Женя и Валентина - Семин Виталий Николаевич 10 стр.


- Ну как номер? - спросил редактор не у дежурных, а у выпускающего, которого он знал очень давно.

Белоглазов своим занудливым голосом сказал:

- Было несколько блох, но мы их выловили. А так номер…

- Прекрасный номер, Петр Яковлевич! - перебил его дежурный - самый молодой зав в газете, пришедший в газету вместе с редактором.

Но редактор уже доставал очки и разворачивал газету.

- Так, значит, все в порядке? - сказал он и присел на стул Белоглазова. Оба стола в дежурке были испачканы типографской краской.

- Да брось ты, Петя! - сказал выпускающий редактору. - Все в порядке! - И слабо потянулся за газетой. Но редактор уже не обращал на него внимания. Он пробегал заметку китайца. Она его беспокоила тем, что слишком походила на интервью. Он поморщился и вопросительно посмотрел на дежурного. Заметка шла через отдел культуры, и дежурный в ответ неопределенно сморщился. Редактор посмотрел на часы, покачал головой, но все-таки вычеркнул две строки. Он остался ждать в дежурке, а дежурный молча взял газету и вместе с выпускающим пошел в корректорскую. Он был зол: выпадают две строки, следовательно, вся заметка поднимется к заголовку, поднимется пластинка с иероглифами, а между ней и подписью образуется пустота - и ничего не поделаешь: на исправления и дописывание времени нет. Он покрутил пальцем возле головы - с ума сошел шеф! Выпускающий кивнул. Корректорши, бегавшие в туалет мыть руки, заахали, старшая внесла исправления в полосу, подписанную дежурным и "свежей головой", выпускающий выругался и пошел в наборный цех. Там вытащили две строки, заменили их двумя пластинами, чтобы не распался набор. И пока наборщик шилом выковыривал две сокращенные редактором строки и заменял их пустыми пластинками, он сдвинул в сторону пластинку с иероглифами. Потом вернул ее на место, но не заметил, как перевернул ее. Он уже много раз снимал и ставил ее, и ему показалось, что все в порядке, он уже привык видеть ее так, а не иначе. К тому же все злились и нервничали, и он тоже злился.

Полосу с сокращениями принесли редактору, он подписал ее. Потом еще раз делали газету, он написал "в свет" и уехал домой на машине. Корректорши, боявшиеся идти домой по ночному городу, остались в редакции. А дежурный и "свежая голова" домой добирались пешком - трамваи уже не ходили.

К утру газету напечатали, развезли по киоскам, а первые номера, как всегда, прямо из типографии отнесли в обком и оставили на столе дежурного милиционера. Часам к десяти газету в обкоме прочли или просмотрели все, кому ее положили на стол. И никто не заметил, что маленькие цифры, вписанные в иероглифы, напечатаны перевернутыми. Но в обком позвонили - в любом городе есть люди, которые читают газету пристрастнее, чем корректоры, выписывают все ошибки и сообщают об этих ошибках куда следует. Звонивший не назвал себя, он потребовал, чтобы его соединили с первым секретарем по делу государственной важности. Ему дали приемную, и он сказал:

- Посмотрите, как в сегодняшней газете напечатано приветствие китайского товарища! Вредители свили гнездо в партийной газете! Это настоящая диверсия!

И повесил трубку.

Но и после этого не сразу докопались до сути дела. Никто ведь не пытался прочесть иероглифы - все читали заметку, а в ней как будто было все в порядке. Но все-таки, конечно, докопались, потому что уже не раз по городу прокатывалась паника: на ученических тетрадях, например, находили замаскированный, хитро вплетенный в какой-то рисунок фашистский знак. Или тот же знак замечали на папиросной коробке "Казбек", или в школьной хрестоматии, в репродукции знаменитой картины "Застава богатырская".

