Когда загорится свет - Ванда Василевская 10 стр.


Алексей сидел в комнате, и глаза его невольно все время натыкались сквозь открытые двери на съежившийся черный комочек, на синие губы, на морщинистое лицо старухи. Вдруг он заметил в этом лице какой-то проблеск. Старуха перестала втягивать чай, она прислушивалась. Издали, где-то из-за угла улицы, доносились едва слышные звуки похоронного марша.

Фекла Андреевна торопливо встала, ее движения приобрели неожиданную гибкость. Она накинула на голову черный платок.

- Так я уж пойду, душенька, вон там похороны. Надо проводить покойника на вечный покой, последнюю услугу оказать…

- Вы же не знаете даже, кто это такой, - неприязненно заметила Людмила.

- Как это так не знаю? Нельзя так говорить, душенька… Человек умер, ближний, человека хоронят… Живые должны уважать мертвых…

Она торопливо вышла семенящей походкой, и слышно было, как она почти бежит по лестнице.

- Зачем ты приглашаешь эту жабу? - со злобой спросил Алексей.

Людмила пожала плечами.

- Совсем я ее не приглашаю, ты это отлично знаешь. Но не могу же я захлопнуть дверь перед ней.

- Ты можешь ей намекнуть, что тебе неприятны эти постоянные нашествия.

- Может, ты возьмешь это на себя? - холодно предложила Людмила. - Пока мы отсюда не выедем, ничего не поделаешь, придется принимать дом, как он есть, со всем инвентарем.

Он медленно брился перед маленьким, тусклым зеркалом. Мыло было плохое, не пенилось, бритва - тупая.

- Не понимаю, как ты можешь выносить ее!

- Я ее не выношу, но что я могу сделать? - сказала Людмила, не поднимая глаз от чулка, который она штопала.

Из-за окна уже явственно слышались звуки похоронного марша. По улице проходил похоронный кортеж, прямо за гробом семенила Фекла Андреевна, с оживленным лицом, с блестящими глазами. Она еще раз убеждается, еще раз смакует буйную радость от факта, что вон там, в гробу, лежит покойник, а она жива, все жива. Изо всей семьи, умершей от голода в Ленинграде, уцелела она одна, вдова учителя математики. Не выдержали дочь, сын, зять, невестка, не выдержали внучата. Все остались там, она хоронила их по очереди в снегу, в мерзлой земле осажденного города. А она выжила, пережила все и всех.

Каждый покойник напоминал ей об этом.

- Гиена, - бросил внезапно Алексей, и капелька крови появилась на порезанной щеке.

- Вот тебе папиросная бумажка, заклей, - спокойно сказала Людмила.

Алексей избегал ее взгляда.

- А где Ася?

- Она пошла на собрание, поздно ведь уже. Что ты будешь делать?

- Пройдусь немного. Голова болит.

Она шевельнула губами, но промолчала.

- А ты?

- Я было хотела идти за хлебом. Но тогда уж позже, когда Ася вернется.

- Тогда иди, я подожду, я никуда не тороплюсь.

Он почувствовал облегчение, когда она ушла. С папироской в зубах он бесцельно бродил по квартире, голова болела. Перекладывая книжки на своем столе, вдруг заметил мелко исписанный клочок бумаги. Он торопливо схватил его. Как это он так неосторожно бросил здесь письмо от Нины? Не хватало только, чтобы Людмила нашла!

