XVI
За усадьбой - обрыв. На откосе обрыва - деревья. Деревья спускаются к реке. А если карабкаться на обрыв - то деревья подымаются от реки. Тропинка вдоль реки, а за рекой поле. С той стороны, с поля, совсем не видать тропинки, а однако тропинка такая, что вот два человека идут и не боятся упасть в воду. Если посмотреть с той стороны - совсем похожи друг на друга два человека. А перейти на эту - совсем непохожи.
- Мой отпуск кончился, - говорил Замшалов. - И ваш отпуск кончился. Полтора месяца уже. Опыт удался. Но он затягивается. Не можем же мы постоянно сидеть в провинциальном Исполкоме. Ведь Жарков говорил… До крестьян - какое мне дело до крестьян? Я хочу занимать важный пост. А крестьяне усадьбу подожгут, убьют нас, ночью ножом зарежут, топорами искалечат. Ведь пьет отряд. И отряд этот… Боюсь отряда. И потом, идут белые. В Москве ничего, когда идут белые. В Москве дома, и организация в Москве, а тут нет домов и организации нет.
Чечулин оглянулся - действительно нет домов. А без домов, когда дерутся люди, страшно. И когда большое пространство без домов - страшно.
- Я занимаю важный пост. Я не хочу подвергать себя напрасной опасности. Если долг требует - я готов. Моя жизнь принадлежит государству.
А наверху, за деревьями невидный и за деревьями невидящий, сидел поручик Жарков и глядел в поле. За полем лес. За лесом опять поле. Лес, поле, лес, поле - вот тут, под его ногами, Россия. Жизнь дремучая, как лес, и страшная, как поле. Зачем женщине не рассказал? Пожалела бы женщина.
Поручик Жарков услышал сзади:
- Пришел Красный Дракон! Дракон сей стал пред женою, которой надлежало родить, дабы, когда она родит, пожрать ее младенца.
- Это опять ты? Выпустили или убежал?
Черная и острая щетина, и в щетине горят черные и острые глаза.
- Ты Красный Дракон! Ты!
Поручик Жарков отступал к обрыву. Еще шаг - и упадет.
Остановился. Вынул из кобуры револьвер.
- Брысь, собака!
- Ты Красный Дракон! Ты!
Поручик Жарков выстрелил. Закраснелась щетина.
- Господи, в руки Твои предаю дух свой!
Поручик Жарков спихнул ногой труп в обрыв. Труп повис на верхушке дерева - красной щетиной в небо. И в красной щетине - большие невидящие глаза.
Палкой Жарков тянулся к трупу - спихнуть. Труп зацепился крепко за верхушку дерева - красной щетиной в небо. Может быть, еще жив. Поручик Жарков выстрелил еще раз и пошел к усадьбе. Вернулся, выстрелил еще, и еще, и еще. И еще щелкал курком разряженного револьвера. И не мог остановиться.
Замшалов вздрогнул, сломался, согнув плечи. Остановился.
- Слышите? Слышите? Я хочу в Москву.
И Чечулину так страшно стало - такое страшное поле за рекой, такое зеленое, и такое большое, и такое пустынное.
Замшалов выкрикнул в поле сорвавшимся впервые голосом:
- Рваная сволочь!
А поручик Жарков стоял на обрыве и щелкал курком уже разряженного револьвера.
После обеда, сытного, изготовленного глухой стряпухой, Замшалов сказал Жаркову:
- Ехать в город нужно. Отпуск продлить. Еще на полтора месяца в отпуск. Вернусь через неделю.
XVII
Аня из отдела пропусков, как мыша, - по городу. Увидела в окне магазинном: творожники, лепешки и духи. Влетела, проглотила творожник, лепешку и купила духи. И опять магазин. Там тоже духи. Купила духи и там. А в третьем магазине зачем-то продала духи - и втрое дороже, чем купила. Творожники и лепешки вышли даром.
Как выручить? А может быть, никто и не докопается, в чем дело. А вдруг докопается.
На Тверском бульваре подошел к ней коричневый человек, приподнял вежливо, по-старинному, широкополую шляпу.
- Вы супруга бывшего камер-юнкера Руманова?
- Да.
- Очень приятно. Сядем в таком случае на скамейку, если вы супруга бывшего камер-юнкера и коммуниста Руманова.
- Да.
- Вот так. Очень приятно. Разрешите закурить в таком случае?
- Да.
- Благодарю вас. Мне с вами очень приятно поговорить, если вы супруга бывшего камер-юнкера Руманова. Меня очень волнует судьба мужа вашего.
- Да.
- Очень волнует.
Коричневый человек тоненькой струйкой пустил дым в воздух.
