Под брезентовым небом - Александр Бартэн 12 стр.


Когда-то, еще в школьные годы, меня изрядно потрепал охотничий пес, и с той поры я затаил страх перед всем собачьим племенем. В цирке этот страх постепенно во мне угас. В самом деле, разве циркового пса можно сравнить с обыкновенным? Он ведь живет особой жизнью, он помощник и партнер артиста, делит с ним и неприятности, и беспокойства, и радости. Постепенно я привык к цирковым собакам. А вот сейчас, при виде клыков Жиго, ощутил, как во мне унизительно просыпается давнишний страх.

- Жиго! Песик, милый! - предпринял я еще одну дипломатическую попытку. - Мы ведь не первый день знакомы. Зачем нам портить отношения? Ну, отпусти!

Нет! Глаза боксера продолжали смотреть с неподкупной суровостью. Только теперь понял я всю незавидность своего положения. Гардеробная на самом конце коридора, идет второе отделение, большинство артистов внизу, у манежа. Голос повысить, позвать на помощь и то рискованно: чего доброго, Жиго без промедления вцепится в меня.

А вокруг во всей фантастичной пестроте простиралась клоунская гардеробная. В такой пестроте, такой фантастичности, что даже я, злосчастный пленник, не мог ей не поддаться. Чего тут только не было!

В раскрытом шкафу виднелись костюмы: фрачные, сюртучные, матросские, охотничьи, тирольские и еще какого-то немыслимого покроя - с тарелочными пуговицами, с полосками, как у зебры. Тут же головные уборы: котелки, колпаки, цилиндры, кепки, каскетки, фуражки, береты с помпонами и даже детский чепчик - великовозрастный по размерам, но чин чином отороченный лентами и кружевами, И еще парики: огненно-рыжие, ядовито-зеленые, яично-желтые, курчавые, лысые, со вздыбленными вихрами, с хитрыми приспособлениями - для слез фонтанчиками, для мгновенно вздувающегося при ударе пузыря.

Это был неиссякаемо причудливый мир. В нем находились всяческие музыкальные инструменты: гармошки, дудки, пищалки, трещотки, свистки, способные издавать невероятнейшие рулады. Огромный турецкий барабан и крохотная скрипка - такая крохотная, что могла целиком уместиться на ладони. Тряпичное чучело дохлой кошки. Зуб мудрости с полуметровыми корнями. Клистирная трубка таких размеров, что впору слону. Не менее грандиозный шприц. Перочинный ножик сабельных габаритов. Маски из папье-маше - хохочущие, подмигивающие, показывающие длинный язык. И еще, прислоненный в углу к стене, бросился мне в глаза фотоаппарат на треноге. Он напомнил мне одно антре.

Первым, беседуя с Герцогом, на манеж выходил Роланд. За ним Эйжен с фотокамерой на плече.

- Ай, какой ты нынче хорошенький, голубчик Роланд! Очень-очень прошу: разреши тебя сфотографировать!

Роланд польщено соглашался, принимал перед аппаратом кокетливую позу. Затем терял терпение:

- Что ты так долго возишься, Эйжен?

- Одну минуточку, одну минуточку! Я забыл спросить, голубчик Роланд, как ты хочешь сняться: наполовину или во весь рост?

- Как угодно, хоть в ширину. - Только поскорей.

Снова кокетливая поза, снова возня Эйжена под покрывалом.

- Это становится возмутительным! Я не желаю так долго ждать!

- Но ты же сам виноват, голубчик Роланд. Откуда мне догадаться, какую ты хочешь сфотографировать половину - верхнюю или нижнюю?!

Еще один знакомый предмет заметил я, оглядывая дальше гардеробную: веер из знаменитой клоунской пародии "Отелло". Не Шекспир пародировался в ней, а халтурный спектакль на захолустной провинциальной сцене.

Начинал Роланд. Поздоровавшись с Герцогом, он сообщал, что обладает талантом великого трагического артиста и потому хотел бы показаться уважаемой публике в своей коронной роли - в роли Отелло.

- Превосходно! - соглашался Герцог. - Но кто же сыграет Дездемону?

- О, это не препятствие. С ролью Дездемоны справится Эйжен!

