Рассвет в декабре - Федор Кнорре 23 стр.


- Никуда. Можешь спокойно ехать. По-моему, она тебя поймала и бессовестно эксплуатирует. Ну, это мое частное мнение.

- Если бы я однажды не вошла к ней в комнату, не увидела ее, не узнала бы ничего, - у меня тоже было бы такое частное мнение. А я, к несчастью, вошла, увидела и узнала.

- У нее родственники есть, насколько я знаю.

- Ходит ее навещать одна только старушонка, чашки у нее из буфета поворовывает. Да тебе это неинтересно.

- В общем, сейчас - да. На кой пес ей чашки?

- Ни к чему. А она плачет, трясется, что унесут еще какую-нибудь чашку - кувшинчиком, с золотым ободком. Мучается, что останется лежать без чашек. Тебе это нелепо кажется? Мне тоже. А она покоя не знает, стережет. На меня надеется.

- Она что? Совсем того? Из ума выжила?

- Нет, не совсем. А чашки она мечтает оставить в наследство внучке, которая ей на письма уже лет пять не отвечает.

- Ну их к черту. Лучше такого не знать.

- Лучше. А вот куда деваться, когда узнал?.. Раз ты дома, а с работы я все равно сбежала, придется мне к ней хоть на полчасика съездить.

…Зачем это я дочери про чашки рассказала, зачем вообще я ей объяснять что-то стараюсь, точно оправдываюсь. Бесполезно кому-нибудь пытаться объяснить, почему это ты не можешь, взять да и оборвать, отвязаться совсем, бросить эту противную, осточертевшую, слезливую дуру, Маргариту, временами совсем полоумную, а временами, еще того хуже, очень хитро лживую.

До чего же зорко она подметила и научилась пользоваться семейным альбомом, в котором хранились фотографии маленького Алеши. На одной он стоял в мятых трусиках среди какой-то семейной компании, по уши впившись в большущий ломоть арбуза, так что из-за полукруглой корки высовывался только нос. На других его лицо было маленьким желтоватым пятнышком среди множества других таких же. И только на одной он был виден отлично: сидел, поджав под себя ногу в тупом башмачке с пуговками, и держался руками за маленькие львиные мордочки на ручках нарочно для съемок поставленного у фотографа парадного кресла…

Эту никому не нужную карточку удалось у нее выпросить как милость, не столько в вознаграждение, а скорее в залог будущих услуг, и теперь ее можно было разглядывать сколько угодно потихоньку, когда Нина дежурила у постели Алексеисеича, вполголоса с ним иной раз переговаривалась, и потому ей неудобно было входить к мужу, прерывать их разговор, как будто она ревнует к нему дочь. Неловко в особенности потому, что она, кажется, и вправду ревновала.

Лицо мальчика на карточке было серьезное и круглое, детские глаза смотрели в объектив как будто удивленно, видимо не понимая, что там впереди. На руке, накрывшей деревянную львиную мордочку, еще не было шрама от ожога, и сердце щемило, когда она думала, что вот тут, от четвертого маленького пальца, через всю кисть до запястья, потом пройдет грубо стянувший кожу продавленный след крепко прижатой к ней раскаленной полосы железа.

Она никому не показала карточки, тщательно ее прятала от дочери. Уж этот-то, маленький, был ее нераздельно. Ни с кем делить его не надо.

Разве она могла объяснить другим, что это фото и пустяковые обрывистые рассказики о том, что Алеша любил до самозабвения в детстве лимонад и однажды опозорился в гостях, съев яичницу из десяти яиц, тоже привязывают ее к тетке.

Ей не понять, думала она о дочери, никто этого не поймет, никому нет до этого дела, и не надо.

Она встала, ловким привычным движением подхватила чашки, поставила их в мойку и открыла кран горячей воды.

- Вот ты действительно похудела, - беспристрастно приглядываясь, заметила Нина. - Совсем девочка стала.

Мать, не оборачиваясь, мыла чашки.