- Никто нас не видит и не слушает. И мы поговорим с вами в таком случае.
- Да.
- Вот и поговорим с вами о вашем муже.
- Что поговорим? Как поговорим?
Аня заерзала на скамейке, как мыша, - улизнуть, спрятаться в нору.
- А вот поговорим. Меня очень волнует судьба вашего мужа. Очень волнует.
- Он ни в чем не виноват!
- В этом я уверен, что он ни в чем не виноват. Я слишком его ценю. А все-таки очень волнует. Поговорим подробнее о муже вашем бывшем камер-юнкере Руманове.
Очень трудно выдержать разговор с коричневым человеком. И глаза, и сердце - как мыша - бегают.
- Да он не виноват! Он только теперь узнал и… Это все…
И все выложила Аня - про Жаркова. Только про Жаркова. Остальные - обмануты, потому что вполне законно.
- И муж мой, бывший камер-юнкер Руманов, только вчера узнал и уже хотел…
- Благодарю вас.
Коричневый человек приподнял коричневую шляпу, и папироса зажата в левой руке между большим и средним пальцами, а указательный палец постукивает по папиросе - стряхивает пепел.
- Очень ценно. Благодарю вас. Очень ценные указания. Благодарю вас. И супруг ваш - бывший камер-юнкер Руманов - настоящий коммунист. Нам очень полезен был недавно. Контрреволюционера из деревни указал - по крестьянскому восстанию. Мы услали на место с предписанием соответствующим о допросе и дальнейших поступках. Настоящий коммунист. Очень ценный человек. Большой человек.
Окурок бросил в траву, за скамейку, чтобы глаза не видели, и приподнял коричневую шляпу.
- Очень вам благодарен. Очень ценные сведения.
Аня не мышь. Чувствует. Ничего коричневый человек не знал. И по мужику не догадался. Но коричневый человек тоже не мышь. Нюх хороший у коричневого человека.
XVIII
Мужики смотрели на усадьбу, смотрели друга на друга и молчали. Жена Назара вернулась в деревню и прошла по улице с плачем. Она сегодня узнала, что мужа ее расстреляли вот уж два месяца тому назад, и никто ей ничего не сказал. Она с плачем прошла по деревенской улице и всем рассказывала, что два месяца она работала для мужа и носила для мужа продукты, а продукты брали чекисты. Жена Назара с плачем говорила, что она два месяца работала на чекистов, расстрелявших ее мужа, и что нельзя отслужить панихиду, потому что церковь заколочена и поп далеко, на общественных.
Мужики молчали и собирались к церкви. И смотрели на церковь. А белая церковь молчала, и белая колокольня утончалась в небо, как немая жалоба.
На церковь смотрели мужики, а церковь была заколочена.
И мужики оглядывались на усадьбу, и почтеннейшие поглаживали бороды.
Безносый взошел на паперть и попробовал оторвать доску от двери. На паперть взошел бывший председатель, горький пьяница, и дернул доску за другой конец. Почтеннейшие взошли на паперть и дергали доски. И уже зачернела паперть, и белая колокольня молчаливо пела в небо жалобу. И гулко упали доски. Отворилась дверь, и мужики вошли в церковь. Сыро было в церкви. И не пахло ладаном. И не было горящих свечей. Сняв шапки, стояли мужики в церкви и молчали. И смотрели туда, где утончалась в небо белая колокольня. Смотрели и ждали. И белая снаружи колокольня изнутри была черна, как ночь. Темно было в церкви и сыро. И не пахло ладаном. И не горели свечи. И поп был далеко, на общественных.
Мужики смотрели вверх и ждали. И в ночи белая колокольня, как нежная жалоба, утончалась в небо.
И разошлись мужики, черные и молчаливые, как ночь, плотно затворив дверь в церковь.
XIX
Опять тот же город, тощий, пыльный маленький город. Те же лица, но на лицах - ожидание. И толстая дама, встретившаяся на улице, говорила сама с собой:
- Неужели? Неужели? Не может быть!
Чечулин хотел сразу на вокзал, да прошел мимо двухэтажного светлого домика и вспомнил - брюки. Брюки с широчайшими галифе. А в комнате - дагестанец. И перед дагестанцем - водка.
Дагестанец не хотел пить. Дагестанец сидел мрачный, как ночь, и нахмуренный, как обрыв над рекой. И широчайшие галифе утолщались вокруг бедер.
Чечулин пил и думал, что отсюда нужно уехать. И что нужно добыть от дагестанца брюки с широчайшими галифе. А брюки спросить страшно, потому что дагестанец страшен, как ночь.
