Старинной отливки, главный колокол монастыря, давно уже сделавшегося только приманкой для туристов в горах, снова пел в ночи свою древнюю дикую песню истребительных пожаров, гибельных наводнений, ночных набегов врагов - всех на свете бедствий, какие обрушивались на людей в долинах у подножия гор. Он колотился, как сердце загнанного беглеца: все скорей, чаще, пока не остановилось дыхание… Мы менялись… по очереди, только бы колокол не замолчал. Мы совсем, по-настоящему оглохли от звона… Нет, ты так не смотри, я тебе говорю - это не бред, колокол был на самом деле, он медный был и здорово бухал, гул от удара не успевал далеко уйти, его догонял новый удар, под конец мы не слышали, а только чувствовали всем телом сотрясение и знали, что звоним, гремим на весь мир, на небе в звездах нас слышно, вот когда мне прекрасно бы на этом и кончить жизнь. Рено, тот получил попадание, а мне никогда не везло… Рено лежал и только гаснущими глазами провожал каждый размах: влево… вправо… Потом и меня взрывной волной сбросило с лестницы.
Нина, бессмысленно глядя в лицо отцу, испуганно пролепетала:
- Рено - это ведь завод?.. Ах, я глупости говорю. А этот сон, про ватный колокол, что тебя всю жизнь мучает?.. Почему? Откуда-то он к тебе привязался, ватный?
- Ватный - это только в кошмаре. Медный! И мы звонили. Я и Рено… сколько могли.
- И ты никому не рассказал? Все, все, как было?
- Два раза в жизни. Все. Раскрыл душу капитану Малоземову, он все выслушал и сказал: что-то чересчур заковыристую выдумал ты легенду, перехватил, браток, а?.. А во второй раз - сейчас. Вот тебе сказал. Выговорил вслух, и ты поверила… Что-то мне легко теперь стало.
- Но хоть мне-то! Мне почему ты раньше не мог… выговорить?
- Кому это нужно? Разве тебе было нужно? Ведь нет.
- Это так, - с каким-то мрачным отвращением к себе, с беспощадной твердостью сказала и повторила Нина. - Это правда, ты прав… А теперь? Ты видишь - у нас с тобой теперь все другое, да? Ты потому и сказал?
- Мы оба другие. И меня отпустило. Ведь я никогда не вспоминал об этом днем, а сейчас все легко… Было время, я сам себе почти перестал верить. Легенда! Было - не было?
Его глаза мирно, успокоенно и неотрывно смотрели в лицо дочери, точно он отдыхал после изнурительной усталости. Да так оно и было. Тут и лекарства свое дело сделала.
Лихорадочно покусывая губы, она надолго замолчала, очень была занята ходом своих мыслей. Потом, беспомощно помогая себе руками, шевеля пальцами, сводя вместе и вдруг раскидывая врозь, точно птицу выпуская на волю, - и все это невпопад, не в лад со словами от волнения, она стала отрывисто, толчками, выкладывать мысли вслух:
- Все поняла… Но еще ничего не понимаю… Все повернулось… а как быть дальше?.. Надо смотреть по-другому, к этому привыкнуть надо, сразу я не умею, - она сильно наморщила лоб и крепко зажмурилась. - Так. Значит, так. Ты был там. Наверху звонил колокол и ты был там? Даже если всего одну минуту, даже если один раз ударил, ты это сделал вот этими руками, ты хватался, полз, полз по железной крыше, чтоб добраться к колоколу… Что?
- По черепичной, древней, черепичной…
Теперь Нина отчаянно заспешила договорить, все полушепотом, боясь не расслышать какое-нибудь ответное его слово, в постоянном страхе, что оно может оказаться последним ею расслышанным словом. Сейчас. Или совсем последним.
- Ах, да. Это очень важно. Старая, островерхая черепичная крыша, я больше этого не спутаю. Я никогда больше не смогу равнодушно услышать этих слов: черепица, старинная крыша - это всегда будет часть тебя. А ты? Ты человек из тех людей, кто ударил в колокол. На свете две породы людей: которые ударят и которые не ударят. И ты для меня переместился из второй в первую, а я все еще не могу к этому привыкнуть… Ты молчал, только мучился в своих снах, я слышала их обрывки, была уверена: просто навязчивый бред, отголосок чего-то нехорошего… твоего прошлого… Думала: вот он опять туда возвращается - надо его поскорей отвлечь, помешать ему как-нибудь.