- Вот я читаю в твоей газете замечательные слова, - позвонил секретарь обкома редактору, - "идиотская болезнь - потеря бдительности". Правильная мысль. И я же читаю выступление китайского товарища. Что это? Ты еще не знаешь? Я думал, тебе давно все известно.

Ляпы - так в газете называют ошибки - идут каждый день. Движитель назовут двигателем. При сокращении выбросят фамилию, подписи под фотографиями спутают - и такая ошибка возможна, если в номере две фотографии одного формата. Но чаще, конечно, ляпы бывают мелкие. Их обнаруживают тут же, в редакции, те литературные работники, которые готовили материалы в печать и помнят их со всеми точками, запятыми, красными строками. Перечитывая свою заметку, журналист реагирует на мельчайшие сбивы ритма, на чужие слова, на то, что кто-то стянул в один абзац два абзаца, и он же легко находит ляп, если он оказывается в его заметке. Ляп - постоянная тема телефонных розыгрышей и постоянный вопрос в повестке всех газетных собраний. Ставится он до предела жестко: "Мы, советские журналисты, не имеем права ошибаться". Издается приказ: журналист, по чьей вине проходит ошибка, увольняется. И увольняют. Но потом о приказе этом как бы забывают. Потому, что одно дело уволить нерадивого или малоспособного работника, а другое - двух или трех заведующих отделами сразу.

Но это мелкие ляпы. А бывают страшные ошибки. Проникающие даже в заголовки. Проходят они крайне редко, один раз в несколько лет, но все же проходят. И невозможно поверить, что это случайность, что ни редактор, ни дежурные, ни корректоры не заметили, не увидели того, что бросается в глаза, что все они, чем-то завороженные или ослепленные, пропустили такую ошибку.

Виновники тяжелого ляпа сразу же становятся видны. Эти люди ходят по редакции с бледными лицами, разводят руками или доказывают, что это не их вина. Им сочувствуют все, кроме таких оголтелых, как заведующий сельскохозяйственным отделом. Все боятся оказаться на их месте.

Сразу стали видны и вчерашние дежурные: заведующий промышленным отделом Платонов и "свежая голова" Белоглазов. Белоглазов добыл в корректорской полосу со своей подписью - на полосе все было в порядке. Иероглифы стояли так, как их нарисовал профессор, цифры не были перевернуты. Белоглазов ходил из отдела в отдел - показывал полосу со своей подписью. "Вот!" - говорил он и пожимал плечами. Но потом полосу у него отобрали - заставили вернуть в корректорскую. Платонов вел себя тише, подписи своей на полосе никому не показывал. И оба они ни словом не упоминали редактора и никому не говорили, что это он в последний момент из вычитанной уже газеты вычеркнул две строки. Затем на совместном заседании редколлегии и партбюро заведующий отделом информации сказал, что он давно собирается поставить вопрос о своем работнике Белоглазове. На него жалуются машинистки - неразборчиво пишет, жаловалась уборщица - в корзине полно грязи и окурков. Поздно задерживается в редакции якобы для того, чтобы работать, а на самом деле использует кабинет неизвестно для каких целей. Несколько раз там находили бутылки из-под вина. И наконец, самое возмутительное - без разрешения редактора или его заместителя вынес из корректорской полосу, которая является отчетным документом и должна храниться в корректорской.

Белоглазов своим занудливым голосом говорил, что он не курит и не пьет, поэтому окурки и бутылки не могут принадлежать ему. Полосу он действительно взял в корректорской без разрешения, но только потому, что был чрезвычайно взволнован ошибкой, которая прошла в газете во время его дежурства.

- С какой целью вы носили эту полосу по отделам? - спросил его сельскохозяйственник.

- Я хотел показать, что не я виноват в этой ошибке.

- Значит, вы носили полосу по отделам? - сказал сельскохозяйственник и посмотрел на соседей - "что я говорил!".

- Не пошли к редактору, к заместителю, не обратились в партбюро - а пошли по отделам. Чего вы добивались?