"А ведь и вправду она, оказывается, очень похудела, - продолжала думать Нина. - И как-то скорбно помолодела. Наверное, все-таки она в глубине души по-своему его любит. Или думает, что любит… Или любила когда-то? - Она попробовала себе снисходительно представить это "когда-то", когда отец с матерью могли любить друг друга, но получалось только что-то очень скучное. - И ничего она о нем не знает, наверное. Даже имени этой девочки Лели не знала. Только притворилась, что слыхала".

Внезапно решившись, быстро спросила:

- Он в Москве на тебе женился?

- Что?.. С чего это ты вдруг заинтересовалась? В Москве. Не в Турции. Он тебе что-нибудь говорил?

- Ничего не говорил. И ты никогда ничего не рассказывала.

- Ты за Олега вышла, мне много рассказывала?

- Я другое дело. Я не придавала этому факту исторического значения. Мы решили - без фаты, без такси с пузыриками и пьянки в ресторане на пятьдесят персон. Вообще не болтать решили… Значит, в Москве? Вас объединила общая любовь к пластмассам? Потому что вы работали в одной системе?

- Глупости болтаешь. Просто я пошла учиться в тот самый техникум, который он когда-то окончил… Да… конечно, из-за него пошла. Что тут особенного?

- Ничего. И зажили благополучно.

- Да. Только довольно долго у нас комнаты не было. Общежития. Потом получили комнату.

- Нормально-понятно. Потом квартиру… А ведь у него, кажется, до тебя была другая жена… тут, в Москве?

- Он что? Сегодня про нее вспоминал? Говорил тебе?

- А ты его все еще ревнуешь? Ты мне никогда не говорила.

- Про что?

- Ни про что. Что было раньше. В те темные доисторические времена, когда меня еще не было на свете.

Мать задумалась, потом губы ее медленно шевельнулись, складываясь в быстро соскользнувшую гримаску, грустную и забавно насмешливую.

"А милая эта у нее улыбка! - нехотя и недоуменно удивилась Нина. - Это странно".

- Были мы с тобой подружки, делились всем друг с другом. Но ты была тогда очень маленькая. А потом ты меня переросла, нам стало поздно разговаривать по душам!..

- А другим подружкам рассказывала? Наверное, нет? Почему?

- Наверное, я не из той породы, что любят душу открывать. Хвастать нечем. Стыдиться нам тоже нечего. И вообще, у кого что болит, тот про то и молчит… это его слова, а не мои.

- Вот как? Его?.. Во всяком случае, вот он о ней и молчит. Ни слова… А ты все-таки его ревнуешь?

- Не знаю, как это ревнуют… Мучилась? Да, мучилась. И боялась… да… И перед ней мне было совестно. Может быть, она была лучше меня. Наверное, была лучше…

- Отчего же он ее бросил?

- Откуда ты взяла? Не бросал он ее. И она не бросала. Жизнь развела… Жизнь.

Они обе одновременно замолчали, прислушиваясь. Алексейсеич прерывисто вздохнул во сне. Странным образом в глубокой дремоте глубоко, прерывисто вздохнул от радости и страха.

Когда к нему в комнату заглянули, он уже ровно и быстро дышал и на щеках горел румянец.

Он не откликнулся на едва расслышанный шепот жены, боясь упустить начавшийся сон.

Через распахнутые двери он все время невнимательно слушал разговор на кухне. Последние слова: "…Женат… жена… Бросил… Развела жизнь" - точно нажали некую давно готовую к действию, только дожидавшуюся своей очереди клавишу.

Теперь ему ничего не мешало, он был на свободе. Он ушел. Он видел… нет, он был там, в том дне.

Он стоял, оглядываясь по сторонам, на гремящем, обдуваемом горячим бензиновым ветром углу улицы, выходившей к набережной Москвы-реки. Глаза слепило от солнечных вспышек, быстро перебегавших с места на место по воде. Стояло лето, жаркое, пахнущее мокрой пылью по следу проехавшей поливочной машины. Душное городское лето. Как будто могло еще раз быть такое лето, какое уже было семь лет назад, когда он прощался, расставаясь с ней всего на один месяц, уезжая на курорт. Суетливо, бодро и празднично прощались, ровно на один месяц, даже на двадцать шесть дней, до какого-то недалекого числа месяца, не подозревая, что пропасть шириной в семь лет, от того дня - до сегодняшнего, расколет их жизнь. Что следующий и последний день встречи будет сегодняшний, когда они, уже не спеша, заранее, задолго условившись по телефону, сами выберут и назначат час и место тут, около Крымского моста, - встретиться на углу, среди толпы, на шумном перекрестке.

