* * *
Вечером в квартиру Сурена постучал попрошайка. Он стучал из квартиры в квартиру. "Мы из колхоза на машине приехали. Мотор загорелся, пиджаками тушили". Ему выносили одежду, а Сурен спросил:
- Где машина стоит?
- За углом, - сказал попрошайка.
- Подожди меня. Я немного автомобилист. Помогу.
Сурен вернулся в комнату.
- Подозрительный, - сказал он жене. Лида принесла из соседней комнаты милицейский свисток. Сурен сунул его в карман. Когда он вышел во двор, на улице уже было пусто, и Сурен двинулся в хлебный магазин напротив. Мужчина стоял, спрятавшись за дверью. Сурен сказал:
- Пойдем. И не вздумай делать глупости.
В милиции было тесно, туда весь день доставляли подозрительных. Сурена усадили писать объяснительную записку.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Было до войны такое выражение - "гореть на работе". Слатин точно знал, что это такое. Через несколько минут работы он начинал чувствовать, как сосредоточенность давит изнутри на глазные яблоки и давление все усиливается. У него воспалялись веки и, казалось, поднималась температура. Когда Слатин проходил сквозь вестибюль редакции, пожилой шофер Александр Мокеевич Шмикин спрашивал его участливо:
- Здоровье-то как?
Слатин был еще в том возрасте, когда никто не спрашивает друг друга о здоровье.
- Да вроде… - изумлялся он.
- И слава богу! - будто с облегчением сразу же отступался Александр Мокеевич. И исчезал, растворялся в сумраке огромного вестибюля.
Когда у Слатина вот так давило на глаза, те, с кем он встречался и здоровался, в ту же секунду растворялись за его спиной. Физическое ощущение горения высвобождало его из комнатной и коридорной суеты, делало причастным к чему-то гораздо большему, чем редакция. Пока было горение, было и ощущение независимости, свободы, нравственно прожитого дня. Утром, поздоровавшись со всеми, он выкладывал на стол рабкоровские письма, стопку чистой бумаги, отключался и ждал, когда сосредоточенность, дающая о себе знать слабым давлением на глазные яблоки, осадит в нем вчерашнее, сегодняшнее и у него останется одна ограниченная профессиональным напряжением способность воспринимать нужные газете факты и слова. А горение - оттого, что печатное слово было для него словом правды и справедливости.
Если к Слатину приходил посетитель, Слатин не сразу поднимал на него воспаленный взгляд. Он работал, делал газету, гнал строчки, а посетитель мог понадобиться газете, а мог и не понадобиться, и в любом случае он мешал работать. Тут было противоречие, и Слатин оставлял веки полуприкрытыми, чтобы во время разговора сохранить горение.
Стол Слатина в длинной узкой комнате стоял первым от двери. Большинство посетителей здесь задерживались, а им нужно было пройти дальше, к окну, к Вовочке Фисунову. В сумрачные дни Слатин зажигал у себя лампу, так что по расположению столов опытные люди сами догадывались, кто в отделе заведующий. Чаще всего это были театральные администраторы. Двери они распахивали широко и, ни секунды не колеблясь, шли сквозь всю комнату к Вовочкиному столу.
Этот момент мгновенного распознавания начальника неприятно волновал Слатина. Он переставал править и следил за этими громкоголосыми мужчинами. Уходили они, все так же равнодушно минуя столы напарника Слатина и самого Слатина, а лица их были как спины.
Когда двери за ними закрывались, Слатин спрашивал грубо.
- Что-нибудь интересное?
И Фисунов с несмятой длинной папиросой в аккуратных пальцах поднимался из-за стола и направлялся к Слатину.
- Вот, - говорил он, раскладывая перед Слатиным театральные программы, в которых уже успел сделать карандашом свои пометки. При этом Вовочка доверительно наваливался на стол и очеркивал ногтем фамилии актеров и актрис. - Ничего, - пожимал он плечами. - Так себе. А это дублер. - И он морщился, показывая Слатину, какой это дублер. - Сам пойдешь? - спрашивал Вовочка. - Или кого-нибудь пошлем?
