Широкое течение - Александр Андреев 8 стр.


3

Гришоня Курёнков весь вечер просидел дома в одиночестве; хотел заняться починкой обуви, просмотрел ботинки свои и Антоновы; они, как назло, оказались крепкими; тогда он лег на кровать и, закинув ноги на железную спинку, попробовал читать - книжка попалась не смешная; отбросив ее, он встал, поглядел в окно; на дворе было сыро, ветрено, тускло, в водянистой мгле потонули фонари без лучей и блеска, жалобно гнулись на ветру липы, под ними маслянисто отсвечивали лужи; вот торопливо прошел человек с поднятым воротником - руки в карманах; Гришоня представил себя на его месте, и по спине поползли холодные мурашки, отвернулся, расставил шахматные фигуры на доске и застыл над ними в позе великого мыслителя, важно пошевеливая пшеничными бровями.

Антон возвратился из школы поздно. Гришоня предложил ему, кивая на шахматы:

- Сразимся, студент?

Антон бросил учебники и тетради на тумбочку, разделся и утомленно сел на койку, как всегда в такие минуты смирный, ласковый, на предложение Гришони отрицательно покачал головой.

- Устал? - участливо спросил тот и, смешав фигуры, подсел к нему, заглянул в глаза.

- Немножко, - отозвался Антон.

- Бросал бы ты эту канитель, - быстро заговорил Гришоня, чувствуя, что скучал он весь вечер именно из-за учебы Антона, из-за его школы. - Ты что, плохо зарабатываешь, да? Дай бог каждому! Ты и так сильный - зачем тебе тетрадки, учебники. Только время зря тратишь! Погляди: на кого ты стал похож. Одни глаза остались. Ничего не дадут тебе твои уроки, уж я знаю!

- Знания каждому нужны, Гришоня: и сильному и слабому, - тихо и серьезно молвил Антон. - А сильному вдвойне нужны. Его сила должна опираться на науку, иначе он, сильный, да неразумный, в один ряд с дураками встанет. Вот этого я боюсь. А большими заработками ты можешь манить Олега Дарьина. Мне про деньги не говори. Будет работа, будут и деньги. И вообще, Гришоня, мелковато мы живем: получить побольше да нарядиться. Обывательщина!..

Гришоня изумленно свистнул:

- Ишь ты, как заговорил!.. Где только слов таких набрался?.. Оратор!

Антон рассмеялся и спросил:

- Нет ли чего поесть?

Гришоня поднялся, предложил:

- Могу яичницу сжарить.

Ушел на кухню, и вскоре в комнате вкусно запахло жареным луком, горячим сливочным маслом.

- Ты там задачки решаешь, а Люся твоя в это время с кавалерами гуляет, - Гришоня нарочно выделил слово "твоя", зная, что роман Антона и Люси кончился, и приврал при этом: - Сегодня видел ее возле Дворца культуры. И знаешь с кем? Все с Антиповым. Под ручку ее держит, на "вы" величает. Оч-чень интересная парочка! - и с ужимками изобразил, как ухаживает за ней Антипов, исподтишка косясь на Антона и ожидая, что тот замахнется кулаком, рассмеется.

Но Антон перестал есть, уставился в одну точку невидящим взором и тяжело молчал. Потом поднялся, со скрытым страданием провел по лицу ладонью, разделся и лег в постель. Смотрел в белеющий во тьме потолок; звук ее имени отдавался в его сердце тупой, сжимающей болью - он завидовал чужому счастью.

* * *

Люся Костромина действительно была в этот вечер с Антиповым и вернулась домой в первом часу. В квартире еще не спали - отец работал у себя в кабинете, мать в халате, накинув на ноги клетчатый плед, лежала на тахте с книгой в руках. Надежда Павловна отвела от себя книгу и, сияв пенсне, близоруко щурясь, посмотрела на дочь.

- Как ты поздно приходишь, Люся, - проговорила она осуждающе. - Отец недоволен тобой…

- Где он? - быстрым шопотом спросила Люся и глазами показала на дверь. - Там? - Повесила пальто, сбросила с ног туфли, прыгнула на тахту и прижалась к теплой спине матери.