Звали Эйжена. Объясняли, что от него требуется.

- Но как же я могу? Я же мальчишка! - отговаривался он стыдливо.

- Пожалуйста, не упрямься! - прикрикивал Роланд. - Я лучше знаю, что ты можешь!

Ах, покладистый, любопытный до всего нового Эйжен. Мог ли он отказать партнеру? И вообще.

- Мне еще никогда не приходилось бывать женщиной! - доверительно сообщал он залу.

Начиналось представление. В платье с длинным шлейфом, грациозно обмахиваясь кружевным веером, Эйжен изображал подругу мавра. Когда же в припадке ревности Роланд - Отелло пытался его задушить, Эйжен вырывался:

- Психопат! У тебя не все дома!

И убегал, задирая высоко подол, показывая клетчатые штаны:

- Я еще молоденький! Я жить хочу!

Погоня, потасовка и, наконец, появление Жиго. Вступаясь за хозяина, он сбивал с ног незадачливого Отелло.

Сейчас, спустя долгие годы, перечитывая былые записи клоунских антре, я лучше, чем прежде, понимаю, что особенно привлекало зрителей к Эйжену и Роланду. Они не только потешали, прибегая к густым гротесковым краскам. Нет, не только. В их игре раскрывались два образа, два контрастных характера. Роланд изображал человека эгоистически сухого, во всем расчетливого, себе на уме. "Этого нельзя, так не принято, так не положено!"- то и дело одергивал он Эйжена. "Но почему?" - изумлялся тот. И поступал по-своему. И одерживал верх.

Все это стало для меня понятным позже. Тогда же, в гардеробной Эйжена, под неусыпно суровым взглядом Жиго, мне было не до этих мыслей. Как выбраться, как спастись из западни? - вот единственное, о чем я думал. И тут-то веер Дездемоны, замеченный мной на стене, и сыграл неожиданно спасительную роль.

Я вспомнил диалог, которым заканчивалось антре "Отелло". Обращаясь к Эйжену, Герцог говорил:

- Я не подозревал, что вы такой храбрый!

На это Эйжен отзывался, горделиво выпячивая грудь:

- А как же! Я храбрый! Я очень даже храбрый! Мой папа был милиционер!

Вот эти-то слова и помогли мне. Стоило вспомнить их, как сразу почувствовал я себя спокойно. Больше того, независимо. Почувствовал себя так, словно стены клоунской гардеробной - и стены, и все, что в них вмещалось, и даже воздух, пропитанный сладковатыми запахами лака и грима, - словно все это перестало быть для меня чужим.

И вот что дальше произошло.

Расправив плечи, вольготно переступив с ноги на ногу, я вдруг отчетливо произнес:

- Знаешь, кто я? Я очень храбрый!

Жиго услыхал, повел ушами, и глаза его обеспокоенно дрогнули.

- Я храбрый! Очень даже храбрый! Мой папа был милиционер!

Последняя фраза произвела удивительное впечатление. Жиго поднялся, закружился на месте, а в глазах его, по-прежнему устремленных на меня, возникла и потерянность и влажность. Разумеется, внешне я никак не мог напомнить Эйжена, но слова, которые я произнес, которые Жиго привык слышать из вечера в вечер, - эти слова не могли не озадачить верного пса.

- Мой папа был милиционер! - еще раз провозгласил я, стараясь с возможной точностью воспроизвести интонацию Эйжена.

На этот раз Жиго испустил не только глубокий, но и почти человеческий вздох. Затем попятился, отступил от дверей.

Уже на лестнице, спускаясь к форгангу, я встретил Эйжена.

- Дорогой мой! Я виноват перед тобой! - всплеснул он руками. - Понимаешь, неожиданно вызвали в дирекцию. Ты был у меня? Подружился с Жиго?

Я с достоинством наклонил голову.

Досадно, конечно, что не могла состояться беседа. И все-таки я не чувствовал себя внакладе. Во-первых, я побывал в волшебных клоунских стенах, дышал в этих стенах ни с чем не сравнимым клоунским воздухом. А во-вторых.

Не об этом ли мечталось мне в детстве?