Вовочка обходил стол и полуобнимал Слатина за спину. Спина у Слатина напрягалась, и он все еще грубо спрашивал:
- Рецензию будем давать?
И Вовочка, окончательно уничтожая только что ушедшего администратора, говорил:
- Аннотацию. Так… Нейтральную. Взъерошивал Слатину волосы и возвращался к себе.
Они вместе пришли в редакцию. В редакции говорили, что весь тридцать седьмой Вовочка проспал в областном издательстве у себя за редакционным столом. Он сам говорил, что согласился променять издательство на газету, чтобы расшевелиться на живой работе. Но и здесь он начинал засыпать уже с утра. Лицо его, интеллигентное, красивое, но немного ненатуральное, а как у актеров, сделанное, иногда вдруг становилось прозрачно-желтым, морщины углублялись, а нос заострялся. У Вовочки была застарелая болезнь печени, она истощала его.
В такие минуты он доставал папиросу, стучал мундштуком о крышку коробки и часто откладывал, так и не закурив. Все жесты его аккуратны и немного ненатуральны, а по-актерски сделаны. Манеры его поражали не только своих, местных, но бывалых столичных театральных администраторов. Вовочка любезно поднимался и даже выходил им навстречу, наклонялся в затяжном поклоне и в ответ на громкий голос, на ветер, поднятый решительным человеком, произносил что-то очень тихое. И человек, повинуясь Вовочкиному любезному жесту, садился на стул, расстегивал пуговицы на своем северном пальто и произносил что-нибудь будничное: "Жарко у вас". Или: "Юг, а холод чертовский". Вовочка предлагал папиросу, быстро обходил стол, садился на свое место и, уже просто вежливо улыбаясь, заговаривал о деле и ничего не обещал: "Нет, на все спектакли дать рецензии не сможем. У нас газета областная. - И - немыслимое дело! - кокетливо клонил головку набок. - Возможно, один спектакль отрецензируем". Когда посетитель поднимался, он вскакивал, глубоко наклоняясь, протягивал руку через стол, потом вместе с посетителем делал два-три шажка к двери, произносил что-то вроде: "Очень мило!" - и возвращался к себе. Лицо его мгновенно гасло, к коже приливала серость.
Сидел он в зябко накинутом на плечи пиджаке.
В первый раз Слатин поругался с ним, когда Вовочка поручил ему выправить главу из романа местного писателя. Слатин тогда впервые узнал о существовании малограмотных писателей. Он прочел и ужаснулся:
- Но это же так плохо, что этого просто не может быть!
- Там совсем не так много работы, - сказал Вовочка.
- Это невозможно! - кричал Слатин. - Когда я правлю письмо неграмотного человека, я помогаю ему сформулировать его же собственные мысли. Но писать за писателя! Малограмотный писатель! Это же чушь какая-то!
Однако Вовочка никогда в таких случаях не вслушивался в то, что ему говорит Слатин. Не выслушивал доказательств и не выдвигал своих. Если взбешенный Слатин швырял ему на стол исчерканный лист, Вовочка пережидал некоторое время, а затем молча, с нерушимой улыбкой возвращал его Слатину. Если Слатин не унимался, Вовочка, поджав губы, выходил из комнаты своими короткими, быстрыми шажками. "Жаловаться пошел", - думал Слатин и готовился к объяснению с главным. Но Вовочка возвращался в кабинет минут через двадцать той же походкой, молча проходил мимо Слатина, а у своего стола вдруг делал ловкий балетный поворот и показывал Слатину свое улыбающееся лицо. Это было как на эстраде: вот негодующее лицо, а вот без всякого перехода - улыбающееся.
- Оттаял? - грубым голосом спрашивал Вовочка и усаживался за свой стол, - Можно работать? Вот прошу тебя. - И он показывал, что надо сделать с писательской главой, чтобы она приобрела приличный вид. - Не из-за чего было крик поднимать.