Он пошел в кухню и бросил письмо в печку. С минуту смотрел, как свертываются черные листы, как письмо рассыпается в пепел. Нина… он даже не ответил ей, а теперь ее, быть может, уже нет в живых. Нина, снайпер, товарищ по походам, не знающая ни страха, ни утомления. Как живое, встало перед ним ее задорное лицо, вьющиеся волосы, светло-карие веселые глаза, слегка вздернутый нос. Он почувствовал прилив внезапной тоски, острой, как физическая боль. Где она теперь, по каким дорогам странствует? Идиотизм - так бросить письмо… И откуда оно здесь взялось? Он никак не мог вспомнить. Впрочем, у Людмилы раньше не было привычки читать чужие письма. Вот разве Ася…

Он выглянул в окно. Тучи заволокли небо, но солнечное сияние пробивалось сквозь них, наполняя улицы трепетным золотистым светом. Белый иней покрывал деревья, празднично торжественные в это морозное утро. Алексей вздохнул и почувствовал, что в комнате душно. Ему захотелось воздуха, простора, и его охватила злоба на Людмилу: она ушла, оставила его сторожить квартиру. Только мгновенье спустя он вспомнил, что сам предложил ей это.

Но уже слышались ее шаги на лестнице. Он надел пальто.

По лестнице медленно спускался профессор живописи Демченко.

- Добрый день, Алексей Михайлович. Хороший денек…

- Вы гулять?

- Нет, надо внучке молока купить, я на рынок…

- Пишете что-нибудь, профессор?

Старик вздохнул.

- Трудно, Алексей Михайлович… Комната маленькая, народу много… Так что, как выйдет… Но пишу, разумеется, пишу…

Алексей замедлил шаги, чтобы старик мог поспевать за ним.

- И с красками тоже… Хотя мне обещали помочь… Прямо беда без красок!.. Хочешь размахнуться, а тебя словно за локоть придерживают… В тюбике ультрамарина чуть-чуть осталось, на небо не хватит… Выбирай другой оттенок. Но это ничего, мне обещали помочь… И квартиру, может быть.

- Вам ведь уже давно обещали.

- Да, только вот надо ходить, бегать, а мне трудно… И с квартирами нелегко обстоит, да уж, нелегко, - вздохнул профессор и красноречивым жестом указал на остов разбитого бомбами дома. - Всех надо где-то разместить. Так что пока живем кое-как. А потом будет, все будет, надо обождать… Заходите ко мне, Алексей Михайлович, только днем, а то вечером освещение не очень… Я тут одну голову кончил, хочется показать вам.

Улица сворачивала к рынку. Профессор остановился.

- Так мне сюда, а вам?

- Хочу немножко пройтись, может, в парк зайду.

- Ну, так пока до свиданья. Так заходите, Алексей Михайлович, если интересуетесь…

- Конечно, конечно, - заверил Алексей и свернул на бульвар.

Серебристые ветки деревьев вырисовывались фантастическими, голубовато-бледными тенями на сером небе, пронизанном рассеянным солнечным светом. Воздух был чистый, холодный, и Алексей вдыхал его полной грудью. Головная боль унялась. На улицах было полно людей. Они шли куда-то, торопились, смеялись, на мостовой дети катались по замерзшим лужицам. Алексею вспомнилась Ася, и он улыбнулся незнакомой девочке в коротком зеленом пальтишке. Она ответила ему шаловливой улыбкой и разбежалась, чтобы прокатиться по льду.

- Порвешь вот подметки, что тогда отец скажет? - заговорил он. Ему хотелось услышать голос ребенка.

- Ничего не скажет, у меня нет отца, - объяснила она спокойно, бросая на него взгляд из-под непокорных светлых кудряшек. И прибавила: - Папу немцы расстреляли.

- Ну, так мама, - заторопился от смущения Алексей.

- А мама ушла в армию. Я у тети. А тетя ничего не скажет, - торжествующе сообщила девочка. - И подметки новые, крепкие, вот посмотрите.

Она ухватилась рукой за ботинок, показывая подошву, но в эту минуту на улице появился мальчик на одном коньке, привязанном к рваному валенку, и девочка забыла об Алексее.

Он пошел дальше и снова почувствовал сосущую боль в груди. Да, да, папа погиб, мама в армии - что же может подумать такой клоп, видя взрослого здорового мужчину в штатском?