- Возвращается человек, верно… На какое-нибудь свое самое больное место, все возвращается без конца, против воли. В дневной жизни у тебя все давно зажило, ты все позабыл, похоронил… А по ночам твои дневные часовые засыпают, спит твоя разумная воля. Тебя подхватывает… как Черномор Людмилу, и уносит, куда ты вовсе не желаешь - в то, о чем ты и думать позабыл. Наверно, множество есть людей, которым это даже смешно бы показалось. А есть такие, как я, и никто не знает, много таких или мало, ведь они никогда не признаются. И я не признавался. Встречаемся мы днем бодрые и сильные, сухие и насмешливые, деловитые, жесткие, бодряки-оптимисты, а что я думал ночью, в тишине кого я там видел, от кого бежал, спасался, на какие крыши я лез? Кто может догадаться… да что такое капитан какой-то, чтоб он человеку потом всю жизнь мог сниться в виде размякшего колокола… Чепуха он, и ничего больше, раз в таком глупом виде может даже во сне показаться… Если все здраво взвесить, ведь я сам-то и есть урод… Ты что? Не поняла? Урод и Ходжа.
Это был их последний долгий сеанс связи. После были только короткие выходы в эфир захлебывающегося на тонущем корабле радиста у передатчика. Позывные, короткая фраза и тут же невольное: перехожу на прием. Потом и прием обрывался.
Теперь Нина часто всеми силами старалась и ничего не могла понять, а он пытался что-то выговорить, но ничего не удавалось.
Однажды ему снилось счастье, а он про это ничего не мог рассказать. Был просторный городской перекресток, полный движения, людный перекресток двух широких улиц, он его не видел, но чувствовал, большое движение, множество людей, очень светло, и посредине она стояла и ждала. Ее у него никогда не было, но она каким-то образом вернулась, искала и вот наконец нашла и, сияя от радости, стала на колени посреди этого перекрестка, и тут сразу они оказались очень близко лицом к лицу, рядом, и на ней была светло-серенькая рубашечка, прямыми складками падавшая до земли, а он с восторгом ей говорил: "Какое счастье, что у меня ничего нет, даже вас!", близко видя ее в упор открыто и радостно смотревшие глаза, с наслаждением сбывшегося ожидания впитывая эти наконец-то выговоренные им почему-то полные заветного значения слова. Весь сон - были глаза, все заслонившие, нежно просиявшие, такие жданные, возможные, чуть было не сбывшиеся когда-то глаза…
- Ты радуешься, о чем ты думаешь, кого ты вспомнил? Ты меня слышишь?.. Ты меня слышишь? - Нина совсем прилегла щекой на его подушку, дышала ему в ухо. Слова ее звучали, как настойчиво повторяемые позывные, летящие наугад в эфир, судну, совсем теряющему связь.
Был неотступный страх, что он может же никогда не выйти на связь, а когда он начинал ей отвечать, опять страх, что это в последний раз и все вот-вот оборвется. Она кипела от нетерпения и, неподвижно лежа, прильнув щекой к подушке, рвалась, впивалась ногтями в ладони, стиснутые в кулаки, охваченная ужасным чувством потери, невозвратимо упущенной минуты, как человек, опоздавший всего на одну минуту на свой последний, в ста шагах, на виду уходящий поезд.
Зная, что ему теперь "все можно", она вливала в него недозволенные дозы лекарств, лишь бы вернуть его назад, хотя бы на несколько минут, к себе.
По неуловимым признакам она вдруг угадывала: он тут! слышит ее - и торопилась спросить, спешила сказать ему хоть что-нибудь из того, что не успела, не хотела, равнодушно позабыла, а чаще всего и не желала вовсе ему говорить, когда у них было сколько угодно времени, бесконечного времени, которое вот сейчас, на глазах оканчивалось, ускользало из ее рук.
- Ты меня слышишь?.. Папа… папа, ты слышишь?.. Папа?.. - она звала его терпеливо, замолкала и опять звала.
Он не слышал. Она пережидала и снова начинала, почему-то так и представляя себе, что вызывает тонущий корабль, медленно уходящий в ледяную глубину. На вздыбившейся палубе, нависая над черной водой, держится рубка, и в ней одинокий живой радист, своей теплой рукой еще может откликнуться, услышав позывные.
