Сентиментальное путешествие - Виктор Шкловский 20 стр.


Скот гнали через город быстро-быстро, так нельзя гнать скот, он портится. Очевидно, бежали.

Зашевелились лазареты. Я понял, что происходит бегство. Поехал узнать, в чем дело, в Херсон.

В Херсоне сказали мне друзья, что Врангель прорвал фронт и наступает. Красные части, долго простоявшие на Перекопе, разложились. Их прорвали, и они бегут.

Я быстро проехал на лодке обратно. У пристани уже кипело.

Рвались к лодкам. На берегу лежали горы вещей. Какой-то комиссар с револьвером в руках отбивал лодку от другого.

Жена не могла идти. С трудом довел ее до берега. Искал по деревне лодку, нашел, и из болотистой Чайки или, может быть, Конки осокой и кустами поехали мы к Херсону.

К вечеру Алешки были заняты разъездом черкесов.

Началась лезгинка. Белые – народ танцевальный.

А мы подплыли к херсонскому берегу. Не пускают, стреляют даже. Говорят: "Вы панику наводите". Умолили часового.

Днепр бежал, и было у него два берега – левый и правый; на правом берегу были правые, а на левом – левые.

Все это, считая по течению.

Левый берег был обнажен. Не было никаких сил, кроме батальона Чека.

Но правые не наступали, им было выгодно оставить Днепр на фланге.

Начали мобилизацию профессиональных союзов. Никто не идет. Начали партийную мобилизацию. Кажется, пошло мало.

А пушки уже били. Люблю гром пушек в городе и скачку осколков снарядов по мостовой. Это хорошо, когда пушки.

Кажется, что вот сегодня сойдемся и додеремся.

Жена лежала в больнице, очень тяжело больная. Я ходил к ней.

Объявили партийную мобилизацию меньшевиков и правых эсеров. Организация эсэров в Херсоне была легальная.

Незадолго до этого в Херсоне были выборы в Совет. Меньшевиков с эсерами прошло около половины.

На первом заседании Совета, после выслушивания приветствия от местного батальона Чека, коммунисты объявили, что Совет решил послать приветствия Ленину, Троцкому и Красной Армии. Меньшевики объявили, что они вообще Ленина и Троцкого не приветствуют, но принимая во внимание…

Дальше следовало, вероятно… "постольку, поскольку…".

Одним словом, они соглашались подписать приветствие.

Но коммунисты парни ухватливые. Они внесли в качестве наказа для Совета программу партии РКП. Меньшевики за нее не голосовали. Тогда их исключили из Совета.

Мобилизация была произведена их местным комитетом и была без энтузиазма. За нее были местные партийные верхи, среди них мои товарищи по Петроградскому Совету первого созыва – Всеволод Венгеров, работавший в местных профессиональных организациях, и тов<арищ> Печерский.

На мобилизацию меньшевиков откликнулись главным образом местные студенты, числом около 15 человек.

Эсеры смогли мобилизовать кроме комитета еще несколько рабочих.

Я не удержался и вписался к меньшевикам. Именно к ним, чтобы быть со знакомыми.

Сильно ругался на собрании за мобилизацию. Всех нас собрали и отправили на больших телегах на правый фланг в деревню Тегинку, верстах в сорока от Херсона.

Для меня это было очень тяжело. Я надеялся воевать в городе или около города, чтобы иметь возможность видать жену.

Но не первый раз я садился на поезд, не зная, куда он едет. Эсеров мобилизовал товарищ Миткевич, крепкий и узкий человек. На войне он был офицером-подрывником. В местной группе эсеров очень влиятельным руководителем. Группа была легальная, но на платформе большинства партии.

Поехали.

Ехали пустыми полями. Обгоняем большие телеги с евреями, уходящими от белых – от будущих погромов.

Ехали евреи в земледельческую колонию Львово, где они скапливались в таком количестве, что их уже там не били.

Сам я в этой колонии не был. Говорят, что земледелие там слабое. Стоят дома голые, огородов нет. А нравы особенные, львовские.