- Как у нас хорошо, тихо, тепло, и ты такая теплая, - зашептала она, уткнувшись холодным носиком в шею матери. - А на дворе такое безобразие; дождя нет, а кругом лужи, и я промокла, как мышка, - она вздрагивала, сжимаясь в комочек.

- Накинь на себя плед, - сказала мать, - обними меня. Ух, руки, как лягушата!..

Так, в обнимку, они часто и подолгу лежали на тахте; дочь, как подруга, поверяла матери свои девические тайны, делилась впечатлениями от вечеров, советовалась, жаловалась. Мать знала ее романы, мимолетные встречи, знала по именам всех ее знакомых и поклонников, имела о каждом свое суждение, тонко и умело предостерегала ее от рискованных поступков. Она гордилась и радовалась за свою красавицу-дочь, которая, по ее мнению, была интереснее, умнее и ярче многих.

Случалось, что мать и дочь засыпали вместе и утром долго нежились в дремотном полумраке - на окнах опущены шторы. Люся шептала матери очередной сон, лениво шевеля припухшими пунцовыми губами:

- Будто стою я в поле, на дороге, одна… Кругом темно, холодно, пусто… И я жду, когда солнышко выглянет и отогреет. Смотрю, а из-за горизонта вместо солнца рыжая голова показалась, осмотрелась по сторонам и засмеялась… Потом гляжу, будто выскочил оттуда, из-за края земли, парень на красном коне, молодой веселый, весь сияет, конь под ним на дыбы встает… Вот думаю, безобразие какое!.. А он приметил меня, пришпорил коня, свистнул и помчался прямо ко мне. Я бросилась бежать, а он за мной… Догнал, схватил к на лошадь к себе поднимает… И я как закричу! - Люся замолчала, удивленно приподняв бровки, а мать, поведя плечом, усмехнулась:

- Глупость какая-то, Люська… А красиво. То-то ты ворочалась всю ночь и била меня ногами!

Леонид Гордеевич не мог видеть равнодушно жену и дочь в положении людей, так обидно и глупо убивающих время; проходя мимо них, он отворачивался, и руки против его желания раздраженно расшвыривали вещи, или, оглушительно хлопнув дверью, запирался в своем кабинете; иногда же, хитро пощипывая бороду, усмехался с убийственной иронией:

- Можете вы хоть ради оригинальности принять положение человеческое, то есть вертикальное?

Надежда Павловна сводила длинные брови и несколько наигранно стонала:

- Ты несносный человек, Леонид. Что ты от нас хочешь?

Много лет назад, еще студентом, Леонид Гордеевич без памяти влюбился в Надю, хрупкую, всегда нарядно одетую девушку.

- Простой парень, из деревни, а такое красивое имя - Леонид, - услышал он тогда ее певучий голосок, в присутствии ее он всегда терялся, робел, покорно и с лихорадочной поспешностью исполнял ее желания.

Прошло много лет их совместной жизни, а Леонид Гордеевич по-прежнему любил ее, побаивался и, строгий, до жестокости требовательный на работе, дома был уступчив - быть может, потому, что хотел избежать лишних ссор и трагических вздохов жены.

Когда Леонид Гордеевич узнал, что Люся не хочет поступать в институт, он не поверил сначала - настолько диким показалось ему это решение, потом дал волю своему долго копившемуся в душе возмущению; выйдя из кабинета, он подступил к дочери, которая стояла у пианино, боком к нему, схватил за плечики, сильно встряхнул - колыхнулись золотистые локоны - спросил с приглушенным гневом:

- Ты не хочешь учиться?

В глазах ее вдруг мелькнули злые, непокорные огоньки, она упрямо вскинула голову и с неожиданной дерзостью процедила:

- Нет.

- Работать будешь?

- Не буду, - с тем же упорством бросила она сквозь зубы.

Он оттолкнул ее от себя в кресло, схватившись за бороду, озадаченно глядел на нее, пораженный, как бы не узнавая - его ли это дочь?