- Ты меня слышишь, я знаю… Слышишь, я чувствую, да? Скажи только "да", - она просунула горячие пальцы в его руку, под его крупные, холодные пальцы, и почувствовала слабое ответное пожатие… раз… два… - Поняла! - лихорадочно быстро заговорила Нина, неожиданно, от радости, торопливо поцеловав его около уха. - Что-то было сейчас. Хорошее, да?..
Он два раза вздохнул, набирая в грудь воздуха, и явственно выговорил:
- Глаза…
- Поняла, да, поняла… Ее глаза?.. Да? Ну, все верно! Я поняла: глаза, и это было хорошо, да?.. Прекрасно-хорошо! У тебя самого на глазах были слезы… О, милая, я поцеловала бы ее, я руки бы ей целовала за одно только то, что она все-таки была у тебя, была! Как же мог ты ее упустить! Только скажи, и я разыщу и приведу ее сюда к тебе! Клянусь тебе, я ее найду и приведу, ведь она - это единственное счастье, какое тебе досталось в жизни. Как ее зовут? Где она живет? Я позову ее, она будет здесь с тобой, рядом… Она придет, я знаю, и протянет тебе руки, ты снова увидишь ее глаза, еще есть время… Позвать, да?
- Позови… - попросил он, она не услышала, и он повторил: - Позови!.. - но она опять не услышала. Его холодные пальцы слабо шевельнулись в ее руке - это она поняла, горячо и нежно ответила и тотчас затаилась неподвижно, стараясь угадать, что будет дальше.
Он сказал "да", но сам понял, что она не может услышать. Тогда его пальцы двинулись, поползли по ее руке, и она почувствовала: они тихонько обводят лунку вокруг ногтя на ее пальце… одну… другую… прощаясь с последней рукой своей жизни? Или вспоминая давно исчезнувшую самую первую в жизни руку девочки? Или, может быть, ему казалось, что это была одна и та же человеческая рука, когда-то встретившая его на пороге, ранним утром, и провожавшая поздним вечером, теперь?
Путаясь в догадках, Нина опять заговорила нетерпеливо:
- Ах, я понимаю, пускай она сейчас не такая, как была там, на балконе, и потом… Но все равно, это ведь она! Та, кто тебя полюбила, когда ты сам был другим, я сама хочу с ней говорить, ты увидишь, я хочу, я буду помогать ей жить… все сделаю!.. Ведь было счастье?.. Ага, я чувствую, твои пальцы говорят "да", так не думай ни о чем, к черту эту убогую, бесцветную житушку в благополучной квартирке… хоть раз еще вспомни, ты ведь сам был совсем другой, когда она сумасшедше, без памяти тебя полюбила. Ведь это все радость твоей жизни, и ты держал ее в руках и упустил… господи, и с чем же ты остался, со своим хоккеем, с мамой и дочкой-стервой!
С того дня, как Олег провел от постели Алексейсеича звонок, отпала необходимость прислушиваться, заглядывать к нему каждые пять минут, чтоб убедиться - не надо ли что? - все стали обедать, завтракать, курить на кухне. Кухня была самая отдаленная от его постели комната, и тут все чувствовали себя свободнее и говорить можно было громко, о чем угодно, не боясь, что он услышит, чего не полагается. Например, то, что говорил в последний раз доктор, хотя доктор не говорил и не мог сказать решительно ничего нового, а сам Алексейсеич давно знал, что с таким сердцем не только нельзя долго тянуть, но и улавливал с некоторых пор в голосе доктора то, чего не замечали другие: интонации как бы некоторого одобрительного удивления, дескать, "смотрите-ка, вот мы какие! Кто бы мог подумать?". Вслух-то он, конечно, говорил совсем другое, но Алексейсеич мало вслушивался теперь в слова - только в смысл. Если бы доктор при нем говорил по-португальски или индонезийски, он все равно понял бы не то, что тот старался сказать, а что у него получалось на самом деле.
Мать отдежурила ночь, сделала утром всю грязную работу, которая неизменно приходилась на ее долю, напоила мужа чаем с лекарствами и, убедившись, что ему ничего не нужно, ушла пить кофе на кухню.