Вот он и стоял, поворачивая голову вправо и влево, не зная даже, с какой стороны ждать ее появления; он ведь не знал, куда она ездит теперь на работу, на какой остановке метро выходит.

Гремели раскаленные трамваи. Только что политый горячий асфальт, просыхая, влажно пахнул слабым отголоском деревенской дождевой прохлады, пыльным проселком. Непрерывно текла толпа по залитому солнцем тротуару, как семь лет, как семнадцать лет назад. Потом вдруг она выделилась из беспорядочных людских потоков, текущих в обе стороны навстречу друг другу. Не то чтобы он увидел или узнал ее, нет, просто он понял: вот идет она.

Она выглядела совсем не так, как он себе представлял. Да пожалуй, он не мог бы сказать, какой он ее себе представлял, но как будто десять тысяч опознающих, контрольных локаторов, без его ведома работавших в нем, мгновенно сработали без колебания и выдали ответ: "Да, она, да, да, она".

Наверное, так же было и у нее, она подошла к нему, как будто глядя в сторону, они даже не поздоровались, от волнения слова произнести не могли, и молча пошли рядом, не касаясь, не глядя друг на друга, быстро шли рядом, вдоль парапета набережной, потом свернули на мост и перешли на другую, зеленеющую деревьями сторону реки.

- Конечно, не надо было… Так и знала… Лучше совсем не надо, - прерывистым шепотом, торопливо оправдываясь, проговорила она, все больше отворачивая лицо.

Несколько раз коротко вздохнула с досадой, стараясь взять себя в руки.

Встряхнулась, подняла голову и пошла медленнее, - оказывается, до этого они чуть не бежали. Попробовала заговорить собранно, твердо и ровно, но только что-то невнятное выговорила, голос сорвался, пропал, она с отчаянием, без голоса, одним дыханием проговорила: "Нет, это невозможно… невыносимо!.." - и опять пошла очень быстро, он едва поспевал за ней, ничего не спрашивал, молчал, потому что и сам думал: да, оказывается, правда, невыносимо.

Она шла нагнув голову, пряча от людей лицо, залитое горькими слезами.

Да, невозможно, невыносимо это вытерпеть, думал он. Одно дело умереть. Другое дело - вот так идти за собственными похоронами и знать, что хоронишь…

У них под ногами уже хрустел гравий широкой и голой входной аллеи Парка культуры, где вместо деревьев тянулся длинный ряд фонарных столбов и не было никакого укрытия от глаз встречных гуляющих, любопытно старавшихся разглядеть, с чего это не переставая плачет, напрасно отворачивая от всех лицо, эта маленькая женщина, которую спутник ее время от времени, осторожно направляя, берет под руку, чтоб не дать наткнуться на скамейку.

Она не переставала тихонько беззвучно плакать, прислонившись, уткнувшись лбом в дощатую стенку будочки кассы, пока он покупал там билеты, плакала и потом, когда они уселись рядом в люльку гигантского вращающегося колеса, дождались, пока оно наконец тронется, и потом, когда их уже подняло в воздух и кроны деревьев оказались далеко внизу под их ногами, и с каждым оборотом то открывалась, то пропадала и опять появлялась река.

Тут плакать можно было не удерживаясь, сколько душе угодно, и она мало-помалу успокоилась. Раз за разом они плавно взлетали и возвращались на землю, и опять их несло ввысь, и именно тут, на самом взлете, он вдруг увидел ее такой, какой она была в ту первую минуту, когда вышла и направилась к нему из толпы, платье на ней было знакомое, известное ему платье, участвовавшее в их прежней общей жизни, веселенькое, хотя и постаревшее немножко, но все-таки "свое", "ее", когда-то их общее. Не очень-то много, наверное, у нее было новых платьев в эти годы, сразу после войны. Да и до войны тоже… Значит, и теперь нет лучшего, чем это из зелененькой рогожки с белыми пикейными манжетками и отложным воротничком.

