Он помнил то первое, впервые увиденное, ставшее для него уже воспоминанием лицо, а теперь видел совсем знакомое, точно и вправду "узнанное", как она повторяла в ночном полубреду. Исхудалое, но все еще округлое лицо с крепко прижатой ко лбу ладонью, из-под которой пытливо и недоверчиво, влажно и настороженно косились и блестели глаза, кончик грязного маленького мизинца ее мальчишеской огрубелой руки, лежавший на веке, в самом уголке глаза, рот, по-детски упрямо стиснутый в нитку, - все стало для него как изображение, увиденное дважды с двух разных точек во времени.
День прояснялся, туман редел и медленно рассеивался, все шло к концу. Они оба давно уже молчали, только смотрели в глаза друг другу, и зрачки у нее вдруг сузились, точно увидела то, что ей нужно было, отыскала, чего не могла найти в словах, потому что слова были обыкновенные, беспомощные и могли ровно ничего не значить. Не то что глаза.
Ее рука оторвалась ото лба, прижалась к самому полу, прикрытому с улицы полоской травы, и поползла навстречу его вытянутой руке. Они коснулись, соединились, крепко сцепились концами пальцев.
Стиснутые губы ее разжались, приоткрылись, все напряжение сгладилось, и оп со страхом и пронзительной жалостью, с совсем новым и худшим страхом - теперь за нее, впервые за эти годы не за себя, а за другого, - увидел ужасающе доверчивую, несмелую нежность ее начавшейся и на полдороге нерешительно прикушенной, застенчивой улыбки.
Вечер наступил, и ничего не случилось, только все разрасталось ощущение безвыходности. Без поводыря нечего было и пробовать спускаться на землю в разбомбленный квартал вражеского города.
И еще раз поводырь нашелся. В темноте они услышали, что кто-то очень легонько, по-птичьи посвистывает мотив немецкой песенки. Оборвет и опять начнет короткий отрывок сначала. Помолчит и опять.
Наивно было принять это посвистывание за какой-то знак или сигнал, а сердца у них бились, и они, притаившись, слушали, боясь себя выдать, и обоих тянуло против воли ответить, оба знали славный бодрый мотив старой-престарой песенки.
Девушка провела языком по пересохшим губам, низко наклонилась над краем провала, дослушала отрывок и в ответ чуть слышно просвистела продолжение. В мертвой глухой темноте дома писк мышонка был бы ясно слышен, как в колодце.
Внизу чей-то голос хмыкнул и очень тихо спросил по-немецки:
- Живы?.. Вы что тут, автобуса дожидаетесь?
И вот они опять на земле, и опять их ведут. Переулок. Арка дома. Спуск в подвал. Переход по крытой галерее. Ворота угольного склада. И вот уже он один идет за поводырем, девушку кто-то впустил в дверь, она только успела оглянуться, вздохнуть торопливо, но слова сказать не успела. Пошли пригородные одноэтажные одинаковые дома. Он шел все время как в чернилах - не понимая, не запоминая дороги, не замечая ничего вокруг до тех пор, пока они, поднявшись на крыльцо, не прошли через темную прихожую и не очутились вдруг в обыкновенной жилой комнате. Он давно не видал простой комнаты, где сидят люди, горит лампа, играет радио.
На него никто, кажется, и внимания не обратил, все, кто был в комнате, были заняты чем-то другим, тут происходящим. Ему только указали на стул, чтоб садился. Он сел и стал смотреть.
Радио играло бодро, громко пел женский голос, потом мужской, а потом оба вместе лихо подхватывали припев. По очереди восторгались: "Вероника, весна пришла! Взошла на грядке спаржа, и девушки поют: а-ля-ля-ля!"
Окна наглухо закрыты маскировочными шторами. В комнате полутемно, только одно освещенное пятно: на столике у кровати лампа, фаянсовая Красная Шапочка рядом с волком, поблескивают стеклянными бусинками глаз. У волка глаза красные, у Красной Шапочки - голубые. В руке у нее розовый шелковый зонтик - абажур лампы.
Кто-то протянул руку и повернул лампу вместе с абажуром, так что круг белого света упал на край смятой подушки и на бескровное лицо лежащего одетым, поверх одеяла, человека.