Очень похудевшая за последние дни Нина, лениво прихлебывая горький кофе без сахара, сидела, облокотившись о кухонный столик, и бессмысленно-пристально следила за тем, как мать очень медленно и долго мешает ложечкой в чашке.
Это удивительно, с неприязнью думала она, конечно, она устала и сейчас как будто в полузабытьи, но как можно так долго мешать кофе?.. Рядом умирает человек, с которым она прожила сколько-то очень много лет, как прожила, я не знаю, но все-таки под одной крышей, и меня родила за это время, и вот он умирает, а она так ничего в нем не поняла… Кто знает, может быть, еще выйдет за кого-нибудь замуж?.. Она ведь еще очень ничего выглядит…
На стене у них над головами скрипнула открывшаяся дверца, и кукушка, высунувшись из домика, сипло выдохнула: ху-ху, ху-ху… десять раз.
- Что это с ней? Вдруг выскочила, напугала.
Кукушка, которую несколько раз напрасно налаживал Алексейсеич, давно уже не работала, и от нее в доме отвыкли.
- Олег. Все ему чинить надо. Пускай…
- Пускай… Ну мне на работу пора… Ты побудешь?.. Ты сама теперь лучше меня все знаешь… Я тут не очень-то и нужна, раз ты на месте…
Что-то сильно, неясно кольнуло Нину. Странно как-то были сказаны эти слова, и полуулыбка была насмешливо-жалкая. Горьковатая и покорная усмешка, медленно соскользнувшая с губ.
Перед уходом она подошла и постояла около Алексейсеича, посмотрела ему в лицо… Он поднял на нее глаза и смотрел долго и пристально. Говорить, даже улыбаться он уже перестал, но он смотрел на нее "хорошо", как она потом вспоминала, и улыбнулась ему в ответ сама: несмелой, жалобной, как будто просящей улыбкой, глаза у нее почему-то стали наливаться слезами, и от этого почувствовала себя совсем виноватой и тут заметила, что у Алексейсеича шевельнулись веки и глаз, чуть-чуть сузившись, подмигнул - это был знакомый ей ободряющий знак, еле наметившийся, но понятный. Она наклонилась и благодарно поцеловала ему глаза, потом руку и поскорее вышла.
Приняв душ, Нина ушла к себе в комнату, устало присела на край кровати и стала очень осторожно, чтоб не зацепить ногтем, натягивать чулки. Обычно эта процедура доставляла ей удовольствие: ей нравились ее ноги. Хорошая форма. Узкое колено. И откуда такая нежная, гладкая кожа? От кого? От мамы?.. Но она давно не трогала мать даже за руку выше локтя.
Она натянула и пристегнула левый чулок и осторожно, собрав гармошкой, начала расправлять на колене правый, когда услышала легкий стук, что-то стукнуло, покатилось по полу и остановилось. Она вскочила и, невольно прихрамывая, придерживая двумя руками чулок, чтоб не дать ему упасть совсем, оттолкнула плечом дверь, выскочила в прихожую и оттуда в комнату, где лежал Алексейсеич, безошибочно почему-то зная, что что-то случилось.
Он лежал чуть сдвинувшись к краю постели, и рука его свешивалась с этого края и не шевелилась. На полу валялся тот стаканчик с заранее заготовленным лекарством, который всегда стоял наготове. Лекарство коричневой маленькой лужицей растекалось по паркету. На руке едва начинала проступать кровь из глубокой поперечной царапины. Странно было то, что отец лежал так, будто ему не было никакого дела до его свесившейся руки.
Нина, отпустив чулок, подбежала, подняла руку и бережно положила ее рядом с другой, спокойно лежавшей на одеяле. Боясь пристально вглядеться в его спокойно нахмуренное лицо, она бросилась на кухню, где пахло кофе, сдерживая дрожь пальцев, сломала ампулу, мазнула ваткой по бледной коже его руки и сделала укол, как всегда, но со странным чувством, что что-то не то она делает.
Со шприцем в руке она стояла над ним и говорила: "Папа… папа… ты слышишь?.."
Царапина от дурацкой бронзовой завитушки на старом стуле почему-то пугала ее больше всего.