Пусть ненадолго, пусть на миг, хотя бы на краткий миг, но мне удалось продублировать рыжего Эйжена!

НОЧНАЯ СЪЕМКА

В тот сезон, когда в Ленинградском цирке гастролировал капитан Альфред Шнейдер и из вечера в вечер яростно рычащие хищники рвали мясо у него из рук, - в одном из кресел партера я приметил человека, по-особому прикованного к происходящему в клетке. Не раз и не два появлялся этот человек на представлениях: средних лет, с лицом внешне сдержанным, даже замкнутым, и вместе с тем отражающим глубокое подспудное волнение.

- Кто это? - спросил я Герцога. - Знакомое будто лицо.

- А как же! Видели, конечно, в театре. Илларион Николаевич Певцов. Артист академической драмы.

Ну конечно же. Как я сразу не вспомнил! В академическую драму Певцов пришел сравнительно недавно, года три назад - до того играл в московских театрах,- и сразу снискал широкую известность исполнением роли Павла Первого в одноименной исторической пьесе Мережковского. Выразительнейший образ создавал Певцов, рисуя российского самодержца равно и безумцем и преступником - в калейдоскопической смене настроений, в маниакальной подозрительности, мстительности, злобе.

Тут же, продолжая разговор, Герцог сообщил мне, что Певцов не только из любви к манежу посещает цирк.

- Дал согласие сниматься в кинокартине. Циркового содержания картина. Переговоры идут: предполагаются съемки в цирке, при участии львов.

Вскоре переговоры были успешно завершены, и ленинградская фабрика "Совкино" начала готовиться к съемкам: условлено было, что они будут происходить после конца представлений, в ночное время.

Мало кто помнит сегодня фильм "Смертный номер". Забегая вперед, скажу, что, выпущенный на экраны осенью двадцать девятого года, фильм встретил единодушное осуждение. Особенно негодовала критика по поводу того, что в угоду банальной и пошлейшей мелодраме авторы фильма в его окончательном варианте свели к минимуму роль Певцова, наделившего исполняемый им образ тонкими, психологически верными чертами. Очень скоро "Смертный номер" исчез с экранов. Но здесь, в рассказе этом, я хочу вернуться к работе Певцова, к одному из эпизодов этой работы.

Случилось так, что в эту же пору при Ленинградском Доме работников искусств была организована Ассоциация театрального молодняка, и меня избрали ее секретарем. Свои собрания Ассоциация проводила в тесном содружестве с ведущими артистами и режиссерами города. Однажды к нам пожаловал и Певцов.

Речь шла об основах актерской игры. В ходе беседы попросили высказаться и Иллариона Николаевича. Поднявшись с места, он несколько раз отрывисто глотнул воздух, одолел гримасу, пробежавшую по лицу, и лишь затем смог начать разговор. До того я не знал, что артист подвержен сильному заиканию и лишь на сцене - предельной мобилизацией всей своей творческой натуры - блистательно преодолевает этот дефект.

О чем говорил Певцов? Жаль, я не записал его речь, но помню, что с особой настойчивостью он подчеркивал, как важно для артиста жизненное проникновение в дела и поступки тех персонажей, каких воплощает он на сцене.

На Невский проспект вышли вместе.

- Илларион Николаевич! - начал я. - В цирке говорят, что вы согласились войти в львиную клетку. Но зачем? Разве нет возможности.

- Возможность есть, - ответил Певцов. - Но я не хочу воспользоваться ею. Не хочу, потому что.

Оборвав фразу, Илларион Николаевич круто обернулся ко мне:

- Потому что не хочу изображать. Понимаете? Я должен сам испытать. Чтобы сыграть роль укротителя - я должен пережить те минуты, те мгновения, которые определяют не только его работу, но, возможно, и всю жизнь. Понимаете? Завтра ночью приходите в цирк!

Назавтра - сразу после конца представления - в цирке начались приготовления к съемке. Электрики тянули провода, устанавливали вокруг манежа прожекторы. Оператор со своими ассистентами выбирал наиболее выигрышные для съемки позиции. Униформисты еще и еще раз проверяли крепления клетки. Словом, все вокруг находилось в движении, в лихорадочной спешке, и один лишь капитан Альфред Шнейдер с неизменным бесстрастием взирал на эти приготовления.