Погода прояснилась. Небо становилось все светлее, и иней на деревьях приобретал золотистый оттенок, казался живым и теплым. На телеграфных проводах иней ложился длинными лентами, и с них иногда осыпалась на землю белая пыль, искрящаяся на солнце. День был какой-то радостный, и Алексей стал опять с интересом всматриваться в играющих на улице детей, когда из-за угла, торопливо семеня, вышла Фекла Андреевна. Черный платок сполз с ее головы, и не седые, а какие-то пожелтевшие волосы, заколотые на темени смешным пучком, съехали на сторону. Синие губы жевали, непрерывно жевали. Она не заметила Алексея. К его удивлению, она остановилась недалеко от будки, на прилавке которой лежали разноцветные конфеты, и профессиональным движением протянула руку. Он остановился вдали, выжидая, что будет дальше. Люди равнодушно проходили мимо старухи, не обращая внимания на ее вздохи. Наконец, какая-то женщина остановилась и вытащила из сумочки бумажку. Фекла Андреевна схватила ее и прижала к груди, бормоча какие-то благословения. Прошел офицер - дал бумажку; старуха поправила сползающий платок и засеменила к будке. Она выбрала две длинные конфеты в цветных бумажках, одну спрятала в карман, другую развернула и, подозрительно осмотревшись, украдкой сунула в рот. Она шла прямо на Алексея, и это заставило его посторониться. Она все еще не замечала его. Ее синеватые губы непрестанно шевелились, жуя и чмокая, выражение блаженства разливалось по лицу.

Это зрелище отравило Алексею все удовольствие прогулки. Он повернул к дому.

- Так рано? - удивилась Людмила. - Обед сейчас будет, или, может, ты подождешь Асю?

- Разумеется, подожду.

- Вот это хорошо, - обрадовалась она.

Он уселся с книжкой в руках, но не читал, незаметно наблюдал Людмилу, как наблюдал он ее с самого приезда. Он старался найти в ней то, что помнил с давних пор, пытался проследить и понять в ней новое. Людмила чистила картошку - наклон головы, ровный пробор в светлых волосах. Резкие морщинки возле губ, - ведь это та самая Людмила! Куда же девались великая страсть и глубокая дружба? Где и когда они угасли и исчезли? Ведь это было, когда они жили вместе, когда он вернулся из-за границы и она ожидала его на вокзале, озябшая, но все же розовая, счастливая, что он, наконец, здесь, наконец, приехал… И когда он шел на фронт… То, что испортилось, исчезло, - исчезло не по ее вине. А он, разве он виноват? Нет, видно, была виновата война. Потому что, когда они встретились, им в сущности не о чем было говорить. Рассказать было невозможно - как она, не видев, не пережив, может понять это? Ночи в лесах, когда вокруг слышалось дыхание врага, ночи в избах, на печках, скитания по болотам, кровь, смерть, другая, особая жизнь, страшная и страстная? Как же она может понять это? А было и другое, и оно ложилось преградой между ними. Нина… А Людмила не признавала этого. Сколько раз она раньше говорила, он отлично помнил это: "Если бы я не могла быть единственной в твоей жизни, я не хотела бы быть ничем. Не сумела бы".