Теперь трое мужчин стоят вокруг и молча ждут. Женщина закатывает рукав рубахи лежащего, обнажая желтую, сухую, как кость, длинную руку. Наклонившись над ним, мнет в разных местах эту руку пальцами, держа наготове шприц. Это тянется целую минуту. Мужчины стоят в розовой тени зонтика Красной Шапочки, смотрят и ждут. Ясно, это рука лагерника, старого, из которого на заводе уже высосали всю кровь и мускулы.
- Невозможно, - с отчаянием, с досадой, выпуская руку, говорит женщина по-немецки. - Невозможно. Куда тут колоть? Немыслимо это, вы сами видите!
Человек тихонько стонет от досады и что-то хочет сказать.
"…Весь мир расцвел!.. - в бодром темпе под музыку поет женский голос. - Барашки: бэ-э! б-э-э!" И мужской вступает: "Коровки: му-у, му-у". И с торжеством опять вместе подхватывают: "Вероника, весна пришла!.." Один из мужчин наклоняется и, решительно расстегнув пряжку, расхлестывает на обе стороны ремень на брюках лежащего, расстегивает пуговицы спереди. Вдвоем с другим они осторожно переворачивают лежащего на живот и стаскивают до половины штаны.
Женщина мгновенно протирает ваткой кожу и вонзает шприц. Считанные секунды ожидания. Потом мужчины поворачивают лежащего снова на спину, поправляют на нем брюки и опять ждут.
- Через сколько времени это может подействовать?
Женщина смотрит на браслет часов.
- Может быть, минут через десять.
- Зепп, а сколько до поезда?
- Время еще есть. Целая куча… - Он прислушивается к шуму поезда. - Этот вот как раз отходит, сейчас: Но у нас есть еще один.
- Последний?
- Да, но еще время-то есть. Двенадцать минут и еще целый час. Не надо паниковать.
- Я уже чувствую, - очень внятно одними губами, почти без дыхания выговорил лежащий. - Я уже чувствую… совсем другое дело. Сейчас надо попробовать.
- Нет, - говорит женщина строго и опять взглядывает на часы. - Надо минимум десять минут. Лежите спокойно. - Она берет его запястье, долго держит, считая пульс, и повторяет: - Нет. Лежите еще.
Потом она отходит от постели и, так как на нее все смотрят, коротко передернув плечами, отворачивается к окну, хотя окно наглухо занавешено.
Все молчат, и тишина ожидания сгущается, как быстрые сумерки в комнате.
Женщина возвращается, опять поднимает лежащему руку и слушает пульс.
- Теперь совсем, совсем другое дело. Я уже в порядке, - говорит человек. Голос его действительно, кажется, окреп. - Вот сейчас я возьму и встану.
Женщина отходит в тень абажура и очень решительно отрицательно качает головой:
- Лежи, лежи. Не спеши, время еще у нас есть…
- Я справлюсь… Ведь потом эта скотина может опять сдать. А сейчас я должен справиться, - лежащий сбрасывает, почти роняет одну ногу с постели, ложится на бок и медленно садится.
Мужчины с двух сторон его поддерживают, помогают встать на ноги.
Из соседней комнаты быстро приотворяется дверь. Женщина со спящим ребенком на руках стоит, замерев на пороге, и через голову ребенка внимательно смотрит, как тот, кого назвали Зепп, подтягивает и кое-как застегивает брюки на человеке, который встал и изо всех сил стоит, только слегка пошатываясь, и вдруг повисает на руках у тех, кто с двух сторон его поддерживает. Очень похоже на то, как мертвецки пьяного поддерживают, выйдя из трактира, приятели.
Его опять укладывают, закидывают ему на кровать ноги. Он ругается, как пьяный, только очень тихо:
- Проклятое… свинья… собака, а не сердце, предатель…
- Я ухожу, - говорит женщина, делавшая укол.
- Может, можно еще попробовать? - виновато просит Зепп.
- Нельзя. Ему нельзя. Бесполезно. Он должен лежать.
Но она снова ломает ампулу, вторую, и набирает в шприц.