- Что же ты собираешься делать? Бездельничать? Опомнись, Люська… Погляди: все работают, все учатся… Твой дед был неграмотным крестьянином. Я в город пешком пришел, от земли, в лаптях, в науку зубами вгрызался! - Он с отчаянием и мольбой оглядывался на жену. - Что же это, Надя? Чтобы моя дочь не хотела учиться, когда ей все дано, была бездельницей? Не допущу! Никогда!

Склонив голову, Люся нервно кусала ногти, на щеках рдели горячие пятна; прищурясь, она с вызовом смотрела на отца. Спокойствие дочери еще сильнее возмутило Леонида Гордеевича; он сказал сдавленным шопотом:

- Или учись, или уходи из дому. Чтобы я больше тебя не видел… Вон! Дрянь! - он замахнулся, чтобы дать ей пощечину.

Надежда Павловна никогда еще не видела своего мужа таким. Перепуганная, бледная, она загородила собою дочь.

- Леонид, опомнись, - проговорила она трясущимися губами, поддерживая прыгавшее на носу пенсне. - Ведь это дочь твоя…

Леонид Гордеевич повернулся к ней, разъяренный:

- Моя? Нет, это твоя дочь! Вот оно, твое покровительство, наряды, сюсюканье, поклонники… Заступница! Тебе жалко ее? Жалко? Так уходи и ты вместе с ней! Уходите обе! Вы не нужны мне! - Леонид Гордеевич хотел сказать еще что-то, более обидное, но сдержался, проглотил крик, резко повернулся и ушел в свой кабинет бросив на ходу: - Позор!

Люся еще ниже наклонила голову и туго зажмурила глаза. Ей было мучительно жаль отца; в эту минуту она любила его сильнее, чем когда бы то ни было, и ругала себя, что доставила ему столько огорчений. Прижаться бы к нему надо было, как в детстве… Но то время, видно, прошло, не вернешь.

Внезапно разразившаяся над головой гроза не долго волновала ее совесть, туча пронеслась, и на душе стало опять светло, как на озере после сильной бури. Люся встряхнулась вся, поправила сбитую кофточку, с сожалением взглянула на искусанные розовые ногти, свежие губы сами собой раскрылись в улыбке, хоть и не такой беспечной и лукавой, как всегда, была эта улыбка. Кротко вздохнув, она встала и пошла делать матери холодную примочку.

Леонид Гордеевич не разговаривал с женой и дочерью три дня, обедал и ужинал в цехе.

Ах. Люся, Люся!.. Как же это могло случиться? Давно ли она была маленькой девочкой с тоненьким голоском и мягкими шелковистыми косичками с бантами? Давно ли забиралась на колени к отцу и теребила волосы, ласковая, нежная, светленькая, а он катал ее на ноге? Он представлял ее все еще девочкой. А она, оказывается уже взрослая, и вот поставила его перед печальным фактом…

В глубине души Леонид Гордеевич чувствовал свою вину перед дочерью: выпустил ее из виду, доверился жене, она бесхарактерная, неспокойная, безрассудно и восторженно влюблена в свою дочь, а для влюбленного не существует недостатков в том, кого любит. Люся воспользовалась этим. Надо было следить за ней самому. Но когда? Уходишь в цех утром, возвращаешься домой заполночь, - только добраться до постели. А дочь, в сущности, одна. Плохое прививается легко. За последнее время до него стали доходить слухи о том, как некоторые молодые парни и девушки - дети главным образом обеспеченных родителей - пьянствовали, воровали, распутничали. А ведь и его Люся могла попасть в такую компанию и дойти до преступления.

От этой мысли он съеживался весь, не мог сидеть в своем кабинете и спускался в цех, чтобы хоть грохот молотов заглушил его раздумья, муки. Но и там он думал о том же: что теперь будет с ней, что предпринять, что посоветовать?..

На четвертый день после ссоры, поздно вечером, когда Леонид Гордеевич работал у себя дома, Надежда Павловна, виноватая, покорная, неслышными, робкими шагами приблизилась к нему - он стоял возле книжных полок и искал какую-то книгу, - бережно взяла его руку и прижала к своей щеке, к горячему виску, как бывало; глаза ее наполнились слезами. Сердце его потеплело под ласковыми, проникновенными звуками ее слабого голоса:

- Ученье от нее не уйдет, Леня, - ведь ей еще и восемнадцати нет. Ты знаешь, здоровье у нее слабое, а она у нас одна… Пусть отдохнет девочка этот год, пускай съездит на море, ей надо укрепить и нервы и легкие…

- Но ведь нельзя же так, Надя, милая, - возразил он ей мягко. - Нельзя, чтобы человек ничего не делал. Она молодая… Ее могут затянуть в любую нехорошую компанию… И пропала! Ты бы об этом подумала!

