Сентиментальное путешествие - Виктор Шкловский 21 стр.


У моста, в воде солдаты с пожарными кишками. Не знаю, где достали. Поливают его. Поминутно окунаются. Одежда тлеет. Публика на берегу – больше бабы – радуется; "Так его, так, что на него смотреть. Жги Россию". А у нас своя забота: опасность, что завалит обломками фарватер.

Миткевич лезет в мост на лодке с шестами.

Хочет не дать запутаться обрушившимся обломкам в сваях так, чтобы закрылся проход. Но мост сгорел благополучно.

Хмурые мы возвращались домой. Ведь столько дерева сгорело!

А год-то был 1920-й, а не 1917-й, уже не пожарный год.

Вернулись в Херсон.

Пароль в городе в эту ночь, помню, был "Дредноут".

Жили мы себе тихо, в рвах старой крепости.

Бросали бомбы, взрывали иногда сразу пуда два секрита.

Взрыв – это хорошо. Подожжешь шнур, отбежишь, ляжешь, смотришь.

Вспухает на глазах земля.

Пузырь растет в долю доли секунды, отрывается от почвы. Взлетает темный столб. Весь крепкий. Твердый. Стоит большой. Потом смягчается, распадается в дерево и падает на землю черным градом.

Красиво, как лошадиное ржание.

Подрывной материал у нас был плохенький.

А учить людей нужно было торопиться.

Земля вокруг врангелевцев пухла пузырем, пузырь уже отделялся от почвы.

Вдруг встанет к небу!

Во всяком случае, тогда придется при отступлении взрывать мосты. Нам приказали приготовить людей в неделю.

Работали и днем, и ночью.

Приходилось учить работать в условиях, в которых работать нельзя. Например, делать взрывы, не имея бикфордова шнура.

В таких случаях можно устроить взрыв, вставив детонатор (запал) от ручной гранаты и к чеке запала приделав бечевку.

Вытащить чеку, терка запала загорится, и через три секунды будет взрыв.

У нас были ручные гранаты немецкого образца. В них пружинку терки удерживает гибкая пластина, закрепленная чекой.

Вытаскиваете чеку, держите пластинку в ладони руки и, прижимая ее к телу бомбы, бросаете в воздух, пластинка падает, терка загорается. И взрыв.

Так и сделали. Вставили в пудовую жестянку секрита запал, привязали к чеке веревочку, спрятались за горку, потянули.

Ждем три секунды.

Тишина.

Потянули еще, к нам тогда притащилась и сама Чека.

А взрыва нет. Может быть, испорчен запал?

По уставу в таких случаях нельзя идти к месту неудачного взрыва. Нужно, кажется, ждать полчаса. Очень благоразумно.

Но тишина какая-то уж очень полная.

Встали и пошли гурьбой к месту взрыва (несостоявшегося).

Идем, вдруг Миткевич присел на землю и говорит: "Шкловский, дымок!"

И действительно, запал пускает свой тихий трехсекундный дымок. Значит, вдруг загорелся.

Осталось две секунды, может быть, одна.

Я подскочил к секриту, вырвал запал и бросил его в сторону, он взорвался в воздухе.

А сам сел на землю. Ног нет. Солдаты встают с земли. А ложиться не стоило, потому что воронки на всех бы хватило. Подходит ко мне один и говорит: "Вот так-то вы, наверное, и взорветесь!"

К вечеру это было убеждение всей команды.

Произошло же, по всей вероятности, вот что. У нас не было проволоки укрепить запал в заряде, чтобы он не был вырван вместе с чекой бечевкой.

Мы обложили запал камнями. Один камешек, как видно, сперва помешал пластинке отскочить, но потом как-то отвалился. Тогда запал загорелся.

Жена моя спрашивала каждый день:

"Ты не взорвешься?"

Я ходил в зеленом костюме из оконного драпри.

Идешь ранним утром по парку.

Посреди парка дуб, под дубом могила. Из этой могилы каждое правительство вытаскивает чужого покойника и вкапывает туда своего.

Если бы я взорвался, то меня, я думаю, закопали бы туда.