Потом Вовочка задремывал, а Слатин работал.
Иногда Вовочку звали к редактору, он уходил, потом возвращался, присаживался к телефону и начинал дозваниваться в аптеки - добывал для редактора редкие лекарства. Во всей редакции один редактор называл Вовочку Владимиром Акимовичем.
Третьим работником в отделе (вернее, вторым, третьим был Слатин) был маленький изможденный человек с лысеющим марсианским черепом и неправдоподобной фамилией Стульев. Было странно, что человек с таким слабым телом обладал неистощимой работоспособностью и низким мощным голосом, который он мог усиливать как угодно. "Моя фамилия Стульев, - сказал он Вовочке этим своим мощным голосом, - но это не значит, что я позволю кому-нибудь на себя садиться".
Стульев пришел в газету на несколько месяцев раньше Фисунова и Слатина. Его перевели сюда из военной газеты, где он, единственный штатский, вольнонаемный, занимался стихами и вообще художественным творчеством бойцов и командиров. Здесь он тоже занимался стихами, которых в месяц на отдел поступало не меньше ста пятидесяти штук. Стульева из военной газеты в областную брали "на отдел", но в конце концов заведующим сделали Вовочку, и это определило их отношения. В первый же раз, выслушав Вовочкины замечания о стихотворении, которое надо было поставить в воскресную полосу, Стульев сказал:
- Ваши замечания меня не обескураживают. Я знал одного человека, который вычеркивал стихотворную строку и вписывал прозаическую.
- Правильно делал, - сказал Вовочка. - Ошибка в стихотворном размере лучше, чем смысловая ошибка. Я вас прошу, исправьте.
Стульев с минуту постоял в раздумье, взял листок и отправился к своему столу. Через пять минут он положил перед Вовочкой новый вариант этого один раз уже переписанного им, а теперь исправленного чужого стихотворения.
- Это уже лучше, - сказал Вовочка.
В каждом материале, подготовленном Стульевым, он находил, что исправить. Стульев молча исправлял, а Вовочка от этого страдал еще больше, потому что не было видно, раздражался ли Стульев. Стульев был мастером сосредоточенности. Слатину нужно было все-таки сделать над собой усилие, чтобы отключиться, чтобы вызвать внутреннее давление на глазные яблоки. Стульеву, по-видимому, надо было делать над собой усилие, чтобы выйти из состояния почти постоянной самоуглубленности. Когда кто-нибудь заходил в отдел, чтобы просто потрепаться, со Стульевым он должен был здороваться не меньше трех раз. Начиналось что-то вроде игры.
- Здравствуйте, Родион Алексеевич! - говорил приятель и подмигивал Вовочке и Слатину.
Никакого ответа.
- Родион Алексеевич! Здравствуйте!
И хоть бы сидел неподвижно - курит, пишет. - Стульев, здравствуй!
- А? - не поднимая головы от работы, говорил Стульев.
- Здравствуй, говорю.
- Да, - отчетливо произносил Стульев. Собирал листки, исписанные мелким четким почерком, поднимался из-за стола во весь свой маленький рост и неторопливо, не глядя по сторонам, выходил из комнаты, шел в машинное бюро и возвращался в отдел с тем же выражением отрешенности и неузнавания. И нельзя было понять, узнал ли он того, кто с ним здоровался.
Стол его стоял торцом к двери так, что Слатин видел склоненный над работой профиль Стульева. И все, входившие в отдел, видели его наклоненную над работой голову. Когда открывались двери, Слатин не поворачивался потому, что сидел к ним спиной. Но Стульеву легко было, нисколько не меняя позы, взглянуть на входящего. Слатин механически взглядывал на Стульева - кто там? - на лице Стульева выражение его обычной сумрачной отрешенности и сосредоточенности в этот момент только усиливалось.
- Вы заведующий? - спрашивал Слатина посетитель. Слатин кивал в сторону окна.
- Вы главный? - переходил человек к Стульеву. И Стульев своим неожиданным низким и мощным голосом говорил:
- Нет, я не главный. Главный вон там! У окна.