И он знал, что это так, - она была честна, предельно честна. Но вот они пережили годы войны отдельно, каждый по-своему, и их пути уже не сходились. Когда-то это был единственный, самый близкий человек, который давал счастье и которому он, Алексей, давал счастье, а теперь ничего не давал и ничего не получал. Он закусил губу. Вот она сидит, чистит картошку. На полке аккуратно расставлены коробки и банки, во всей квартире ни пылинки. Все сделано, подано, готово вовремя, хотя она бегает в институт, работает; она находит время, чтобы в доме было все как следует. Нет, это не радовало его - это было как вечное угрызение совести, напоминание, что вот она делает все, являясь женой, матерью, хозяйкой. А он что? Вернулся с фронта на излечение, после которого в армию ему все равно не попасть. Чем он занимается? Таскается в госпиталь на души и электризацию, где пыхтит маленькое динамо, с трудом давая ток. Минутами ему казалось, что на него смотрят, как на симулянта. У него здоровые руки, ноги; правда, он слегка волочит правую, но это не считается, и к тому же очень быстро проходит, теперь уже едва заметно. Никто ведь не может понять, что такое эти безумные, невероятные головные боли, эта ужасная угнетенность, которая теряла характер психического состояния и становилась мучительным физическим страданием, это чувство собственной неполноценности, назойливое и мучительное. Ведь он ходил, просил, чтобы ему дали временную работу. Ему ответили: "Лечитесь". Он не верил в лечение и подозревал, что и Людмила постепенно начинает считать эти больничные процедуры какой-то уверткой, увиливанием от работы. Не очень-то это приятно. Но пока другого выхода нет. Приходится жить кое-как, день за днем, с отвращением думая о всяких неприятных, мелких делах, которые окончательно подавляли его и убеждали, что он ни к чему не годен. Каждая мелочь раздражала его и вырастала в целую проблему. Продовольственные карточки, прописка, пайки, пенсия - все это отравляло своей повседневной скукой.

Людмила вышла в коридор набрать воды. Движения у нее были прежние, ловкая, грациозная походка, поднятая голова; она держалась прямо, и все же в ее фигуре были какое-то утомление, медлительность. Что же в ней изменилось? О чем она думает? Ни разу еще с его возвращения между ними не было ни одного серьезного, искреннего разговора. Это было непохоже на Людмилу, которая раньше считала, что все должно быть выяснено, досказано до конца, ясно и прямо поставлено. Но теперь, когда ничто не было просто и ясно, она не пыталась выяснить отношения. Оба чувствовали себя связанными, оба исподтишка присматривались друг к другу, но, как только положение вызывало их на разговор, они ускользали, притворялись, что ничего не случилось, что все в порядке. Одна Ася как-то склеивала невяжущиеся безразличные разговоры. Но долго ли это может продолжаться?

Какие у Людмилы длинные ресницы, - сейчас, когда она, нагнувшись, месит тесто, это ясно видно. Да, у нее всегда были такие длинные черные ресницы вокруг светлых глаз.

- Я видел твою Феклу, - сказал он вдруг, сам того не желая, но было уже поздно. Слова были сказаны.

Людмила подняла голову и удивленно взглянула на него.

- Мою?

- Ну… Андреевну… Знаешь, чем она занимается в минуты, свободные от питья чая у соседей и от беготни по похоронам?

- Ну? - Людмила высоко подняла ровные темные брови.

- Милостыню просит на улице.

- Не может быть, ведь у нее пенсия, да она и с собой привезла деньги.

- И все же - может быть, я сам видел, только ты не огорчайся, не от нужды… конфеты себе покупает.

- Что ж ты хочешь, ведь у нее полнейший маразм.

- Хороший маразм! Жрет, как здоровый мужик на косовице!

- Пусть ее, она столько голода видела.

Его раздражало спокойствие жены. Она всему находит оправдание, - и ведь все это притворное. Ведь умела же она и вспыхивать, и сердиться, и стремительно несправедливо осуждать, а теперь - настоящая ханжа.

- Ты страшно снисходительна к людям… - бросил он насмешливо.

Она пожала плечами.

- Совсем не снисходительна. Но зачем раздражаться, когда ничего не можешь изменить? И с кого тут требовать? Пусть себе живет, как хочет. И так уж ей недолго жить осталось. А всякому хочется жить.

- Всякому?

- Я думаю, что всякому, Алексей.

- Любопытно… А мне казалось, что я видел много таких, которые предпочитали умереть. И умирали.

- Во имя чего? Именно во имя жизни?

Она резала лапшу, и Алексею показалось смешным, что они вдруг занялись философскими проблемами, обсуждение которых не мешает ей ровно отмеривать отрезаемые кусочки теста.