Солдаты похлопотали бы, они меня очень любили.

А песок в Херсоне горячий, жжет ноги, сапог-то нет: носишь деревянные сандалии с петлями.

Одежда ниществующих монахов. Когда идешь в таких сандалиях, то при каждом шаге как будто кто-то дергает за ногу.

Но все так ходят.

И кругом стук от сандалий по Херсону.

Так вот идешь по Херсону. Зелень. Зайдешь на базар.

Базар – то торгует, то в панике мечется под обстрелом белых.

В глиняных кувшинах продают молоко. Густое, топленое. Я питался им и абрикосами сперва в счет гржебинских 40 тысяч, но их было трудно менять. 10 тысяч (я привез деньги четырьмя бумажками) никто не менял. Или разменяют на "ходей", на маленькие тысячи с китайскими надписями, а их не берут. Платил за размен 10 тысяч две. Приходилось продавать вещи. Я продал пальто. Потом хорошие кожаные штаны из моего замшевого дивана. Их знали все ученики студии "Всемирной литературы". Дерево от дивана я сжег.

Питался абрикосами и молоком. А на базаре скандалы. Зачем евреи свиное сало покупают? Не надо им, по ихнему закону, покупать свиного сала. У русских и так не хватает. И вера у евреев такая. Зачем они нарушают свою веру?

Занесешь молоко домой. Идешь парком. Зелень, тень – холодно, лужайка – и солнце. Идешь и думаешь рассеянно о своем.

Об ОПОЯЗе. ОПОЯЗ – это значит: Общество изучения теории поэтического языка.

О том, что ясно для меня, как числитель и знаменатель. Думаешь и становишься рассеянным. Взорвался я от рассеянности. Это случилось так.

У нас не хватало запалов.

А нужны запалы, очень. И на случай отступления, и для уничтожения тех бомб, которые в нас бросали белые. Эти бомбы иногда сами не взрывались.

Я привез с собой из Николаева какие-то немецкие белые цилиндрики. Сохранились они в пороховом погребе, и я думал, что это запалы. Миткевич уверял, что нет. И действительно, отверстие для бикфордова шнура в них как будто и было, но уж слишком широкое, можно мизинец всунуть, и сделано так, что края обжать нельзя.

Попросил приготовить мне бикфордов шнур от дымовой завесы и пошел на край оврага делать пробу.

Был хороший день. Трава зеленая, небо синее. В отдалении несколько лошадей и какой-то мальчик. Старые рвы кругом, а в них темные лазы, и что в них внутри – неизвестно; вероятно, просто темнота.

Начал вставлять шнур в цилиндрик, а он вроде круглого металлического пенала приготовишки толщиной, как окружность трехкопеечной монеты, а в длину четверть аршина. Шнур в отверстии не держится: тонок.

Обмотал бумагой. Отмерил на две секунды.

Чтобы ждать не было скучно.

Зажег папиросу. Бикфордов шнур зажигают не от спички, а от папиросы. Все по закону. Закурил папиросу, взял цилиндрик в руку и нагнулся с папироской к нему. В течение четверти секунды не помню подробности.

Вероятно, случайно зажег бумажку, которой был обернут бикфордов шнур.

Мне разнесло в сторону руки, подняло, ожгло, перевернуло, а воздух был набит взрывами. Цилиндр разорвало у меня в руках. Едва успел бледно вспомнить о книге "Сюжет как явление стиля", – кто ее без меня напишет?

Казалось, еще гремит взрыв, еще не упали камни на землю. А я на земле. И лошади, вижу, скачут в поле, мальчик бежит. А трава кругом в брызгах крови.

Удивительно красна кровь на зеленом.

А руки и платье все в клочьях, в дырьях, рубашка черная от крови, и через ремни сандалий видно, как разворочены ноги, пальцы вывернуты и стоят дыбом.

Лежу на животе и визжу, и визг уже вырвался из взрыва, а я правой рукой рву траву.

Я думаю, что солдаты прибежали через минуту. Услыхали взрыв и сказали:

"Так и есть, Шкловский взорвался!"

