- А у нас в Расее… Дык… Эдак-то… - попробовал вновь завести разговор Тюля, щуря на Лехмана свои узкие поросячьи глаза.
- Брехун, - сказал дед и стал укладываться, подостлав на землю хвои.
Лехман приподнялся, вздохнул, потер старую спину, задумался. Свою Лехман думу думает, таежную.
Тихо в тайге, замерла тайга. Обвели ее шиликуны чертой волшебной, околдовали неумытики зеленым сном. Спи, тайга, спи… Медведь-батюшка, спи. Сумрак пахучий, хвойный, карауль тайгу: встань до небес, разлейся шире, укрой все пути-дороги, притуши огни.
Не шелохнет тайга. Ветер еще с вечера запутался в хвоях, дремлет. Вот хозяин поднимается, - белые туманы, выплывайте, - вот хозяин скоро встанет из мшистого болота. Филин, птица ночная, ухай, канюка, канючь, - хозяин фонарик отыскивает… Звери лесные, все твари летучие, жалючие, ползучие, залезайте в норы: хозяин идет, хозяин строгий… Расстилайтесь, белые туманы, расстилайтесь… Человек, не размыкай глаз: хозяин страшный, увидишь - умом тронешься, крепче спи… Тише, тише: хозяин потягивается, хозяин с золотого месяца когтем уголек отколупывает… Ох, тише: хозяин дубинку взял…
"Го-го-го-го-го-оо-о-о-о…"
- Кто это? Ты, дед?! - как гусь, вытянул шею Ванька.
Бродяги спали крепким сном.
IV
Только теперь почувствовала Анна, что Андрей и она - одно.
Когда наладилось у них с Андреем - веселая была, без песни не работала, а теперь словно подменили: тихая, молчаливая. А то - задумается, стоит столбом, у печки, не живая. Окликнут - вздрогнет. Бородулин сердиться стал.
- Я на тебя, Анка, штраф буду накладывать… Однако я тебя, девка, к себе в спальню утащу…
Но Анна строгим, укорчивым взглядом гасила купеческую кровь.
Давненько на нее Бородулин зарился: так, поиграть хотел. Надо бы Дашке отставку дать еще с осени. Анну приручить тогда - раз плюнуть, полагал купец, а теперича… Большого купец дал маху: у Андрея действительно рожа замечательная, благородный… без штанов, а в шляпе…
- Ты чего, быдто щелоком охлебалась? - как-то спросил Иван Степаныч Анну.
Промолчала Анна.
- Али все по Андрюхе тужишь?.. Смотри, девка, - погрозил шутливо пальцем и поглядел на Анну по-грешному.
Но когда глядел на Анну, вместе с грешной думой что-то новое шевельнулось в душе, словно зеленая травинка сквозь землю в чертополохе прорезалась.
"А что?.. - сам себя спрашивал купец. - Дело было бы…" - и улыбнулся.
И весь день улыбался.
Давно надо бы Андрею воротиться. И уж стало думаться Анне разное: не заблудился ли, медведю не попал ли? А вдруг в бега ударился! Не спится Анне по ночам, а ежели уснет - сон тягостный мучит, вскакивает Анна в страхе и долго сидит во тьме, трясется. Ведь вот стоял, наклонялся, гладил… Нету. Закричать бы, заплакать… горько-горько заплакать бы… Но не было слез.
Май за середку перевалил. Андрей не возвращался.
Товарищи-политики всполошились: все сроки прошли, пропал Андрей. Мужиков сбили, три дня всем селом в тайге шарили - нету.
- Убег, стерва, - сказал Бородулин мужикам. - Упорол… Наверняка упорол…
У Анны сердце кровью облилось. Все три дня не пила, не ела. Точно в дыму ходит, вся снутри горит. А как вернулись мужики ни с чем, обрядилась Анна во всю таежную мужичью "лопотину": холщовые штаны надела, рубаху посконную, бродни, взяла винтовку у хозяина да двух собак и пошла с кривым солдатом в тайгу.
- Эк тебя подмывают лукавые-то… - ворчал Иван Степаныч. - Эк тя присуха-то корежит…
Долго они по тайге путались, верст на сто обогнули, весь порох расстреляли, - нет, не откликается. Так и вернулись домой, ободрались оба, солдат щетиной оброс, у Анны щеки провалились. Бородулин только головой покачал.
- Ну, как же… ты скажи… Ради бога, скажи… Куда схоронил? Где? - как-то пристала к Ивану Степанычу Анна.
- Кто? Я? Да ты ошалела, девка?
- Побойся бога… Отдай… Ну, отдай…
Иван Степаныч и на счетах брякать перестал. Долго, пристально смотрел на Анну. Стоит перед ним тихая, уже не кричит, не просит, глаза опустила, а губы дрожат, кривятся, не может совладать.
Бородулин поднялся и заботливо повел Анну вниз, в ее комнатку.
- Найдется.
Твердо сказал купец. Анна поверила и улыбнулась, а как стал гладить ее голову, поймала руку, заплакала - и вдруг ей сделалось легко.
И только засыпать начала, Бородулин так же твердо, как по сердцу молотом:
- Он давно дома у себя…
Анна поднялась - темно. Кто загасил? Где солнце? Где Андреюшкино солнце?
- Иван Степаныч! Даша! - кричит Анна.
Никто не отозвался. Только в углу, где рукомойник, капелька по капельке булькала в лохань вода.
- Иван Степаныч, Иван Степаныч!.. - идет босиком, простоволосая, половицы поскрипывают, двери сами собой отворяются.