Он закурил и глубоко затянулся, как бы в знак того, что разговор окончен. Молчала и Людмила. Алексей чувствовал, что в этом молчании притаилось что-то неприятное. В комнате стало как будто душно. В самом деле, много она знает о жизни и смерти, просидев всю войну за Уралом.

На лестнице послышались быстрые шаги. Лицо Людмилы просветлело.

- Ася идет.

Дверь с шумом распахнулась.

- Папа дома?

- Дома, дома, - ответил, вставая, Алексей.

Девочка ворвалась, как ураган. Светлые косички подпрыгивали на плечах, личико раскраснелось от ветра и холода. Она обняла отца, и он сверху глянул в ее смеющееся личико и светлые, прозрачные зеленоватые глаза.

- Ну что, собрание кончилось?

- Какое собрание?

- Ты же была на собрании.

- Нет… Это утром был сбор, а потом мы работали на станции. И знаешь, наш класс лучше всех, представь себе, лучше всех! Не веришь?

- Ишь ты, работали… Что ж вы там делали?

- Как что? Разгружали дрова. Я тебе говорю, столько дров пришло! И знаешь, мама, сухие, совершенно сухие. Только тонкие очень бревнышки. Как ты думаешь, вагона дров надолго хватит?

- Для чего?

- Ну просто вагона…

- Для нашей печки - надолго, а для заводской печи - это как собаке муха.

- Ты всегда так, - надулась она. - Собаке муха… А мы разгрузили целый вагон, понимаешь, и Фонька ушиб палец и больше не мог разгружать. Но мы все равно кончили первые, хотя в пятом классе есть такие парни, что только держись! Но мы сказали: хоть умрем, а будем первыми.

- Ну, ну…

- Не веришь? А я тебе говорю, что да. Спроси кого хочешь. В воскресенье мы опять будем разгружать - конечно, если привезут дрова. А если будет снег, мы будем разметать снег, потому что нет машин и некому, вот мы и уберем улицы. Мама, а обед готов?

- Готов, готов, вымой руки. Сейчас даю.

- Руки? - спохватилась она. - В самом деле… посмотри-ка, вот тут смола, настоящая смола, понюхай, как пахнет, это отмоется мылом?

Она сунула ему под нос маленькие ручки. Он почувствовал запах дерева, смолы. И еще какой-то трогательный и смешной запах.

- Ася, знаешь что? От тебя еще пахнет молоком.

- Выдумаешь тоже! Каким еще молоком?

- Все маленькие дети пахнут молоком, - сказала Людмила, наливая суп.

- То маленькие, а я?

- Это-то и странно, - серьезно сказал Алексей, но девочка уже забыла о его замечании. Она втянула носиком подымающийся над тарелками пар.

- Борщ? Обожаю борщ.

- А еще что ты обожаешь? - улыбнулся Алексей.

- Что еще? - Она на мгновенье задумалась. - Из еды или вообще?

- Вообще.

- Вообще страшно много чего. Так сразу ведь трудно сказать, правда?

- Действительно.

- О, посмотри-ка, заноза в пальце. Но такая маленькая-маленькая, видишь?

- Я выну после обеда, - сказала Людмила.

Алексей встревожился.

- Выдумки с этими дровами. Неужто уж и в самом деле больше некого послать…

Ася возмутилась.

- Ну и что ж! Я же говорю тебе, что мы разгрузили целый вагон! И сразу будут развозить, куда надо. Сам начальник станции нас похвалил, а ты что? Дети… Это просто нехорошо с твоей стороны, - сказала она жалобно и серьезно.

- Ну, ну, я ведь не о тебе… Только это слишком тяжелая работа.

- Ну да, тяжелая! А мама могла три месяца грузить дрова каждый день?

- Ты грузила дрова? - удивился Алексей.

- Случалось, - сказала она спокойно.

И Алексей вдруг вспомнил, что он еще ни разу не спросил ее, что она делала эти годы. Эвакуация… Как будто одно это слово все объясняло. Но каково же его содержание?

Назад Дальше