Опомнившись, она бросилась к телефону, сорвала трубку, неловко перекладывая мешавший шприц из одной руки в другую, нашарила пальцами в диске дырочку "0", но трубка была мертвая, в ней слышалось только отдаленное прерывистое лопотание - соседка говорила по телефону. Муж ушел на работу, мальчик в школу, обед готовить еще рано, телевизор будет только в шесть вечера, и единственное развлечение в эти часы у нее был телефон.
Нина бросила трубку, со спустившимся чулком выскочила на площадку лестницы и вдруг у себя за спиной почувствовала, что толчком распахнутая ею дверь сейчас должна захлопнуться. Она обернулась и действительно едва успела с размаху всунуть руку в сдвигающуюся щель.
Потом она звонила и стучала в дверь соседки, просила, умоляла ту поскорей положить трубку, а та удивлялась, оскорблялась и все пыталась своей собеседнице подробно объяснить, почему она на минутку вынуждена прервать разговор, трубку пришлось у нее почти что вырвать, и, когда оказалось, что телефон все равно не работает, соседка даже злорадно хмыкнула. Поняв, что сама не положила трубку на своем телефоне, Нина кинулась опять к себе и, не затворив двери, стала вызывать "скорую". Соседка, кажется, только тут поняла, в чем дело, ужаснулась от всего сердца и так и осталась, придерживая на груди распахивающийся халат, стоять на площадке между раскрытых дверей обеих квартир.
- Ну вот… ну вот… - торопливо повторяла Нина, бессмысленно расправляя по одеялу на груди у отца складки простыни. - Ну вот, сейчас у нас все будет в порядке, да? Сейчас приедут, ты слышишь?
Она говорила весело, радостно и сама, точно со стороны, слышала свой голос. С недоумением слышала, не понимая, откуда у нее это берется. Никогда в жизни ни с кем она так не говорила. Кажется, она только где-то слышала… Ах да, в совершенно позабытом, дальнем, раннем ее детстве, кажется, мать говорила с ней, когда ей было больно, обидно, плохо или страшно, так же вот: стараясь отвлечь, обмануть и заразить своим преувеличенным восхищением, наигранным восторгом, бодро уговаривала: "А вот сейчас мы придем домой, будем кашку варить, будем с собачкой играть, а что собачка скажет? А-а-а! наша Ниночка пришла!.."
Царапина на тыльной стороне ладони только чуть покраснела, она подумала, что надо поскорей смазать йодом, но тут же позабыла. Из полуприкрытых век на нее отчужденно, но зряче глянули его глаза, и она вдруг бросилась целовать руки, торопливыми, мокрыми поцелуями, стараясь успеть как можно больше обцеловать вокруг царапины, как можно ближе к ней, но бережно, не дотрагиваясь. Она припала лицом рядом с ним на подушку.
- Ты меня слышишь? Это необходимо! Ты меня слышишь? - как можно внятнее повторяла она, дыша около самого его уха. Свои пальцы она всунула ему в руку, чтоб уловить, как часто уже у них бывало, его ответное пожатие. - Ты меня слышишь? Слышишь?.. - Она свободной рукой сама сжала его пальцы на своей руке, и ей показалось, что его холодная рука слабо дрогнула, и почему-то это показалось ей хуже всего, она быстро приподнялась, схватила его за плечи и, целуя его спокойное лицо, хотела крикнуть от внезапно охватившего ее прилива отчаяния, но выговорила тихо и едва внятно, так у нее дрожали и кривились губы: - Я люблю тебя… люблю… тебя… Слышишь!
Олег, поднимаясь по лестнице, потому что лифт был выходной, на профилактике, догнал человека, у которого из-под пальто торчал край белого халата. Человек держал в руках бумажку и, заглядывая в нее, осматривался по сторонам, читая номера квартир.
- Вам какую? - спросил Олег. Оказалось, ту самую, двести семьдесят четвертую, и Олег побежал впереди, показывая дорогу.
На площадке были настежь открыты две двери и стояла женщина в халате. Она очень, очень обрадовалась, что приехала "скорая", и даже заботливо придержала уже открытую дверь в квартиру Калгановых, показывая дорогу доктору.
Нина встала и отодвинулась на шаг, давая место доктору у постели. Когда она решилась взглянуть снова в лицо отцу, доктор как раз приподнял ему веко, и Нина увидела, что там, за этим насильно приоткрытым чужой рукой глазом, никого уже нету.