Пригнали телегу. Все скоро. Они с этой телеги картофель покупали. Кормили их плохо, они покупали картофель и варили его вечером.

Прибежал взводный и Матвеев, тот, большой, стали подымать меня на телегу. А я уже понимаю.

Пришел студент Пик, прямо мертвый.

Положили меня на телегу и под голову подсунули мою полотняную шляпку колпачком, с мягкими полями.

Пришел Миткевич, бледный, как на пожаре моста. Наклонился надо мной, задыхаясь.

У меня еще гремело в ушах. Все тело трепетало. Но я знаю, как нужно себя вести, это ничего, что я не умею держать за обедом в руках ложку.

Я сказал ему:

"Примите рапорт: предмет, данный мне на испытание, оказался запалом очень большой силы. Взрыв произошел преждевременно, вероятно благодаря удалению верхней оболочки бикфордова шнура. Используйте запалы!"

Все было сделано как в лучших домах, по правилам.

Есть правила, как должен вести себя раненый. Есть даже правила, что говорить, умирая.

Повезли в больницу.

Один ученик, солдат, сидел у меня в ногах и щупал их, не холодею ли я.

Привезли меня в лазарет. Поругались с санитарами.

Все как принято. Я лежал и печально узнавал вещи. Положили на стол. Намылили.

Тело мое на костях трепетало. Вот этого я еще не видал.

Оно билось мелкой дрожью. Не руки, не ноги, нет, – тело.

Подошла женщина – врач.

Знакомая из Петербурга. Не видались с ней лет восемь. Начали занимать друг друга разговором.

В это время меня уже брили, это необходимо при перевязках.

Говорил со знакомой о русском великом поэте Велемире Хлебникове.

Забинтовали по пояс, положили на кровать.

Пришла на другой день сестра жены. Я не велел тревожить никого до утра.

Посмотрела на меня. Потрогала пальцем. Успокоилась немножко.

Пошла сказать Люсе, что у меня руки и ноги остались.

О том же, что я взорвусь, было известно заранее.

Вообще, живя, я как будто бы исполняю какую-то производственную программу.

Был я ранен жестоко, в ногах, в груди сидели осколки.

Левая рука пробита, пальцы изорваны, в груди осколки.

Весь исцарапан, как когтями. Кусок мяса на ляжке вырван.

А пальцы на ноге размозжены.

Осколков у меня вынимать было нельзя. Для того чтобы вынуть, нужно было делать надрезы, и рубцы стянули бы ногу.

Осколки выходили сами.

Идешь, немного колет. Скрипит белье что-то. Остановишься, посмотришь, – маленький белый осколочек вылез из раны и торчит.

Вынешь. Ранка немедленно заживает.

Но – довольно о ранах.

Лежал и пах несвежим мясом. Время было жаркое.

Приходили ко мне солдаты. Смотрели ласково. Занимали разговорами.

Пришел Миткевич, сказал, что написал в своем рапорте в штаб:

"И получил множественные слепые ранения числом около 18".

Я одобрил – число верное.

Солдаты приносили мне зеленые яблоки и кислые вишни.

Лежать было жарко. Левая рука привязана к маленькой алюминиевой решеточке. Сам весь в варке.

С правой руки положили одного раненого – громадного роста человек, но не цельный, у него не хватало правой ноги по таз.

Грудь у него красивая, красивые похудевшие руки.

Это местный коммунист, Горбань. Ногу у него ампутировали давно, а заново ранен он был так.

Ехал с агрономом в байдарке по землеустроительному делу.

Поссорился, может быть, подрался. Агроном выстрелил в него в упор. Пробил челюсть и ранил язык.

Потом выбросил Горбаня на дорогу. Стрелял в него сверху.

Пробил мошонку, грудь, руку и уехал.

Лежал Горбань на земле под солнцем. Долго. Мычал в луже крови.

Шли мимо возы с мужиками, не брали. А он и сказать ничего не может. Мужики же ехали по своим делам.

К вечеру подобрали Горбаня милиционеры.

Он никак не хотел умирать. Стонал, метался, задыхался.