Ездят, например, торговать отрядами на тачанках, как Махно.

И на тачанках, как у Махно, пулеметы.

Вокруг Львово антисемитизм меньше, чем в других местах. Почему – не знаю.

Въехали мы в Тегинку.

Большое село с церковью, а у церкви колокольня, а на колокольне наблюдатель, внизу трехдюймовка.

Улицы широкие, вечером катается на них начальник роты, и можно завернуть тройку, не замедлив хода на улице.

Не улица прямо, а аэродром.

Дома разные стоят по сторонам. Некоторые – старообрядцев. Народ вообще сборный, говорят вроде как на украинском, а в общем Новороссия, сбродочное место России, без своего языка, без песни, без орнамента, но живут люди "под немца", с черепичной крышей на домах.

Мясо едят каждый день.

Работал над Теккереем. Взял с собой его роман.

Скучали мы. Рота вся русская. Петербургская рота, про Питер вспоминает: "Голодно, – говорят, – а интересно".

Вечером кричат: "На молитву", и поют: "Это есть наш последний и решительный бой".

Вы думаете, я написал эту строку? Я ее спел.

Был недавно за городом под Берлином, обратно попал в забастовку. Трамваев, извозчиков нет, языка не знаю, иду по странам света к себе на Клейстштрассе, а народ идет навстречу, густой народ, и едут еще и на велосипедах. И нет ничего, только народу много, а сердце подымается. Сердце битое, разочарованное. Сердце, которое я должен держать все время в зубах, играет навстречу толпе.

Большая сила.

Пели солдаты, кроме "Интернационала", еще "Варяга" на мотив "Спаси, Господи, люди твоя", и состояли они главным образом из военнопленных.

Страшно знакомый народ.

Не коммунисты, не большевики, даже просто русские солдаты. Нас они встретили хорошо.

Мучились они очень тем, что торчали на Украине, где их явно никто не хотел. Воюй тут со всеми.

Говорили: "Если бы на этой Украине да не уголь, к чертям бы ее, хлеба у нас в Сибири не меньше".

А тут какие-то люди тоже дерутся.

Украинцы, или, вернее, те, кто жил в Тегинке, эти колонисты относились к нам терпеливо.

Кормили мясом, сметаной, свининой. А если бы могли, то кормили бы свиней нами.

На дворах стояли сломанные косилки. Лошадей мы гоняли по своим военным делам. Население было раздето. Не было мешков для хлеба даже. Не в чем было зерно возить.

Голод был уже подготовлен.

Ночью раз пришли белые. Их привезли крестьяне. Напали на нас белые ночью. Стояли мы по избам. Стрельба была. И ушли белые на свой правый белый берег.

Ночным делом стреляли друг в друга. Я служил себе тихо, больше стоял на часах у моста. Проверял у всех документы.

Одет был в полотняную шапку с полями – крестьяне называли ее шляпкой, в зеленый костюм из суконной портьеры с матросским воротом и в полотняное пальто из хорошего плотного половика, с пряжкой от вещевого мешка.

В Петербурге не удивлялись, а крестьяне огорчались сильно.

Не то человек, не то барышня.

Один раз пошел на разведку.

Ехали сперва влево по берегу верст на пятнадцать.

Фронт редкий-редкий, человека три на версту.

Там встретили нас кавказцы-кавалеристы в черных бурках. Театрально нагибаясь, говорили с нами с лошадей, скакали по берегу. Около темных изб – никого.

А Днепр тихий, и лодок не приготовлено.

Сели в какую-то дрянь, весла достали, как зубочистки.

Поехали, начали тонуть, лодки дырявые, а у нас пулемет. Доплыли до тихой мели – высадились.

Пошли по резкому рубленому камышу, а нога скользит в деревянных сандалиях.

Идем, натыкаемся на пятнистых, приятных на ощупь шелковых коров.