- Что ты? - испуганно воскликнула Надежда Павловна, - Люся умная девочка, она ничего лишнего себе не позволит. Я знаю! А работать она успеет, еще наработается вдоволь, - жизнь только начинается.

Леонид Гордеевич тяжко вздохнул и покорился, отметив про себя, что вот и опять не может настоять на своем.

- Я был не сдержан с тобой, прости, - пряча глаза, промолвил он и тихонько погладил пальцами ее седеющий висок.

Получив гонорар за журнальную статью и премиальные, Леонид Гордеевич купил путевку и отправил дочь на юг; но держался он с ней отчужденно, суховато, с невылившейся внутренней досадой.

- У других сыновья и дочери в школы, в институты пошли, а мы свою на курорт проводили, - с горечью сказал он жене, возвращаясь с вокзала.

…Отогревшись немного, Люся повернулась и безотрывно, зачарованно стала глядеть на знакомую с детства картину на стене: лошадь, напрягаясь, везла большой воз сена по зимней дороге. Нижняя половина картины была освещена ярче верхней, абажур покачивался, свет перемещался, и казалось, что лошадь ожила и двигается.

- Что примолкла? Промерзла? - заговорила Надежда Павловна.

- Мне сегодня было скучно что-то, - задумчиво отозвалась дочь.

- Не всегда же должно быть весело, птичка. - Лежа на боку, спиной к дочери, Надежда Павловна повернула голову. - Где ты была? О, в Художественном, "Три сестры"! С Антиповым?

- И пьеса грустная, беспросветная какая-то, точно на меня черное покрывало накинули, - пожаловалась Люся, - и Константин тоже… Я заметила, мама, что он никогда не смеется, а только усмехается, и всегда по-разному, в зависимости от причины, вызвавшей эту усмешку…

- А того парня из кузницы, Антона, ты встречаешь? - заинтересовалась Надежда Павловна и легла на спину, положив на грудь книгу. - Как сейчас вижу его - стоит в прихожей у вешалки, про весь свет забыл… Я поняла, что он тебя любит.

- Да, он мне сказал об этом в тот же вечер. Надо будет спросить о нем у Антипова.

Замолчали. Вошел Леонид Гордеевич, в жилете, с расстегнутым воротом рубашки, взглянув на стенные часы, обеспокоенно спросил:

- Людмилы еще нет?

- Давно пришла. Вот рядом со мной лежит, - поспешно ответила Надежда Павловна.

- Все покрываешь, - осуждающе произнес он, теребя бороду. - По танцулькам порхает, дома не посидит…

- Какие танцульки? Она в МХАТе была. "Три сестры" смотрела.

- "Три сестры"… Три… Было бы, пожалуй, лучше, если бы их было три, а то вот только одна, да… - не договорил, скрылся за дверью.

Люся опять уткнулась в шею матери.

4

Всю ночь и утро шел снег, укрыл лужи, рыжие пятна сырой осенней земли, завалил рытвины и ямы, мягко лег на стеклянные крыши корпусов, на асфальт, и, не тронутый закопченным дыханием цехов, плескал в окна чистый, радостный свет; изредка в незастекленный квадрат крыши залетала снежинка, испуганно трепетала в синем прозрачном дыму, таяла и прохладной каплей падала на чье-нибудь горячее лицо.

Эту неделю бригада Полутенина работала во вторую смену. После утренних занятий Антон пришел в цех задолго до сигнала. Наблюдая за Камилем Саляхитдиновым, он все более изумлялся; поддержка товарищей как бы щедро напитала его веселой яростью и отвагой.