А седой врач стоял над ним и вспрыскивал камфору каждые полчаса. Вливали в Горбаня физиологический раствор соли. Все, очевидно, искренне хотели, чтобы он выжил.

Выжил. Выходил его доктор, а потом смотрел на него так любовно, как будто он сам родил этого одноногого человека.

Лежали мы с ним рядом и подружились.

Говорить он сперва не мог, говорили за него другие, а он мычал утвердительно.

Горбань по профессии кузнец. Был на каторге, как с.-р. Много его били.

В 1917 году выпустили. Приехал в Херсон. При немцах унес с главной улицы прогуливавшегося провокатора, отнес к своим. Там провокатора убили.

Но немцы поймали Горбаня и тоже повезли убивать.

Он расстегнул кожаную куртку и выпрыгнул из нее.

Куртка осталась, а он уплыл, так прямо в сапогах и брюках.

Ранили его в воде, но он доплыл.

Жил в степи. В домах не ночевал, а в траве не найдешь.

Потом он дрался с немцами, с греками (Херсон одно время занимали греки), с белыми.

Ранили его опять в ногу. Перевязывать было некому.

Ведь у Махно, например, в отрядах сыпнотифозные при отступлениях сами идут.

Резали Горбаню ногу чуть ли не перочинными ножиками.

Когда режут ногу, нужно разрезать мускулы, оттянуть мясо манжетой и подпилить кость.

Иначе кость потом прорывает культю.

Если вам не нравится описание, то – не воюйте, мне, например, по улицам Берлина ходить и инвалидов видеть стыдно.

Горбаня оперировали неправильно, и когда довезли до настоящего доктора, то пришлось ему вырезать ногу начисто.

После этого в бою ему уже приходилось привязываться к лошади веревками, а сбоку прикрепляли палку, чтобы было за что держаться.

Воевал он еще много.

Рассказывал он потом, уже в Николаеве, как брал станции "на шарап". Это значит: кто сколько схватит.

"И ведь достанется же каждому, может быть, по лимону и по паре белья, а интересно".

Рассказывал, как резал поезда с беженцами. Один поезд вырезал начисто. Оставил в живых одну еврейку пудов в десять. Для редкости. Потом начал заниматься землеустройством.

План у него был соединять по десять хуторов в одну экономию, пашни и склады врозь, а машины и ремонт вместе.

Производило впечатление, что он это дело понимает.

Про себя говорил с радостной улыбкой:

"И я теперь кулачок… У меня одного хлеба сколько… Приезжай ко мне, профессор, абрикосы есть!"

К Горбаню приходило много народу, сидели, занимали его разговором. Ко мне приходили студенты из отряда, солдаты…

И вот из кусков составленный, но совершенно правдивый рассказ про то, как защищался Херсон от немцев. Вообще все, что я пишу в этой книжке, – правда. Фамилии нигде не изменены.

Ушли солдаты с фронта. Ехали поездами, на поездах, под поездами. Некоторые остались на рельсах.

Но иждивением русского Бога – Бога великого и многомилостивого – вернулись многие домой. С винтовками.

И все еще была в народе вера в себя, революция продолжалась.

Пришли люди в Херсон. Порт не работает. Делать в Херсоне нечего. Пошли к городской Думе.

Там были люди грамотные – решили устроить "национальные мастерские".

Стояли за городом Херсоном и в самом городе крепостные валы. Солдаты никому не нужны, и валы никому не нужны. Пускай срывают солдаты валы.

Срывали валы солдаты плохо. Ссорились с Думой. А Дума собралась тайком и решила позвать немцев.

Называется это "классовым самосознанием".

Немцы приехали в количестве небольшом и заняли город.

Солдаты любили Россию, хотя и ушли с фронта, собрались вместе и разбили немцев. Потом пошли убивать Думу.

В Думе очень испугались, но один нашелся, взял с кресла красную бархатную подушку, положил на нее ключи с несгораемого шкафа и вынес осаждающим.

"Сдаемся – примите ключи города!"

А солдаты про "ключи города" слыхали.

Запутались совершенно. Ключи взяли, а думцев отпустили домой.