Доходим до речки, не знаем, как перейти. Чепуха, посылаем разведку. Разведка не возвращается. Собираемся кучкой, курим, ругаем своего начальника.

Наш унтер-офицер заговаривает со мной о значении связи вообще. Курим. Пулемет трехногий стоит на песке, как стул. Нет сторожевого охранения. Впечатление, что люди воюют не всерьез, а взяли и отложили вдруг войну в сторону.

Розовой стала река, вошли в теплую воду, сняли тяжелую лодку, поплыли обратно.

Приплыли. Всю дорогу отчерпывали воду шапками.

Все не всерьез.

Много ходил я по свету и видел разные войны, и все у меня впечатление, что был я в дырке от бублика.

И страшного никогда ничего не видел. Жизнь не густа.

А война состоит из большого взаимного неуменья.

Может быть, это только в России. Скучал я сильно. Написал заявление, что пехотной службы не знаю, а знаю броневую, а на худой конец – подрывное дело. Подрывники были нужны, меня вызвали в Херсон.

Забыл сказать, почему я был совершенно не нужен в Тегинке. У меня не было винтовки. Винтовок вообще не хватало.

Поехал, посадили меня на телегу, со мной посадили еще арестованных. Двух.

Один большой, тяжелый, местный начальник милиции. Другой маленький, тихий дезертир.

Я был вооружен шомполом, но был не один, со мной ехал в качестве конвоя при арестованных маленький солдатик из военнопленных. У него винтовка, даже заряженная.

У него болели ноги, и он не мог ни сидеть на телеге, ни идти рядом. Как-то примостился на корточках сзади.

Арестованный был взволнован, его сильно мяли в Тегинке, обвиняли и в спекуляции, и чуть ли не в измене. Нам он говорил, что невиновен.

Был он роста большого, крупный, а кругом была степь. А за степью река и белые, и красных в степи было меньше, чем каменных баб. Захочешь, не встретишь.

И степь была уже не голая, а глухая от всходов; роту, полк можно спрятать.

Маленький конвойный все уговаривал арестанта, что в Херсоне его отпустят.

А мне подмигивал на свою винтовку: расстреляют, мол. И степь была кругом. Казалось, что стоит арестанту ударить меня и инвалида-конвойного и убежать, но арестант говорил о том, что он не виновен, и сидел на телеге как привязанный.

А я не понимал его, как не понимал России.

Так и привезли мы его в Херсон.

А другой был мальчишка, если его не расстреляли на второй день, то, вероятно, отпустили на третий.

Приехал в Херсон.

В Херсоне пушки стреляли и вошли в быт.

Только базар нервничал и боялся.

Но – ничего, торговал, от пушек молоко не киснет.

В городе жили и торговали.

На стенках висели расстрелянные. По пятнадцати человек в день. Порционно.

И последние пять фамилий – еврейские. Это – для борьбы с антисемитизмом.

Пушки стояли в городе. Было очень уютно. Но бабы пригорода Забалки у себя поставить батарею не разрешили.

Они правы, конечно. Пройдут и белые, и красные, и другие многие, не имеющие цвета, и еще будут стрелять, и все пройдет, а Забалка останется.

Начал формировать подрывной отряд. Со дня на день должен приехать Миткевич.

Я послал запросы по полкам, взял несколько мальчиков из комсомола.

Формирование началось.

Отыскал помещение в старой крепости. Искал подрывной материал среди брошенных складов. Но динамит оказался уже вывезенным. Слишком поспешно. Удивляюсь, как не увезли и орудий.

Орудий было много. Морские, дальнобойные. Стрелять из них не умели, не было таблиц и целлулоидных кругов. Стреляли по аэропланам из специальной пушки, но не попадали. Аэропланы прилетали каждое утро. В синем небе были белыми. Прилетали аккуратно.

Кружатся. Потом вдруг хороший удар. Как в бубен. Бомба. Я встаю. Значит – семь часов, нужно ставить самовар. Действие продолжается.

С каким-то воющим визгом медленно подымается из города красный аэроплан.