Заведующий партотделом Пыреев говорил рассудительно:

- Вы не считаете себя виновным в ошибке. Но вы были дежурным.

А Платонов не оправдывался. И оба они опять ни слова не сказали о редакторе.

Слатин почти не знал Белоглазова, обстоятельства дела были ему не очень ясны, на заседания редколлегии его, понятно, не звали. Но он сочувствовал Стульеву. Два человека в редакции ходили, пожалуй, еще более бледными, чем Платонов и Белоглазов, - Стульев и помощник ответственного секретаря Головин. Они отказывались голосовать за увольнение Белоглазова. Стульева позвали к редактору в первый же день - Стульев был председателем местного комитета. Он вернулся через час с выражением своей самой сумрачной сосредоточенности, даже походка его стала сумрачной. Не ответив на вопрос Слатина, он прошел к своему столу, но править не смог. Поднялся и ушел куда-то, ничего не сказав Вовочке.

И еще несколько раз вызывали его к редактору. В конце концов Стульев сказал Слатину:

- Требует, чтобы я подписал отрицательную характеристику на Белоглазова. А я ему сказал: "Петр Яковлевич, вы меня в следующий раз не избирайте. Я этого не могу сделать".

Белоглазов после собрания в редакции не появлялся, Платонов, получивший строгий выговор, работал как обычно, Головин сдался - и теперь внимание всех было сосредоточено на Стульеве. Он как будто бы даже стал привыкать к этому состоянию, начал работать. Слатину он говорил:

- Как я могу голосовать за увольнение Белоглазова, если виноват редактор?

Но сдался и он. Пришел от редактора и сказал Слатину:

- Ничего нельзя было сделать. Этим Белоглазовым заинтересовались органы. - И добавил даже с облегчением: - Дурак он - на редакцию в суд подал!

Головина перевели в заводскую многотиражку, а Стульева не переизбрали в местком. Да и сам он, как будто это само собой разумелось, сразу же после этой истории отошел от своих обязанностей председателя месткома. На Слатина эта история подействовала, но Стульева он не перестал уважать. Сколько раз он видел, что этот маленький человек обладает силой, которой за собой Слатин не чувствовал. Как-то в редакцию пришел сумасшедший. Слатин был в отделе один, он обернулся на открывшуюся дверь. Посетитель был в кожаной куртке, в наглаженных брюках - вид у него был полувоенный, полуспортивный. Своих посетителей Слатин знал: это были артисты, преподаватели университета, школьные учителя. Он спросил:

- Вы к нам?

Вообще-то, конечно, приходили разные люди. Приходил недавно мужчина лет тридцати с девочкой. Синий от татуировок, просвечивавших сквозь шелковую рубашечку, мускулистый, но очень худой, какой-то нервной, сжигающей худобой. Он был навеселе, девочку вел осторожно, и было сразу видно, что человек не туда забрел. А он, не спрашивая разрешения, взял у Слатина чистый лист бумаги, подсадил девочку к столу. Она написала А, потом Б, В и всю азбуку, не сделав ни одной ошибки. Мужчина положил лист перед Слатиным.

- Ей четыре года, - сказал он.

- Очень интересно, - сказал Слатин.

- А-а! - сказал мужчина. - Ничего вы не понимаете! Ей четыре года, а она пишет и читает.

- Все-таки вам надо в детскую газету, - сказал Слатин. - В "Ленинские внучата".

- Я бывший вор, - сказал мужчина с презрением. - Десять лет по тюрьмам. А пять лет назад женился и завязал.

Бывший вор, который порвал с прошлым, вступил в новую жизнь, - это была вполне газетная тема. Но человек был под хмелем, и Слатин предложил:

- Приходите завтра. Сегодня я занят.

- Ничего вы не понимаете! - сказал мужчина презрительно и взял девочку за руку. Они ушли не попрощавшись. Вошли, не поздоровавшись, посмотрели, кто тут сидит, что здесь такое, - им не понравилось, и они ушли. Этот, в кожаной куртке, с короткой и густой спортивной стрижкой, не был похож на бывшего вора. И сила, которая в нем сразу была видна, казалась сковывающей его. Он мял в руках листок небольших размеров.