Пил, пил, пил, и в окно, из ночи, глядела Мушка. И в комнате была уже ночь. И на лице дагестанца - ночь. И в душе - ночь. Чечулин пил. И чем больше пил, тем темнее ночь, темнее комната, темнее лицо дагестанца и темнее душа. И там, из темной и глубокой души, утончалась в небо жалоба. И росла, и отделилась от тела, и плыла в ночи. И эта жалоба - это он, Чечулин. Он, Чечулин, - эта жалоба, молчаливая, как ночь. Чечулин плыл в ночи и видел темное тело, беспомощно свисшее над столом. Видел голову, упавшую на стол щекой. А сам, светлый и нежный, как жалоба, плыл к Мушке.
И видел оттуда, сверху, где нежный свет и успокоение, - видел, как дагестанец повернул голову, свисшую на стол, и ножом срезал усы. И от боли упал книзу, в темное тело. Руками схватился за лицо и заплакал.
- Брат мой, за что?
И мял руками голое обиженное лицо, и плакал. И уже рвалась ночь, и рвалось небо, бледнея, и рвалась душа, истекая черной кровью.
Вышел на улицу и, шатаясь, шел по улице, по широкой дороге, и плакал. Поле и лес, поле и лес, сменяясь, молчали. Чечулин плакал, идя к усадьбе. И перед тем как отворить дверь, отер слезы и, руками ощупав голое лицо, опять заплакал. И с плачем вошел к Жаркову.
Жарков сидел за столом у окна и прислушивался к тишине. А в пристройке, рядом с усадьбой, отряд готовился к бою.
- Брат мой!
- Ты, Чечулин? Здравствуй! Что это с тобой?
- Брат мой, мы предали тебя. Кончена моя жизнь. А тебя предали. Руманов тебя предал. Рассказал все в Че-Ка. Замшалов уехал в Москву и тоже хочет рассказать. А я не могу. Кончена моя жизнь. Коммунисты расстреляют тебя. В Че-Ка все известно. А Руманова и Замшалова простят. И меня простят. Но не хочу. Всё люди простят. А я не хочу! Брат мой, я не хочу!
- Белые идут, - ответил Жарков, глядя в окно и думая о телеге, которая увезла женщину. - Белые идут, - повторил он и подумал: "Она пожалеет".
А в Москве, в третьем этаже, на Козихинском, камер-юнкер Руманов сидел на мягком диване, обнимая Аню, и прижимался к Ане, дрожа. И женщина жалела толстое и рыхлое тело и говорила:
- Забудь. Забудь. Будем жить дальше.
Агент Че-Ка в коричневом пальто выехал с секретным поручением из Москвы, отправив предварительно срочную телеграмму. Замшалов ехал вместе с ним и говорил:
- Я, как коммунист и ответственный советский служащий, немедленно же стал наблюдать. И когда понял, в чем дело, приехал к вам, чтобы рассказать. И как раз вовремя, потому что Румановой вы, кажется, не совсем поверили. Но не оказался бы он уже у белых.
И тонкая затянутая фигура Замшалова ломалась с треском, и тонкая рука щелкала серебряным портсигаром, предлагая папиросы.
Коричневый человек молчал и курил.
На одной из станций они встретили дагестанца.
XX
Чечулин спал, тяжко всхлипывая и всхрапывая.
Жарков посмотрел в окно и вышел на двор. Покружил по двору, вышел в поле, на полдороге к деревне остановился.
Красноармейцы бежали босые вприпрыжку. Деревня закипала молчанием.
Утро было. Золотушное солнце нехотя подымалось над деревней. Красноармейцы бежали. Оттуда, из-за деревни, придут новые люди, его люди. Поручик Жарков ждал новых людей. И мужики ждали новых людей. А туча наскочила на солнце, и солнце прищурило глаз на землю.
Отряд особого назначения неслышно подошел сзади и доверчиво собрался вокруг Жаркова. Доверчиво затягивали пропащие люди кушаками серые шинели и доверчиво жались к поручику, ожидая приказаний. Ветер сдвинул тишину, потащил, отбросил, раскидал тишину и понесся, полетев по полю. Поручик Жарков повернулся резко и мимо пропащих людей, совсем им чужой и не начальник, ушел к обрыву. И пропащие люди остались одни в поле, аккуратно затянутые кушаками и недоумевающие.
Поручик Жарков у обрыва смотрел через верхушки деревьев - и гнилой запах ударил в нос. Труп, гниющий, безобразный. Неужели за два дня не убрали? Поручик смотрел на червей, кишащих в щетине, на черное мясо, в котором копошились черви. И услышал крики. Это пропащие люди, оставленные начальником, ветром разлетелись по полю - драться, защищаться, нападать.
- Но не пожрет младенца!