- А чего ему беспокоиться, - хмыкнул Герцог. - Куш отхватил немалый. До остального дела нет!

Оказалось, что это не так.

Пройдя за форганг, я увидел Певцова, уже готового к съемке. В строгом фрачном костюме, с белоснежной чалмой на голове - она оттеняла смуглость загримированного лица, - артист и впрямь мог показаться доподлинным укротителем хищников.

В этот момент за кулисами появился Шнейдер в сопровождении режиссера фильма.

- Давайте посоветуемся, Илларион Николаевич,- сказал режиссер. - Дело в том, что господин Шнейдер несколько обеспокоен тем, что зверям за короткий срок придется вторично выходить в клетку, и притом в неурочное, необычное ночное время. Не исключено, что звери могут быть взвинчены, нервозны. Господин Шнейдер - поскольку вы не обладаете навыками укрощения - предлагает ограничиться.

- Это исключено! - отозвался Певцов. - Я категорически настаиваю, чтобы все было точно так же.

Закончить фразу не смог: судорога, пробежав по лицу, затормозила речь.

Режиссер, оборотясь к Шнейдеру, передал ему желание артиста. Тот отозвался лаконичным кивком головы. Вскоре раздался сигнал к началу съемки.

Теперь они стояли друг против друга с двух сторон манежа, разделенные прутьями клетки, - капитан Альфред Шнейдер и Илларион Николаевич Певцов, артист Академического Театра драмы.

Шнейдер подал знак, и створка, закрывающая туннель, из которого в клетку выходят львы, поползла вверх, и львы появились на манеже - то самое стадо, что своим числом поражало воображение зрителей.

Жужжа на высокой и тонкой ноте, ослепительно вспыхнули прожекторы. Оператор замер у камеры. Пожарники нацелили на клетку брандспойты.

- Выход! - послышалась команда.

Сквозь узкую дверцу Певцов шагнул навстречу львам. Он шел навстречу хищникам, и они - по крайней мере те, что находились к нему ближе, - слегка попятились, приглушенно рыкая, пронзительно-янтарными зрачками всматриваясь в незнакомую фигуру.

Певцов дошел до середины манежа. Скрестив руки на груди, отвесил поклон воображаемой публике.

Я следил не только за артистом, но и за львами. Этой ночью они, действительно, были неспокойны. Оттеснив стоявшую рядом самку, крупный гривастый лев попытался кинуться к артисту. Гортанный возглас Шнейдера раздался вовремя. Лев отступил.

- Стоп! - вскоре крикнул режиссер. - Можете покинуть клетку, Илларион Николаевич!

Медленно, очень медленно отвернувшись от львиного стада, Певцов направился к выходу. Дверца мгновенно за ним захлопнулась. Со всех сторон сбежались: как самочувствие, не нужно ли врача.

- Нет. Не требуется, - ответил Певцов. И вдруг, сорвав чалму с головы, рассмеялся громко и торжествующе: - Теперь-то я понимаю. Теперь понимаю и смогу.

Самое удивительное: речь его звучала уверенно, без малейших затруднений.

За кулисами Шнейдер сказал:

- О, это было великолепно! Господин Певцов показал нерв. Больше, чем нерв. Господин Певцов - если бы он пожелал. Это я говорю! Он мог бы стать укротителем!

Немало написано о яркой творческой жизни народного артиста республики Иллариона Николаевича Певцова. Образы, созданные им - профессора Бородина в "Страхе" А. Афиногенова, капитана Незеласова в "Бронепоезде 14-69" В. Иванова, полковника Бороздина в прославленном фильме "Чапаев", - полновесно вошли в историю советского искусства. Фильм "Смертный номер" по вине режиссуры не смог занять место в этом ряду. И все же, думается мне, рассказ о ночной киносъемке, однажды состоявшейся в Ленинградском цирке, добавляет выразительный штрих к портрету замечательного артиста.

ПОЧТИ ПОЛВЕКА

- Сколько же лет мы знакомы? - спрашивал меня иногда Евгений Павлович Гершуни. - Неужели скоро полсотни лет? Да-да, конечно. Я ведь помню вас еще тоненьким, худеньким юношей!