Все повторяется - лежащего поворачивают на бок, снова в ход идет шприц. Потом шприц звякает, когда его укладывают в металлическую коробочку, и женщина всовывает ее в карман. Торопливо надевает пальто, кое-как запахивает его на себе.
- Лежать, - жестко произносит она. - Десять дней. Пятнадцать. Тогда может быть. - Не обернувшись, она быстро уходит, не прощаясь.
Все еще стоит в дверях женщина с ребенком. На лице у нее странное выражение презрения. Она во всеуслышание вызывающе хлестко, четко произносит:
- Слыхали? Он не встанет… Теперь только не паниковать.
- Встану! - шелестит лежащий.
- Никогда, - с исступленным торжеством ненависти и презрения говорит женщина и захлопывает за собой дверь.
- Ну, я не знаю. Может быть, тебе, Гетц, пока все-таки поговорить с товарищем? - Зепп кивком головы указывает на дальний угол. Гетц оказывается очень пожилым, утомленным до невозмутимости спокойствия человеком. Он кивает, соглашаясь, поправляет абажур, так что на лежащего падает розовая тень. Устало шаркая ногами, он направляется прямо к Алексею.
В эту минуту Алексей почему-то и понял, что на него надвигается тяжкая, невыносимая опасность.
Минуту Гетц, болезненно медленно моргая красными веками, рассматривал его в упор с каким-то сожалением. Потом приятельски подтолкнул его в плечо и отвел в угол, подальше от постели. Там они уселись на низеньком двухместном диванчике, совсем проваливаясь на промятых пружинах.
- Тебе не повезло. Тебя ведь хотели попробовать переправить в горы… Но все-таки тебе повезло. Очень везло до сих пор. Ты бежал после бомбежки из лагеря, ведь так? Почти всех вернули. Всех, кто после обвала в шахте выбрались на поверхность. А тебя - нет.
- Я был хитрее их. Пролежал двое суток без памяти, а когда выкарабкался, уже увели собак. Тогда меня какие-то подобрали. Ваши? И увели к одной бабке.
- Такая болтливая старушка, не правда ли?
- Вот-вот. Я голоса ее не слышал за все время.
- Ты совсем хорошо разговариваешь по-немецки. Совсем хорошо. Выговор не здешний, но сейчас это неважно, всюду полно эвакуированных из восточных областей, они хуже тебя говорят. Ты ведь не солдат?
- Нет, я как раз лечился на курорте и заболел, когда война началась. Я даже ходить не мог, когда пришли гитлеровцы. В конце концов меня забрали в лагерь при заводе.
- В каком бараке?
- Номер семь. Четвертый цех.
- Да, это не сходится, но тут ничего не поделаешь, ты ведь понимаешь, откуда этот человек? Из того же лагеря.
- Он что, бежал?
- Нет, еще гораздо хуже дело. Ему необходимо туда вернуться. А у него, видишь, сдало сердце. Понятно? На нем платье другого человека. С завода. И все документы, его пропуск и все такое. Мы сейчас в доме того человека. Это его жена заглядывала.
- Тот что же? Вольнонаемный рабочий?
- Ну конечно. Электрик. Старший электрик цеха. Второго, а не четвертого, к сожалению. Но ты ведь сумеешь сам найти второй цех?
- Как это… найти? - в томном каком-то предчувствии Алексей, не желая понимать, отшатнулся.
"Вероника, весна пришла… Барашки: бэ-э, бэ-э!.. Собачка: вау-вау-вау… Корова: муу-муу…" Бум-бум! Музыка кончилась.
- Ты погоди, он, может быть, еще сам встанет, тогда все в порядке. Только времени маловато.
- Он не встанет, - повторил Алексей слышанные слова.
- Может быть, он и встанет, но не сможет дойти до поезда электрички. Или выйти, где надо. Там еще пересадка, и надо пройти через контрольный пункт. Поэтому я тебе и объясняю: его ждет человек. Надо ему успеть до конца смены вернуть все: пальто, костюм, шляпу, документы, пропуск. Ты понимаешь, он все отдал ему и теперь на заводе ждет. Иначе он, конечно, пропал, ты же сам там был, ты знаешь, что это значит.