Понял Жарков и вытянулся над обрывом. Над обрывом - офицерское лицо, крепкое в скулах, неподвижное, простое.
Услышав из усадьбы крики, повернул резко от обрыва и увидел, как в поле добивали белые пропащих людей, аккуратно затянутых кушаками.
В усадьбе два солдата гонялись по комнатам за Чечулиным. Чечулин, повизгивая, перебегал из комнаты в комнату и прятался за стульями, столами, дверьми. Повизгивая, просил:
- Братцы мои! Не нужно, братцы мои! Братцы мои!
Солдаты гонялись за ним по усадьбе и хотели заколоть штыками. И загнали в комнату, из которой не было выхода. Чечулин бегал по комнате, повизгивая, и, загнанный в угол, просил:
- Братцы мои. Не нужно.
Схватил руками холодный и острый штык, от живота отстраняя. С рук потекла кровь. А стена налегала на спину.
Поручик Жарков вошел в комнату и сказал:
- Я председатель. Я.
В деревне Безносый лежал, раскинув руки и ноги, посреди улицы. И лежал, раскинув руки и ноги, горький пьяница, бывший председатель. И еще лежали мужики, чтобы больше не встать.
А почтеннейшие поглаживали степенно бороду и говорили, что председателя, помещикова сына, и того, что в папахе ходил, поймали на усадьбе и убили. А тот, что в кепке, успел удрать.
Май 1921 г.
ПОРУЧИК АРХАНГЕЛЬСКИЙ
I
По туго натянутому голубому небу медленно катился ослепительный шар. Горячий воздух тяжело налег на море, на песок, на сосны. Еще секунда - и все вспыхнет ярким пламенем, треща, как сухие ветки в жарко натопленной печи.
Медленные пары двигались по пляжу - вперед, назад и опять вперед. Голубое, розовое, фиолетовое, оранжевое, желтое, зеленое мелькало перед глазами и расплывалось шариками и полосками в воздухе. И снова - пробор за пробором, бант за бантом - бесконечная вереница гуляющих. Медленные пары сверкали кольцами, серьгами, браслетами, зубами.
Мудрецы, расположившись на скамейках, глубокомысленно вычерчивали на песке палками и зонтиками таинственные заклинания в виде мужских и женских имен и других фигур, смысл которых был недоступен пониманию непосвященного. И если неосторожная сандалия, промелькнув мимо скамейки, стирала архимедову запись, мудрец колдовал на песке снова, углубленный в решение неведомой никому задачи и слепой ко всему, кроме линий, избороздивших послушный песок.
Пригвожденная острыми солнечными лучами к песку, Наташа смотрела на море, на Петербург и думала, что град Китеж, наверное, был такой же из картона вырезанный, с колокольнями и стенами. А если закрыть глаза - от моря, от неба, от солнца отделяется тогда огромная и прозрачная глубина, прилипает к ресницам, мерно покачивается и проливается в тело. Наташа плыла высоко над землей, в безвоздушном пространстве, где нет ничего - бесконечная голубая пустота.
Одна в голубой пустыне неслась Наташа. Это только приснился ей странный город на берегу моря, летящий в неизведанные страны. И может быть, скоро исчезнет город. Достиг предела. Появились в нем странные люди. Хотят все разрушить. Хотят разрушить всех прежних людей, чтобы все стали новыми, ни на что не похожими. А люди уж и так разрушены - у кого ноги не хватает, у кого руки, а кто душу потерял. Так без души и ходит. А такой - без души - все равно что пулемет. Убьет сотню - и пойдет в ресторан, чаем запьет.
Поручик Архангельский встал со скамейки и подошел к Наташе:
- Наталья Владимировна, танцы начинаются.
Дирижер изгибался, дирижер подпрыгивал, дирижер хотел взлететь на воздух. Победно взвивались фалды черного фрака. Дирижер был влюблен в первую скрипку с лицом из порнографического альбома. Дирижер ненавидел третьего с края виолончелиста, такого маленького в сравнении со своим инструментом, что казалось, не он играет на виолончели, а виолончель на нем. Больше всех старались литавры. Они звенели так, как будто тут разбивалась посуда тысячи пансионов. Локти музыкантов сверкали, как пятки убегающих солдат. Все гремело, пело и гудело - литавры, тромбоны, скрипки, виолончели, валторны и какие-то совсем неизвестные инструменты, похожие на огромные зубочистки, на которых играли мрачные небритые люди с преступными лицами и без воротничков.
Мазурка, венгерка, падеспань, тустеп, уанстеп, полька, вальс безудержно лились в прыгающую залу. В зале нельзя было найти пары ног, спокойно стоящих на месте.