И тут появились диктаторы, диктаторы были из беглых каторжников, а один из них беглый румынский поп. В Херсон было эвакуировано много румын. Сюда даже должен был приехать и король.

Ездили диктаторы в количестве трех на лошадях по тротуару.

А на город наступали войска. Но Херсон не собрал митинга, не избрал офицеров. Решили защищаться "вольно". Революция продолжалась.

Если наступали немцы, кто-то посылал по городу автомобили, с автомобилей трубили, и бегали мальчишки по городу, и стучали в двери, и кричали: "Немцы, немцы!"

Тут все брали оружие и бежали на окопы отбивать немцев.

Сперва наступали австрийцы. Сдавались как могли.

Вообще, я думаю, трудно воевать с безначальным городом.

Потом пришли немцы. Немецкий полк, как брикет. Он не понял, что нельзя воевать со свободными людьми.

А перед этим пришли с деревень крестьяне воевать с немцем.

Но не поверили крестьяне, ушли и сказали: "У вас не положительно устроено". Хозяева были, боялись за дома, – у них было что терять. И сердце крестьян не так горит. Немцы наступали.

Горожане дрались у города, в городе, поперек города. Заперлись в крепость. Взяли немцы и крепость. Наступил порядок.

Немцы уже не разрешали ездить по тротуарам.

Искали повсюду оружия, даже в выгребных ямах; найдут, сожгут дом.

Вот тут и убил кого-то Горбань. Было это при гетмане.

Разбили немцев французы. Кончился Скоропадский. Кончился подлейший период истории Украины.

Но, кроме немцев, были еще французы.

У них тоже есть свое "классовое самосознание". Они решили занять Украину.

Так как французов на это дело потратить хотели мало, то доверенность на занятие Херсона была дана грекам.

Всего видала Украина, правительств, я думаю, до 20-ти.

Но о греках в Херсоне говорили с наибольшей яростью:

"Мусорное войско".

"Кавалерия у них на ослах".

И были тут еще англичане и еще кто-то, американцы, что ли, те ничего, говорят, – люди.

Греки заняли город и начали бояться. Боялись так сильно, что выселяли население целых кварталов и набивали ими хлебные амбары у Днепра.

Запрут людей, и не так страшно.

Загорелись раз амбары, и сгорело народу много.

Лежали на пожарище разные куски человечьего мяса. Начал наступать Григорьев. Сжал город так, что уже фронт шел около почты.

Григорьевцы, атакой перелезая через стенки дворов, заняли город.

Греки ушли, оставив раненых в том лазарете, где лежал я.

Приехали к этому лазарету утром люди на дровнях, пошли к доктору.

Доктор – седой украинец Горбенко.

Большой доктор, в Херсоне было много излеченных им, и в лазарете почти вся прислуга из бывших раненых.

Пришли к доктору григорьевцы и говорят, что сейчас перебьют они всех раненых греков, но беспокоиться нечего, дровни уже приготовлены, трупы увезут и бросят в колодец в крепости. Действительно, в крепости был колодец. Шириной сажени в три-две в поперечнике, а ляжешь у края и посмотришь вовнутрь, сходятся стенки, как рельсы на железной дороге, а в конце вместо дна мрак.

Но доктор Горбенко не отдал раненых греков бросить в этот колодец, и они остались живы.

Этот человек имел волю, по всей вероятности, потому, что он был хирург. При мне он еще раз отстоял человека. Принесли и положили рядом со мной раненого неприятельского лазутчика. Лазутчик был ранен смертельно ручной гранатой, брошенной в него в тот момент, когда он полз через наш фронт.

Это громадный человек с рыжей бородой. Как оказалось, беглый к белым матросам.

Уже наступала агония. Руками он все время теребил одеяло и, все захлебываясь, говорил: "Ой, мама, мама родная! Ой, ратуйте, православные!"

Пришел из Чека матрос с черным чубом и какой-то декольтированный.

У прочих матросов грудь открыта, и у него-то выглядит как декольте.

Встал на стул ногой и начал допрос.

Назад Дальше