- Да он пропал! - мгновенно появляясь в дверях, с ожесточением заговорила женщина. - Он пропал, он из-за вас пропал, и это тогда, когда все уже идет к концу, и вы все спасетесь, вы такие умные, которые всё знаете, вы всех учите, умеете руководить и посылаете этих туда, а этих сюда, вы спасетесь и вернетесь в свои дома к женам, будете героями, а такие, как он, погибнут, и он погибнет, он уже погиб из-за вас, а он даже не коммунист, как вы, он просто идиот, которого вы уговорили, и он в сто тысяч раз лучше вас всех, но вы будете получать почести, вас на трибуну поставят с оркестром, а его повесят за то, что он отдал свои документы этому, который… вот он…
- Нет, Эльзи, я его не уговаривал, мы, честное слово, его отговаривали, никто не уговаривал.
- Еще бы вы посмели сказать, что это вы его уговорили. Не такой он человек - он не рассуждал, как другие, он долго молчал, а потом сам все решил. Это он сам предложил документы и всё, и вы же испугались. Вы его отговаривали! Да!
- Это правда, мы его отговаривали.
- Но не вам его отговорить, когда он решил!
- Правда!
- И не долбите мне "правда", когда я сама знаю, где правда. - Она быстро, но бесшумно захлопнула дверь.
- Где трансформаторная будка второго цеха, ты знаешь? Сможешь сам ее найти?
Он лихорадочно облизывал пересохшие губы сухим языком. Что-то напряглось и замерло внутри, в самой глубине, как бывает на качелях в предчувствии захватывающего соскальзывания вниз, когда доска, высоко взлетев, замерла на мертвой точке.
- Знаю где… Что значит найти? Чтоб никого не спрашивать? Я могу объяснить, если надо. На бумажке нарисовать.
- Что я тебе говорил? Он нарисует! - сказал тот, который его привел. - Ха!
- Тебе стыдно будет, - мягко сказал Гетц. - Легкое дело мы ему предлагаем? Это чертовски, невыносимо трудно. Даже подумать трудно человеку, любому человеку на свете. Стыдно!
- Ни черта не стыдно. Я пойду! - сказал тот, что его привел. - Сейчас оденусь и пойду.
- О да, ты пойдешь! Ты там не был и пойдешь! Ты влипнешь на первом контрольном пункте, запутаешься на первом же дворе на заводе, ты даже двери-то не найдешь, не знаешь, как надо кому отвечать, как заправить койку… кто там не был - там чужой. Только настоящий лагерник может там пройти. У него есть шанс…
Странный глотательный, гукающий звук послышался - все разом обернулись на лежащего. Он водил руками по воздуху, бормотал, глотая слова:
- Хорошо… быстро… мой пиджак… - Он дернулся привстать, но тут же уронил голову обратно на подушку и заплакал. По иссохшему, изрытому морщинами лицу, под нежной розовой сенью зонтика Красной Шапочки, ползли капли и скатывались в провалы втянутых щек.
Зепп оперся руками о край постели и низко над ним нагнулся.
- Ты не мог знать, что так получится… Нет, ты ни в чем не виноват. Ты сделал все. Ты же все сделал оба раза - все. Ты выполнил свою задачу, ты сам знаешь, как это было важно.
- Продолжим пока наш разговор, - Гетц легонько потянул Алексея за рукав, поворачивая к себе.
- Продолжим воду толочь в ступе, - зло сказал опять тот, что привел Алексея. - До поезда сорок минут… Нет, тридцать восемь! Ты же видишь, не пойдет человек.
- Ты-то заткнулся бы! - вдруг со вспыхнувшей ненавистью вскрикнул на него Алексей. - Вы тут чудаки, что ли, какие-то собрались? Обратно в лагерь человека уговаривать? Ничего себе дело! Меня, живого человека. Да мне легче… да ну вас всех, лучше я залезу опять на верхний этаж да оттуда головой об мостовую!
- Да… да… - убежденно, с мягким сочувствием поддержал Зепп, обернувшись от постели, у которой он все стоял, низко нагнувшись над лежащим, - я это понимаю. Ты прав. Это гораздо легче, наверное!