Человек направлялся к Вовочке, который, побледнев, пережидал всю эту сцену, а теперь, любезно улыбаясь, разворачивался всем корпусом навстречу посетителю. Стульев говорил вслед:
- Зовут его Владимир Акимович Фисунов.
Лет пять-шесть назад Стульева в лицо знал весь город. Он работал в филармонии.
Вообще-то Стульев был ленинградец, но в начале тридцатых годов уехал оттуда и оказался на Дальнем Востоке, где его, истощенного и больного, пригрела руководительница эстрадного оркестра, его нынешняя жена. Она же и привезла его сюда, на юг, к своей матери, в комнату в десять квадратных метров. Жена была лет на десять старше Стульева, детей у них не было. Они брали на воспитание беспризорников.
Этот маленький человек с нарочито замедленными важными движениями, с тонкими, слипающимися во время рукопожатия пальцами детских ручек, с постоянной папиросой во рту так нагружал себя своей и чужой работой, что никому в редакции это не было бы по силам. Поспорив однажды с Вовочкой о том, как нужно выправить стихотворение, Стульев уже не спорил с ним никогда. Принимал от Вовочки любые материалы, аккуратно укладывал их в папку "необработанных писем", доставал оттуда по очереди, прочитывал и, уже не заглядывая в авторский текст, на чистом листе бумаги писал свой вариант.
- А я давно уже не правлю, а переписываю, - сказал он Слатину. - Будешь править - запутаешься. Да и нечего там править - я-то лучше знаю, что сегодня газете нужно! И авторы довольны - я лучше пишу, чем они. В военной газете я литературные конкурсы устраивал - на лучшее стихотворение, лучший рассказ. По несколько рассказов заново переписывал. Премии присуждал. Все довольны - и авторы, и начальство.
Слатин ужасался.
Когда Вовочка уходил и они оставались вдвоем, Стульев распрямлялся и охотно разговаривал со Слатиным.
- Но ведь это… - говорил Слатин, - ложь?
- Конкурс объявлен? Где взять рассказы на объявленную тему? Я премии получал. А объявить конкурс несостоявшимся - грубейшая политическая ошибка. У нас нет талантливых людей? Следовательно, либо ты сознательно сорвал мероприятие, либо - в лучшем случае - плохо подготовился к нему.
Слатин слушал и ужасался.
Родион Алексеевич был для Слатина целой журналистской фабрикой. У Стульева всегда было много посетителей.
- Мне нужен Родион Алексеевич Стульев, - говорил посетитель.
Ему никто не отвечал, он подходил поближе, и в тот момент, когда он собирался повторить свой вопрос, Стульев, не поднимая головы, говорил своим низким мощным голосом:
- Да?
- Вы Родион Алексеевич?
- Я.
- Мне сказали, что мои стихи у вас.
- Фамилия?
Человек называл фамилию.
- Ваших стихов у меня нет.
- В отделе писем меня направили к вам.
- Десять дней назад вам послан ответ.
- Может, вы забыли? Мне сказали, что у вас много стихов.
- Назовите первую строчку.
Человек не понимает.
- Свои стихи помните?
- А-а! - удивляется поэт и называет первую строчку. И тут-то начинается главное! Стульев его прерывает и, с некоторым усилием припоминая, продолжает читать стихи сам.
- Да-да, эти, - останавливает его пораженный и пристыженный поэт. Но Стульев продолжает читать строчку за строчкой, пока не дойдет до конца.
- Ваши стихи? - спрашивает он.
- Мои.
- А вы говорите - "забыл". Мы ничего не забываем. Могу назвать запятые, которые вы поставили неправильно и которые вы поставили правильно. Неправильно поставленных у вас большинство. У вас слабовато с грамматикой. И размер вы не выдерживаете. Знаете, что такое стихотворный размер?
- Бросить писать?
- Писать стихи, - говорит Стульев своим мощным голосом, - гораздо лучше, чем пить водку. Поэтому я не советую вам бросать стихи. Но посылать их в газеты повремените. Вы только пишете? Или читаете тоже?