Все правильно. Я был тогда студентом. Кончал режиссерское отделение Театрального института и страшно обрадовался, когда Кузнецов и Гершуни пригласили меня принять участие в работе постановочной мастерской. Стать цирковым режиссером! Это было самым жгучим моим желанием!

Вот и первая репетиция. Отведя для нее ранний утренний час, Герцог ободряюще сказал:

- Еще на одну ступеньку подымаетесь. Ни пуха ни пера!

Увы, пожелание это не помогло мне в тот день.

С отчаянной смелостью я перешагнул барьер. Опилки мягко спружинили под ногами. Артисты, с которыми мне предстояло работать, были в сборе. Однако не успел я обратиться к ним, как произошло непредвиденное. Вольготно и громко между собой переговариваясь, два дюжих эквилибриста вынесли на манеж свою переходную лестницу.

- Позвольте, - сказал я. - Это время отведено не для вашей - для моей репетиции.

- А нам сейчас удобнее.

- То есть как?

- А вот так!

При этом эквилибристы окинули меня таким пренебрежительно-насмешливым взглядом, что стало ясно - решили идти напролом.

- Освободите манеж, - сказал я возможно строже. - За кулисами висит расписание, и я настаиваю.

- Настаивать лучше всего на лимонных корочках,- все с той же насмешливостью посоветовали мне.

Не обращая больше внимания ни на меня, ни на растерявшихся моих артистов, эквилибристы принялись закреплять оттяжки своей лестницы. Они действовали неторопливо, всем видом подчеркивая полнейшую безнаказанность.

Нет, этого я допустить не мог. Надо было немедленно действовать, и я кинулся в дирекцию. К счастью для меня, как раз в этот момент там появился Евгений Павлович Гершуни.

- Спокойнее! - сказал он, увидя мое потрясенное лицо. - Спокойнее и по порядку. Что случилось?

Я начал взахлеб, не сомневаясь, что рассказ мой вызовет у Гершуни негодование. Ничего подобного. Вместо того чтобы вскипеть и вскочить - он выслушал меня хладнокровнейшим образом. Прикрыл глаза. Казалось, вообще забыл о разговоре. И только затем укоризненно напомнил:

- А время-то репетиционное - оно идет, уходит, Давайте посмотрим, что тут можно предпринять.

Поднявшись на верхнюю перекладину лестницы, эквилибристы уже приступили к репетиции. Шагнув на манеж, дав им возможность закончить трюк, Гершуни с чувством вздохнул:

- Прекрасная работа! Каждый раз любуюсь безупречностью вашего копфштейна. А теперь попрошу спуститься ко мне.

Спустились. Стояли подбоченясь, косая сажень в плечах: этакие полновластные владельцы манежа.

- Большая к вам просьба - любезно начал Гершуни.- Не сочтите за труд убрать лестницу. Да, и вот еще что. Вы помешали репетировать новому своему сотоварищу, режиссеру постановочной мастерской. Думаю, в связи с этим вам следует принести свои извинения. Не так ли?

Эквилибристы ошеломленно переглянулись, даже не нашлись, что ответить.

- Да-да, вам следует извиниться, - все тем же ровным тоном подтвердил Гершуни. - Работе постановочной мастерской мы придаем серьезное, очень серьезное значение. Мне было бы крайне досадно снимать вас с программы. Впрочем, дело за вами. А теперь я пойду. Уйма дел с утра.

Вот и весь разговор. Проводив замдиректора все в той же окаменелости, эквилибристы перевели глаза друг на друга - как же быть. Затем, подавляя вздох, открепили лестницу. Подняли на плечи. И тогда один из них, тот самый, что советовал насчет лимонных корочек, сдавленно проговорил:

- Ну, мы пошли. Извините, если что. Недоразумение вышло!

Этот случай припомнился мне одиннадцать лет спустя. Припомнился, казалось бы, в совершенно несоответственной обстановке. В июле сорок первого года. В деревне Большие Теребони, где размещались тылы Первой дивизии Ленинградского народного ополчения.

Назад Дальше