- Стихи, - сказал мужчина.

- Минутку, - сказал Слатин и показал на стул. Стул стоял напротив стола. Но мужчина перенес его и сел рядом со Слатиным и немного за его спиной. Это было неприятно. Слатин оглянулся, и ему показалось, что мужчина вспотел под его взглядом.

- Давайте, - сказал Слатин. Но мужчина не отдал листок. Он прочел:

- Удары гнут деревья вниз…

Слатин подождал и удивился:

- Все?

- Да, но… - сказал мужчина и окаменел. У Слатина мелькнула догадка, он взял из пальцев мужчины листок. В том, как этот листок был исписан, было безумие. Исписан уголок, еще уголок, какая-то черточка, а все остальное чисто. Мужчина как будто понял, что разоблачен, в глазах его появилось что-то хитрое. Должно быть, усилия, которые он делал, чтобы прийти сюда, чтобы вот так держаться (в отделе и потом иногда появлялись такие посетители, и все они до какого-то момента держались), истощали его, и он с облегчением вдруг забормотал:

- У меня много украли… - И назвал две известнейшие песенные строчки. Потом он еще теснее придвинулся к Слатину и замер, уставившись на его затылок. В этот момент и вошел Стульев. Слатин, который так и не решил, что же нужно делать, сказал с облегчением:

- Родион Алексеевич, человек принес стихи.

Стульев взглянул на мужчину, расправил листок и спросил:

- Давно из больницы?

Наверное, сила была в той сумрачной сосредоточенности, с которой Стульев это спросил. Человек вздрогнул и послушно вместе со стулом пересел к столу Родиона Алексеевича. Стульев назвал диагноз. Мужчина кивнул. Он как будто просыпался.

- Зачем пришел?

- Стихи, - забормотал мужчина.

- Ерунда, сам понимаешь, - сказал Родион Алексеевич. - Кем был до больницы?

- Летчиком.

- Что советуют врачи?

- Покой.

- Родственники в деревне есть? Уезжай из города. А в редакцию больше не ходи. Опять в больницу попадешь.

У Слатина не было вот этой решимости спросить и сказать прямо. Когда мужчина ушел, Стульев сказал:

- Меня один сумасшедший задушить хотел.

И приоткрылась еще одна бездна в жизни этого маленького человека. Где-то на Дальнем Востоке он заболел тифом, а потом с нервными осложнениями попал в психиатрическую лечебницу. В палате было несколько человек. Один из них сел на койку Родиона Алексеевича, долго смотрел ему в глаза и сказал:

- Ты шпион, я тебя задушу.

Стульев поманил его пальцем, тот нагнулся, и Родион Алексеевич, глядя ему в глаза, зашептал:

- Шпион скрывается. Не ешь из тарелки, когда принесут. У меня есть лакмусова бумага. Сунешь ее в суп. Если не посинеет, значит, суп не отравлен, - и показал кусок газеты.

- Я довольно быстро выздоровел, - сказал Родион Алексеевич. - Истощен я был, голоден, и врачи держали меня, пока можно было держать. Давали откормиться. А я им плакаты рисовал, карикатуры в стенную газету, стихотворные подписи.

И Слатин, который только что поражался силе духа и находчивости Стульева, подумал, что Родион Алексеевич привык защищаться своими способностями.

Домой Слатин обычно уходил со Стульевым. Стульев говорил:

- Я люблю приходить домой.

Он и в перерыве бегал обедать домой, а не спускался в пирожковую. По улице он шел с тем же выражением сосредоточенности и отрешенности на лице. Слатину он говорил:

- Мать жены три года с постели не вставала перед смертью, а я все равно любил домой приходить. Вначале она меня невзлюбила, просила Лину: "Прогони его!" А потом Лину прогоняла: "Уйди, ты не умеешь".