"Как все-таки мало человеку надо, - подумал Антон. - Оказывается, вот ему, в сущности, не хватало самой малости - простого человеческого внимания. А может быть, это главное, без чего невозможна жизнь? Конечно! Внимание! Это прежде всего желание понять человека, помочь ему, поддержать… А особенно в трудную минуту… А Камиль даже не понимает, почему ему стало легче жить…".

После того памятного дня, когда Камиль впервые начал выполнять норму, взгляд его на себя, на свою работу и на окружающих круто переменился. Точно долгое время с большим усилием взбирался он по крутизне, скользил, скатывался назад и вот достиг, наконец, вершины перевала, откуда все видно и где легче дышится.

"Что со мной делается? Ай-яй! - с удивлением думал Саляхитдинов. - Почему меня так тянет в кузницу, к молоту?"

И на Сарафанова тоже повлияла эта перемена; он стал менее угрюмым, наоборот - даже веселым, проворным; он красиво и ловко играл кочережкой; раскаленная болванка плавно выписывала в воздухе дугу от печи к молоту.

Камиль заметил, за собой, что ходит он по кузнице прямо, с достоинством, глаз не прячет, а смотрит по сторонам открыто и даже с гордостью; он ощутил неведомый ранее сладкий, пьянящий вкус труда. В работе был неистов, напорист, подбадривал Илью Сарафанова, крякал, ухал, в короткие передышки пронзительно смеялся: он все более походил на факира, с огнем и громом выполняющего свой самый трудный номер.

Однажды на вечере кузнецов во Дворце культуры, сидя в буфете, Камиль увидел появившегося там Фирсонова, ударил по столу кулаком, приказав приятелям:

- Сиди тихо!

Задевая за углы столов, он неудержимо и косолапо ринулся к Алексею Кузьмичу, подступив, почти пропел, широко улыбаясь:

- Ты хитрый человек, хороший человек! Зачем глядишь строго, секретарь? Давно Камиль не пил пива - денег нет. Теперь деньги есть - Камиль пиво пьет. За твое здоровье пьет! Спасибо тебе, секретарь! Теперь, что скажи - все сделаю по-твоему. Что спроси - все отдам. Сердце спроси - сердце отдам, на! - Он бухнул себя по широченной гудящей груди. - Давай выпьем, Кузьмич! Не хочешь? Тогда целоваться давай за дружбу.

Фирсонов вышел, с добродушным осуждением покачивая головой и усмехаясь.

…После сигнала Камиль, отшвырнув клещи, сунул руку в разбитую половинку окна, схватил горсть снега, смял, откусил кусок, остальное приложил к пылающим щекам.

- Скоро буду вызывать Фому твоего на поединок, - известил он, подмигивая Антону. Подошедший Фома Прохорович одобрительно кашлянул, ответил:

- Давно пора.

Саляхитдинов отправился мыться, а к Полутенину Василий Тимофеевич привел молодого парня и сказал:

- Вот тебе, Прохорыч, новый нагревальщик. Учи его… - Повернулся к Антону, вытянул из нагрудного кармана книжечку и, заглянув в нее, распорядился: - А тебя, гляди, парень, освобождаю от работы сроком на три дня: походи по цеху, поучись - и на молот.

- Мне есть у кого учиться, - с обидой за Фому Прохоровича ответил Антон.

- Делай, что тебе велят.

- Тебе дельно подсказывают, - поддержал Фома Прохорович. - Есть такие артисты, Антоша, - залюбуешься! Дарьин, например, присмотрись-ка к нему.

Новый нагревальщик встал к печи. Познакомив его с приемами работы, Антон пошел вдоль корпуса, мимо выстроившихся с обеих сторон огнедышащих, ревущих громад; красные брызги окалины бились в железные предохранительные щиты, сыпались под ноги, на чугунные рубчатые плиты пола и гасли, превращаясь в синие блестки.

Оглушительная пушечная пальба не смолкала ни на минуту, и в железные ящики валились дымящиеся ступицы, поворотные кулаки, коронные шестерни, шатуны, валики, фланцы и множество других поковок - части будущих машин. Работа людей, стройная и красивая, как песня, захватывала и увлекала Антона. В плавных и мужественных движениях кузнецов виделось что-то богатырское, победное.

Назад Дальше