Карабкается в небо. Белые аэропланы улетают.

Начинается перестрелка. Белые стреляют по бывшему губернаторскому дому. Там военный комиссариат и батарея рядом.

Стреляют белые из трехдюймовки. Больше тыкают. Дом весь исстрелян, но в нем работают. А я иду на службу.

Если воевать, так вот так. В гражданской войне не стоит притворяться, что война настоящая, и удобнее воевать из города.

Миткевич организовал отряд умело и крепко.

Он тоже, как и я, стоял на Днепре заставой впятером. Кругом враждебные крестьяне. Красные (в данном случае – эсеры) заняли барский дом и притворялись, что их много. Одного держали поэтому у дверей и никого не пускали вовнутрь.

Этих людей, с которыми Миткевич уже пообстрелялся, он и привез в Херсон.

У него была тоска по делу, он крепко и цепко влюбился в свой отряд. Как Робинзон влюбился бы во всякую белую женщину, которую выбросило на его остров.

Сколько людей, особенно среди евреев в старое время девственных для власти, видал я за свою жизнь, людей, влюбленных в дело, которое им досталось.

Если поселить в России приблизительно при 10 градусах мороза в одной квартире мужчину и женщину с разностью возраста от одного года до двадцати лет, то они станут мужем и женой. Я не знаю истины более печальной.

Если дать женщине, не знающей мужа, мужчину, она вцепится в него.

Человечество, в общем, создано для суррогатов. Миткевич ел, пил и спал в отряде. Я тоже.

Вызвал я в отряд своих друзей-меньшевиков из Тегинки. Они были студентами-техниками. Приехали усталые, мрачные, запуганные. На другой день после моего отъезда было наступление на казачий лагерь, местность на противоположном берегу реки.

Наступали крохотным отрядом. Крестьяне приняли пришедших суровым вопросом:

"Когда же вы кончите?"

Вообще для русской революции уже нужно привести заинтересованных людей со стороны.

Венгеров, у которого было больное сердце, часто ложился и потом снова вставал. Шли поперек деревни, перелезая через заборы. Белые медленно отступали. В это время наши наступали на Алешки. План был самый элементарный. Лбом в стенку. Собрали людей, больше матросов, посадили на два парохода, подвезли к Алешкам. Дрались, лезли. Белые отступили и ударили с фланга. Побежали. Тонули, переплывая рукава речек. Бросали сапоги и бушлаты. К ночи остатки отрядов вернулись мокрые, почти голые. Выбили наших и из казачьего лагеря. Но вернулись не все. Венгеров сел в лодку, отплыл с несколькими солдатами и сестрой милосердия от берега. А на другой не вышел. Прибило труп сестры.

Мы считали Венгерова погибшим. Искали его, посылали разведчиков на тот берег. Ничего.

Жена его как окаменелая.

Грустными приехали студенты в мой отряд и надорванными.

За день до отъезда приказали батальону, в составе которого они были, опять наступать.

Батальон уже почти растаял. Как-то растерялся.

Приказали наступать. Посадили на плоскодонный пароход "Харьков". На прощанье выдали по полфунта сахара. Совсем похороны получились. Сахар – редкость. Его даром не дают. Молчаливо поехал "Харьков". Лежали. Молчали.

На счастье, пароходик сел на мель, пробился на ней положенное количество времени и вернулся. А наступление было отменено. Устроились мы в крепости довольно чистенько. Нары, рогожи. Телефон. Миткевич сжал интеллигентов крепко, а мне их было жаль, кроме того, я не виноват ни перед кем и поэтому никого ни для кого не обижаю.

Поехал в Николаев. Нет динамита. Начал комбинировать. В результате привез вагон с секритом – каким-то норвежским взрывчатым веществом, – ракеты и дымовую завесу.

А на пакетах с горючим составом дымовой завесы нашли бикфордов шнур.

И открыли мы робинзонское подрывное хозяйство.