Он взял осторожно ее руку. Высунувшуюся из рубчатой манжетки ее маленькую, мальчишески загорелую и худую руку, низко нагнувшись, поцеловал около потертого узенького ремешка ручных часиков, тоже своих добрых знакомых, и сердце ему сжало нахлынувшее чувство братства их прошлой бедности, скудной общей жизни.

Когда он выпустил руку, она поднесла ее к самым глазам и внимательно посмотрела на то место, куда он поцеловал.

- Нет, - сказала она. - Ты сам понимаешь, ничего у нас не получится… - голос звучал, после выплаканных слез, примиренно. Странно, точно утешая, с усталой нежностью уговаривая примириться с безнадежностью, успокоить кого-то, кажется себя. - Ничего не вернешь, не получится у нас, ничего нельзя сделать. Ты ведь хотел сейчас поцеловать мою руку?.. Вчера поцеловать? Все равно что поцеловать человека семь лет тому назад… Нам не вернуться туда, дороги нет…

Колесо замедлило вращение и остановилось. Они сошли на землю, отыскали одинокую, заброшенную скамейку в жаркой тени больших деревьев старого парка и сбивчиво, неуклюже обходя самое больное и трудное, стали рассказывать друг другу, что с ними делала жизнь в течение этих семи лет пропасти во времени.

Уже до встречи знали они почти все. Всю безнадежность их собственного самого обыденного в своей безвыходности тупика, одного из миллионов других тупиков человеческих судеб, бесчисленных разлук и потерь.

Он не умел рассказывать никогда, никому. Совсем не умел говорить о себе. Стеснялся, комкал, отшучивался, а уж на этот раз, наверное, и вовсе из рук вон плохо рассказывал. Тянул нехотя и там, где касалось "другого человека", обходил молчанием, а она жестко понимающе усмехалась, угадывая безошибочно значение пропусков.

- Да я не желаю про то знать, совершенно!.. Я не желаю знать, что "то" имеет какое-то имя!.. Говори про себя одного. Что дальше с тобой было?.. Это было больно?.. Он боже… А сейчас не болит? Честное слово?.. И все, все улажено? Слава богу.

- Да, да, все улажено. Можно беспрепятственно продолжать дальнейшее существование.

- С самого того места, где прервалось. Сто лет тому назад… Ты помнишь нашу любовь навсегда? На всю жизнь, навеки?

- Никогда мы этого не говорили.

- Конечно! Зачем нам было говорить, мы ведь и так это знали. До чего все нам было ясно, как божий день! Разве нет?.. Смешно, правда? Нет? Разве не глупо верить, откуда это у нас, таких невечных существ, таких уж временных, - откуда-то возьмется какая-то вечная любовь!.. Так глупо верить… А еще глупей: не верить. Это уж совсем конец… Всякое дело без веры мертво, разве нет? Счастье, что мы в нее верили. Спасибо судьбе за это. Это ведь правда? Ты тоже верил? Да, я знаю, знаю. Я все болтаю сегодня почему-то. Это редко со мной случается. Мне просто, наверное, маловато последнее время разговаривать приходится, вот у меня и пошло вдруг - вслух, о чем молчать бы нужно.

- Почему мало? - с натугой, неимоверно трудно выдавил он из себя. - Ты же не в пустыне… Ты же не одна живешь.

Она и не слышала будто.

- Ты говоришь: вернуться?.. - Он и не думал вслух говорить этого слова, но она поняла правильно. Она, хмурясь, вдумываясь, медленно говорила сама с собой. - Ты говоришь: "вечная". - Он и этого вовсе не говорил. - Не вечная. Пускай какая хочешь, а просто не заживает вот и не заживает.

- Тебе плохо очень живется? Неужели очень?

