловушки, в мои пастовушки, так же безотпятошно, безоглядошно, безотворошно. Аминь.

Бесшумно скользя вокруг капкана, старик укрыл его бог весть откуда занесенными на хребет осиновыми листьями и блеклой травой, растрепав ее так, будто она век свой росла на этом месте. Отполз, припал к земле, примерился глазом: хорошо. Поднялся, отошел и потерял место, где скрывалась ловушка.

- Шибко хорошо!

Еще раз подошел к капкану, поправил две-три веточки, приметал сухобыльником коряжистый чурбан - "потаск", снял шапку и трижды размашисто перекрестил капкан.

- Стой со господом! Лови насмерть!

Чаишный солнцепек - самый ранний, добычливый. Где бы зверь ни ходил, выбравшись из берлоги, а его не минует.

- Гляди, дак этой же ночью пожалует с маралушкинских солнцепеков. Должно, много там еще снегу…

Захотелось окинуть охотничьим глазом соседние хребты, узнать, облысели ли они, есть ли там "кормные" места для зверя.

Агафон Евтеич полез к вершине, откуда как на ладони виднелись соседние солнцепеки. Тихо на высоте, только чуть слышно весенним звоном звенят верхушки редких на хребте лиственниц… Уже рядом гребень, осталось миновать нависший с гребня снежный надув.

- Не оследиться бы… - сказал Агафон Евтеич и вздрогнул: почти над самой головой кто-то глубоко, как усталый человек, вздохнул.

Вскинул дед глаза и остолбенел: на краю надува, в пяти шагах от него, вытянув шею, раздувая влажные коричневые ноздри, стоял зверь. Агафон Евтеич увидел почему-то только большую бурую голову с плешиной повыше переносья.

- Куда? Куда ты? - не помня себя, выкрикнул пасечник и взмахнул руками на зверя.

С испугу медведь присел и вместе с обломками хряснувшего под ним снежного надува покатился к ногам старика.

- Куда ты?! - взмахивая руками, отскочил дед. - Куда ты, Христос с тобой?!

Не спуская глаз с лобастой головы медведя, Агафон Евтеич попятился. Зверь взревел, кинулся было назад, кверху, но, сорвавшись, сел у камня и смотрел на Агафона Евтеича огненно-желтыми глазками. Клыки, как острые ножи, сверкали в пене. По плотно прижатым ушам зверя дед понял, что медведь сейчас бросится на него, и, продолжая отступать, еще сильнее закричал:

- Куда-а-а?! Куда-а-а ты?!

И вдруг дед почувствовал страшный удар по коленке, будто ожог: правая нога его попала в капкан.

Голова зверя (Агафон Евтеич еще видел ее в это мгновение) качнулась, качнулся и слежавшийся, чуть пожелтевший на изломе надува снег…

Очнулся ночью. Услышал, как звенит под снегом вода, и долго не мог понять, где он, почему такой огненной болью налито все его тело.

Дернулся и застонал:

- Никола милостивый, чудотворец мирликийский…

Сырой ветер дохнул в горячее лицо и не освежил его, точно и ветер был горяч.

И снова зашептал слова молитвы, и в голове страшное: "Изопрею в капкане…"

Со стоном приподнявшись на локти, пополз.

Корни, бурелом, скрытые под снегом провалы. Капкан и волочившийся на цепи потаск с каждым движением вытягивали, казалось, все жилы и душу. Залитая спекшейся кровью нога занемела. Бедро налилось болью, уходящей к шее, к голове.

Агафон Евтеич останавливался и, ухватившись за цепь потаска, тащил его по снегу к ловушке. Суковатый комель цеплялся за корни и бурелом. В потаск был забит крепкий пробой, его можно было только вырубить или выжечь.

Предвесенние ночи темны и длинны. И длинен путь от вершины хребта до пасеки. Руки Агафона Евтеича зашлись от холода, зипун намок и отяжелел. Шапки на голове не было, и дед не помнил, где обронил ее.

Свет разливался сверху, с гор. Где-то из-за зубчатых гребней сквозь каменно-лесную чернь выдиралось солнце. Из темноты выступали лиственницы и пихты.

"Половину промаялся. Только бы добраться!"

Старик долго отдыхал на подъеме от речки Крутишки к пасечной избушке. Он, точно раненый зверь, готовился сделать решительный прыжок.

При новой попытке подтянуть потаск дед скатился, не одернув застрявшего в прибрежном кустарнике сучковатого комля. Долго обминал руками снег, освобождал потаск, при каждом движении вскрикивая от боли.

Полез снова и снова не осилил.

Ему неудержимо захотелось взглянуть на избушку, на омшаник с оживающими в нем пчелами, и, охватив горячую голову леденеющими руками, старик заплакал.

Но мысль ни на минуту не смирялась с неотвратимо близкой развязкой.

"Попробовать перед собой двигать потаск?.."

Сделав последние усилия, дед наконец поднялся до половины крутика и обрадованно уставился на показавшуюся крышу избушки.

У порога долго лежал, тяжело дыша, прежде чем набрался сил открыть дверь.

Продымленные стены избушки пахнули на Агафона Евтеича жизнью со всеми ее радостями. Старик опять расплакался, стукаясь лбом о кромку нар.

"А дальше что? Ноги не вернуть. Не отрежешь - огневица прикинется".

При одной мысли о том, что придется самому резать свою ногу, в голове помутилось.

- Помоги, господи, одолеть слабость мою. Не затряслись бы руки…

Агафон Евтеич нащупал нож, достал из ящика брусок и стал оттачивать лезвие, пробуя его на ногте.

- Без ноги жить можно, мало ли безногих, - успокаивал себя Агафон Евтеич.

Нож уже брал волос на голове, а он все еще точил его, невольно оттягивая страшное начало.

- Батюшка Егорий храбрый, укрепи…

Все более и более укрепляясь духом, старик достал полотенце.

- По суставу надо… легче кость, разделить… Только бы не истечь кровью… Перетяну жилы над коленкой.

Назад Дальше