Иногда он сообщал:

- Работал до утра, писал "настоящую" пьесу.

- Устал?

- Мне было интересно. Я дома работаю. Я вообще люблю, когда много работы.

Слатин смотрел на неряшливо выбритого, уже седеющего Стульева и думал, что, может быть, и не нашел бы своего горения, не пришел бы к этому чувству, если бы начал работать в газете с другим напарником.

И когда редактор приходил в отдел к концу рабочего дня и спрашивал, куда они собираются, Слатин вслед за Стульевым смело отвечал:

- Домой, Петр Яковлевич. Дома я работаю.

Газета выходила каждый день - в этом было все дело. Газета выходила каждый день, а штатных литературных сотрудников в ней было мало. Если бы можно было собрать и сброшюровать то, что Слатин правил, писал и переписывал, то за месяц собирался бы небольшой том. Не все работали так, как Слатин, не всем давали срочные задания: оставляли в газетном макете пустое место - до полуночи написать, продиктовать специально оставленной машинистке, дать завизировать начальству и заслать в набор. В этой ночной работе, в этой бешеной гонке была бездна газетного романтизма и бездна самолюбия. Когда-то Слатин думал только о целях журналистики. Он не думал, что когда работы много, когда работы слишком много - сама работа может стать целью, что целью могут стать оперативность, темп, грамотность. Он не думал, что пот работы, ее постоянное напряжение могут заслонить то, ради чего работа. Слатину не в чем было упрекнуть себя - он изматывался до предела, ничего не оставлял про запас. Когда он так работал, ему казалось, что он чувствует время, ритм эпохи. Он не ходил, а бегал по редакционному коридору, не мог дождаться, пока перепечатают весь его материал, - снимал с машинки по страничке. Он становился мастером. Но главное было не в этом - его нравственное чувство если не насыщалось, то изматывалось тем, что он работал, работал и работал. И только когда редактор вызывал его к себе, Слатин вставал от работы. Конечно, редактор не знал десятой и не умел сотой доли того, что знал и умел Стульев, и хвалить он звал или ругать, Слатин одинаково неуютно чувствовал себя в редакторском кабинете. В этой комнате с большим венецианским окном, выходившим на главную городскую улицу, как и у Владислава Маятина, стояло два телефона, висел график выпуска газеты и стол был закрыт полосами. Но у Владислава телефоны звонили непрерывно, полосы были грязными и исчерканными, на графике постоянно появлялись какие-то поправки, а здесь если телефон и звонил, то звонок раздавался в комнате секретарши, а график выглядел парадно. И не ругать или хвалить вызывал к себе редактор Слатина, а учить. И это было высокой степенью признанья. Когда-то, в самый первый месяц испытательного срока, редактору не понравился очерк Слатина о заводском саде. Петр Яковлевич читал возмущенно на планерке: "Листья кажутся металлическими!" И говорил: "В таком саду не засидишься!" Сельскохозяйственник кивал: "На заводе железо - и в саду железо!" Редактор сказал тогда Вовочке: "Испытательный срок подходит к концу. Владимир Акимович, давайте ставить вопрос о человеке". Вовочка выручил Слатина. "Мне кажется, здесь есть материал", - сказал он. "Владимир Акимович защищает своего работника", - сказал сельскохозяйственник. "Я говорю о материале", - сказал Вовочка. После планерки он увел Слатина в кабинет, махнул рукой в сторону редакторской комнаты. И вообще был очень хорош. Не кокетничал, не кривлялся, был прост. Сам сел подгонять очерк под "газетный материал".

Теперь редактор, подзывая Слатина к столу, показывал ему какую-нибудь фамилию в полосе:

- Зачем ты о нем пишешь?

- Мне его порекомендовал партком.

Редактор смотрел через очки снизу вверх.

- Ты меня слушай, - и кивнул на один из телефонов, - я все знаю.

Назад Дальше