- Ничего, ведь все не стоит на месте, все идет-проходит и меняется… Все на свете, понимаешь?.. Что говорить про человека, когда… да разве вечером мы можем возвратиться в ту же комнату, откуда утром ушли? Она похожа, она даже и есть приблизительно та самая. На глаз не заметно, что чуточку цветочки на обоях выгорели, подсохли доски пола и трещинка на стенке на тысячную долю миллиметра двинулась дальше, - мы невнимательны и очень грубоваты, мы не замечаем - и только через сколько-то лет вдруг видим: а обои-то совсем выгорели и половицы скрипят и прогибаются под ногами, а может, и вся стенка готова рухнуть… Что ж говорить про людей? Мы сегодня - сегодняшние и, слава богу, завтра будем хоть чуточку не те.

- Тебе живется плохо с этим… твоим человеком? Я только то спрашиваю: ты можешь быть счастлива? Я ведь не понимаю, ты хоть скажи.

- "Тот человек"? Это который теперь мой муж? Не знаю, он, может быть, меня спас. Вполне возможно.

- Ах вот как? Другое дело. Ты что же с ним, из благодарности? Ну, не мое дело. Молчу.

Они и вправду помолчали.

- Можно и так, - безмятежно уступчиво проговорила она. - Можно и так. - И вдруг торопливо заговорила охрипшим от сдавленных слез голосом: - Когда тебя не стало, ты это понимаешь: ты был у меня, и вдруг совсем не стало тебя. Уже долго совсем, без надежды. Ну что делает человек тогда?.. Жизнь утекает из него, как через открытую рану, хватает какую-нибудь, хоть грязную тряпку, чтобы заткнуть рану… прижимает, просто кровь остановить…

- Ты сказала: грязную?

- Ах, да это все равно. Чистую. Хоть бархатную. Атласную… все равно… Можешь себе вообразить, когда мне пришлось, я ведь стала хорошо зарабатывать, ты про это хотел спросить?

- Неужели картинами?..

- Все картинами. Больше-то я ведь и не умею ничего.

- И стала действительно… зарабатывать?

- Ого! - надув щеки, вздернув подбородок, состроила горделивую рожицу расхваставшегося мальчонки.

Каким-то образом оказалось, что уже вечер. Старые, хриповатые пластинки лили из репродукторов свои заигранные мелодии сквозь сумеречную чащу ветвей темных деревьев парка. Редкая гирляндочка разноцветных лампочек зажглась по краю крыши ресторанчика-поплавка, и от этого все стало похоже на бедный, тихий, дешевенький, но все-таки праздник, после долгих темных будней войны.

- Деньги-то в кармане сосчитал, миллионер? - спросила она, тихонько усмехаясь, когда они по сходням входили на баржу. - Сколько у тебя там отложено на разнузданную роскошь?

Вдвоем склонившись над скудным меню, они взвешивали свои возможности. Вечер только начинался, и на поплавке было малолюдно. Из двух столиков в их отсеке занят был еще только один. Женщина, такая молоденькая, каких принято называть "девушка", с загорелым, худым парнем в штатском довоенном пиджачке, не без торжественности в молчании поднимали бокалы, распивая бутылку вина, наслаждаясь тем, что вот для них за деревьями играет музыка, пестрые карнавальные тени от зеленых, желтых и красных лампочек пятнами лежат на скатерти их столика, что сидят они в настоящем ресторане-поплавке, не в столовке какой-нибудь, над миской каши, и все позади, все прошло и кончилось: ночные бомбежки, уходящие в темноте от длинных платформ эшелоны, разлуки без встреч, долгая жизнь от одного треугольника полевой почты до другого. Эти двое дождались своего. Даже шершавый короткий довоенный пиджачок, видно было, дождался своего хозяина, целые годы провисев, тщательно укрытый ситцевой занавеской на стенке у кровати.

Вода поплескивала у борта поплавка, речной ветер то сносил в сторону музыку, то весело налетал вместе с ней обратно. Девушка была вся настороже, наверное видела и запоминала разом все окружающее, такая в ней видна была счастливая, проникновенная чуткость к тому, что происходит в этот час в ней самой и вокруг нее.

Назад Дальше