За дверью слабо захныкал ребенок.
- Его ребенок плачет, - про себя заметил Гетц.
- И черт с ним, пускай плачет! Описался, вот и ревет. Трагедия какая, подумаешь! - с бешенством кулаком погрозил Алексей в сторону двери.
Странное дело, вся переполнившая его злоба борьбы, сопротивления, ненависти была обращена не на этого мягкого уговорщика Гетца, а на самого себя, на того себя, кто начинал в нем сдаваться. Он ненавидел себя за то, что какая-то частица сознания в нем мало-помалу становится на место этого, им никогда не виданного, как бы бесплотного, нереального электрика, которого его уговаривали идти выручать ценой собственной шкуры.
- Его фамилия Каульбах, старший электрик второго цеха, так?.. Не обижайся, если его жена сейчас что-нибудь будет говорить…
- Ничего она не будет говорить! - мгновенно снова появилась в дверях женщина. - Пускай бы только поскорей всему был конец, уходите, его забирайте и прячьтесь сами, вы прекрасно знаете, что последний поезд сейчас уйдет, а на поверке вот этого не окажется на плацу, мой муж остался без пальто, без костюма, без пропуска, документов, в одной спецовке, и гестапо не такие дураки, им не больше получаса понадобится все это разобрать, что он отдал все сам, и через час они будут здесь, и он погиб, а вы уходите, я буду сидеть одна и ждать часа поверки, а он считает сейчас минуты, сидя в своей будке, минуты до последнего поезда.
- Время еще есть, если он начнет сразу же одеваться.
Вот в такие минуты, наверное, у человека сгорают, гибнут или вообще пропадают к черту какие-то невосполнимые, невосстанавливающиеся нервные клетки в мозгу, или где они там водятся, - ах, да и название-то глупое, отмахивается Алексей, вспоминая, "клеточки"! Вроде за решеткой попугайчики сидят… Просто он чувствовал, с нарастающим мучительным напряжением, что внутри у него пылает, трещит разрушительная работа, пожар, что-то сгорает в нем. Защитная, спасительная перегородка превращалась в разваливающийся уголь, золу, пепел. Он беззащитно слушал усталый голос Гетца. Возникла из пустоты даже фамилия: Каульбах. Ребенок за стеной его мало трогал. Жена эта тоже. Так, слегка ополоумевшая баба, не очень-то симпатичная, хотя довольно молодая. Да кто будет красивым в такие минуты. А вот где-то в трансформаторной будке возникал, приобретал плоть и чувства, все яснее ему вырисовывался, рождался на свет какой-то окаянный Каульбах, который считает стук секунд, томится, ждет, и эти секунды начинают стучать в нем самом.
- Ах, Эльзи, ты сама знаешь, он странный, это правда, - отрываясь от постели, заговорил опять Зепп. - Бог позабыл ему дать хоть капельку страха. Это мы за него все время боимся, он сам идет на безумно рискованные операции. Да, он два года работал рядом с военнопленными и все молчал. Все видел и молчал, это было не его дело - политика, он нехотя присматривался к тому, что кругом делается, и к людям, потом выбрал минуту и одному нашему товарищу сказал: "На меня можно положиться. Я ведь догадываюсь, что тут к чему. Я могу вам что-нибудь сделать и сделаю. Больше я так смотреть на то, что тут делается, не могу", - так он сказал. Он многих уже и до этого выручал. Потом мы всегда просто умоляли его быть поосторожнее… Если б вдруг не подвело сердце… все бы сошло и на этот раз… А он нам сейчас нужен, как никогда.
Кажется, Алексей так и не принял никакого решения. Во всяком случае, не было такого момента, когда он сказал: "Хорошо, я согласен, я пойду!"
Всеподавляющим чувством сделался один громадный страх, заглушивший все другие, меньшие. Страх опоздать на поезд, не поспеть в цех номер два, к трансформаторной будке, где за железной дверью бегом бегут, как сумасшедшие, секунды ожидания.
Запоминая и повторяя машинально слова Гетца, он сам его торопил: "Да, да, я знаю, понял, говори живее дальше…"