Учили бросать бомбы. Закладывать горны. Делать запалы.

Солдаты поумнели и стали важными. Динамит и автомобиль изменяют характер человека.

По вечерам занимался с солдатами дробями.

По России шли фронты, и наступали поляки, и сердце мое ныло, как ноет сейчас.

И среди всей этой не понятой мною тоски, среди снарядов, которые падают с неба, как упали они однажды в Днепр в толпу купающихся, очень хорошо спокойно сказать:

"Чем больше числитель, тем величина дроби больше, потому что, значит, больше частей; чем больше знаменатель, тем величина дроби меньше, потому что, значит, нарезано мельче".

Вот это бесспорно.

А больше я ничего бесспорного не знаю.

На столе лежат кислые зеленые яблоки и мелкие одичавшие вишни. Заперты сады кругом, национализированы.

А собрать плодов не умеют, только солдаты воруют: войска всегда едят фрукты незрелыми. Если бы Адам был солдатом, то он съел бы в раю яблоко зеленым.

Итак, я занимался арифметикой. Поручили нам взорвать деревянный мост через рукав Днепра.

Мост мешал переходить плавучей батарее.

Я не знаю, можно ли взрывать деревянные мосты.

Мост имел средний пролет очень изящной конструкции, из нескольких слоев досок, прошитых дубовыми шипами.

Сняли верхний настил.

Солдаты работали превосходно.

Один большой, страшно сильный, такой большой, что мускулы на нем не выделялись, оказался мостовым рабочим.

Он снимал шпалы – как семечки лузгал.

Студенты работали, очень стараясь.

Солдаты их не любили за еврейство. Мне мое еврейство прощали.

Я для солдат человек странный.

И вот сидят люди на сквозном мосту, делают одно дело и попрекают друг друга.

А один еврей был у нас из комсомола. Фамилия вроде Брахман.

Поступил он добровольцем. Нужно здесь поделиться с вами одним воспоминанием.

На улице города Соложбулака (в Курдистане), а город этот раньше славился листьями, шкурами и павлинами, увидал я раз группу солдат.

Они весело подкидывали ударами сапог, тяжелых сапог, персидскую кошку с привязанной к хвосту жестянкой от керосина.

Кошка то притворялась мертвой и лежала как дохлая, то вдруг, собрав все силы, бросалась в сторону прыжком, но жестянка задерживала, и тут ее ударяли сапогом под живот так, что она как-то натягивалась, летя в воздухе.

Хозяин, перс или курд, стоял в стороне и не знал, как отнять от солдат свою кошку.

Брахман был у нас в отряде этой кошкой.

На войну он попал с целью сразу вылезть в командные курсы. Но его вежливо поймали и сказали – "служи". И на резолюции было написано: "Заставить служить".

И правы ведь.

Брахман боялся бомб.

Заставили бросать. Он приучился. Отнеслись без удовлетворения. А он был грязный, развел на себе вшей, растравил на паху раны, прикладывая листья табака.

Живой, реализированный плакат за антисемитизм.

Но – как его травили!

Мы готовились взорвать мост. Поставили на ферму динамит. В середине повесили колбасы из динамита. Взорвали.

Помню мгновение страшного удара. Мост раскололо, но обломки повисли.

И вдруг пламя на одном крайнем бревне…

Весь мост в пламени через минуту.

Ведь мы не хотели, нам мешала только средняя ферма.

Громадный мост, который строили много лет, высотой около десяти саженей, горит, как куча щепок.

Бедный Миткевич!

Мост горит – демонстративно. И я приложил руку к разрушению России.

На берегу собрался весь Херсон. Рад. Ведь в России иногда и радуются так: "А у большевиков-то дров нет, вымерзнет в эту зиму Россия". Хитрая, тараканья нация, верит в свою живучесть, думает: "Большевики-то вымерзнут, а мы как-нибудь к весне и отойдем".

И знает нация, что ее много. А мост подхватывается пламенем. Как будто в небо его несет.

Назад Дальше