Десятки раз маленький человек на глазах Слатина превращался в значительного человека с мощным голосом. Превращения эти, несомненно, были приятны самому Стульеву. Он долго не отпускал подавленного посетителя, распекал его все благодушней и наконец отпускал. При этом Стульев часто выходил из-за стола, возбужденно прохаживался по комнате. Но очень быстро успокаивался, садился, откидывался на спинку стула и говорил:
- Память у меня феноменальная. Прочту страницу - помню все от первого до последнего слова. Хотел бы забыть - не могу. В университете экзамен сдавал - экзаменаторы заволновались: как по учебнику читал. Я им объяснил. Они дали мне прочесть несколько страниц, я потом даже переносы со страницы на страницу называл. Говорят: "Потрясающе!"
Еще из военной газеты Стульев принес с собой карту Европы. Каждый день флажками он отмечал на этой карте движение немецких войск в Бельгии, Франции, Польше.
- Вот с кем придется воевать, - сказал Слатину.
- А договор?
Карта висела за спиной Родиона Алексеевича. Не оборачиваясь к ней, он сказал:
- Посмотри на карту.
Карта эта была известна всей редакции. Посмотреть на нее приходили из всех отделов. Иногда возникал спор, так ли Стульев ставит флажки. Немцы, подошедшие было к Львову, отошли на свою линию, а Родион Алексеевич не убирал желтого флажка. Спорами этими Вовочка был недоволен. Как-то он сказал Стульеву:
- Родион Алексеевич, а не удобнее было бы, если бы вы свою карту повесили в зале заседаний?
Стульев не ответил ему. А Слатин спросил:
- Владимир Акимович, а вы военнообязанный?
- Конечно! Я недавно командирские сборы проходил.
Утро начиналось с того, что Слатин и Стульев рассматривали карту и, если в военных действиях происходили какие-то изменения, перемещали флажки.
Слатин с утра заваливал свой стол авторскими письмами, черновиками, чистой бумагой. У Стульева всегда был идеальный порядок. Почерк у Стульева был мелкий, каллиграфический. Он сказал восхитившемуся Слатину:
- Я давно подсчитал: на одну мою страницу - три машинописных.
У Слатина - наоборот: три, а то и четыре страницы "от руки" свободно укладывались в одну машинописную страницу. Писал он с черновиками, "измучивал" свой текст, измучивал себя, пока, как ему казалось, не находил единственный вариант. Все это сказывалось на бумаге. Первая фраза будущей статьи писалась несколько раз, несколько раз переносилась на чистую страницу. Слатин не мог писать после зачеркнутого. У Стульева же не было черновиков. Исправления он делал тут же, на полях, тем же мелким каллиграфическим почерком.
- Сколько раз, - говорил он Слатину, - мне случалось отдавать рукопись прямо наборщикам. И набирали. Говорят, не хуже, чем после машинистки.
И правда, набирать можно было прямо с листа, написанного рукой Стульева. По всему было видно - работа мастера. Четко, грамотно. Ясно или чуть щеголевато, гневно или просто жестко, восхищенно или только одобрительно - словом, так, как в этот момент нужно газете. И в то же время немного лучше, чем надо в этот момент. И видно, что не последнее выдал человек, что за неожиданным и таким уместным словом у него много таких же слов.
Вовочка как-то пожаловался Слатину:
- Он слишком легко пишет, поэтому и создается обманчивое впечатление, что он стилист. А присмотреться - много однокоренных…
И возвращал Стульеву странички, в которых волосяными карандашными линиями были подчеркнуты однокоренные слова.
- И пожалуйста, Родион Алексеевич, - говорил Вовочка, - пообрывайте вот эти цветочки.
Стульев, как всегда молча покуривая, стоял над Вовочкиным столом, рассматривал Вовочкины пометки, потом, ни слова ни сказав, не выразив ни согласия, ни возмущения, отправлялся к себе и молча вносил изменения.