Надо бегом, радостно стало, надо по задворкам, как тогда, как раньше…
- Ну, куда ж ты, стой! - Даша схватила ее сзади.
- К нему… к Андрею.
- Да ты что? Очухайся…
- Иван Степаныч сказал…
- Пойдем, пойдем… Когда это? Он вечор еще уплыл. Чего ты мелешь. Да и-и-ди-ка, телка!
Полная луна стояла в небе. Анна поглядела на луну, на голубую церковь, на Дашины черные глаза.
Стало быть, сон…
- А Анна-то тово… - сказала поутру Даша и постукала пальцем по лбу.
Старухи приплелись, застрекотали. То с уголька советуют спрыснуть - может, отведет, то в подворотню пролезть голой да на месяц по-собачьи взлаять. Хорошо бы за упокой подать, батюшка добрый, ему только бутылку посули, отслужит панихиду, это помогает: душа у Андрея скучать начнет, ангел божий на дорогу выведет - иди.
Анна старух разглядывает, виски сжала ладонями, голова болит. А старухи пуще; голоса крикливые, друг с дружкой сцепились, орут, слюнями брызжутся.
- Колдовка! - кричит горбатая. - Твое дело по ночам коровам вымя выгрызать…
- От колдовки слышу! Тьфу! - вскочила хромая, топнула кривой ногой и вся в дугу изогнулась. - Ты вот свиньищей оборачиваешься, оборотка чертова…
- Ну, ты… потрясучая!..
Анна стонет, голова гудит. Хоть бы Иван Степаныч пришел да выгнал. А старухи пуще.
Анна тихонько ноги спустила да рукой к ружью, - и страшным голосом на старух:
- Уходите…
Старухи, как овцы, стадом в дверь.
А по селу прокатилось: кедровская девка спятила.
Приехал из волости урядник, собрал сход.
- Искали, ребята?
- То-ись, скажи на милость, всю тайгу выползали.
- А покличьте-ка ее, эту фефелу-то вашу… как ее?..
Стали Анну звать - не идет, староста пришел - не идет, приказано силой взять.
- Ну, иди… Чего ты, право?
- Пошто я ему? Изгаляться, что ли? - сверкнула она взглядом, однако пошла.
Урядник на завалинке сидит: ногу отставил, руку в карман, глаза навыкате, усы строгие, сам "с мухой".
- Ого, кобылица какая… Ядре-е-ная… - облизнулся он на Анну. - А ну-ка, говори, сударыня… Ты трепалась с Андреем, с политическим? А?
Анна гневно сдвинула брови и тяжело задышала, косясь через плечо на урядника.
- Ты оглохла? - пьяно кричал он. - Я те уши-то прочищу… потаскуха мокрохвостая!..
Как под бичом вздрогнула Анна.
- Бесстыжий… Тьфу! - злобно плюнула ему в лицо.
- А-а-а… Так?! - блеснув на солнце перстнем, он со всей силы ударил ее в висок.
- Ой, ты… - обхватила Анна голову. - Зверь!..
Урядник, весь налившись кровью, вновь взмахнул кулаком, но мужики сгребли его и враз загрозили:
- Ваше благородие! Ты не смей!..
- Ты этого не моги!.. Девка чужая, девка одна…
- Что-о-о?.. - да как даст ногой Анне в живот. - В чижовку! Живо-о!
Анна перегнулась вся:
- Ребеночка убил… батюшки, убил! - И, дико крича, пустилась по деревне.
А от реки, развевая черной бородой, бежал на шум только что выкупавшийся Бородулин. Ему было видно, как в толпе, взлетая и падая, кого-то молотили кулаки: сверкнула шашка, взлягнули в чищеных сапогах ноги - и толпа вдруг бросилась врассыпную.
- Бу-у-унт… Бу-у-унт… - ползая по земле, хрипел урядник.
- Петр Петрович! Ваше благородие… Да ты что?
- Запорю… В каторгу, сволочи…
Ивану Степанычу больших трудов стоило увести урядника домой. Привел, подал сам умыться, - вода в лохани заалела кровью, - сам перевязал ему подбитый глаз.
- На-ка вот, - отрезал ему лучшего сукна на шинель, - порвали, подлецы! - да еще добавил двадцать пять рублей. - Ты лучше забудь… Мало ли чего… Ты с нашим народом не шути… Гольное зверье… Дрянь…
- Только бы начальство не дозналось… А с мужичками сочтемся… И девку тоже…
- Девка чего же… Девка ничего… Жаль все-таки… На-ка, дербулызни коньячку… На-ка рябиновочки…
Когда пьяного урядника положили поперек повозки, Иван Степаныч шепнул ямщику:
- Чебурахни его, анафему, куда ни то в лужу… где погуще… Понял?..
- У-устряпаю, - подмигнул веселый парень и, вскочив на облучок, вытянул вдоль спины и коренника, и лежавшего пластом урядника.
Иван Степаныч зычно захохотал вслед взвившейся тройке и кликнул новую свою стряпку, моложавую вдовуху Фенюшку:
- Ну, как Анка-то?
- Да чего… лежит…
- Истопи-ка пожарче баенку да распарь-ка ее хорошенько, разотри. Чуешь?.. Редьки накопай - да редькой. Ну, живо!
Он лег спать рано, - выпито порядочно, - ухмылялся в бороду и приговаривал:
- Засужу… Хе-хе… вот те засужу…
Лежа думал: засудил бы, что тогда?.. Полсела угнали бы в тюрьму, сколько долгов пропало бы.
Поглядел на образ, на мягкий огонек лампадки и громко сказал:
- Слава тебе, Микола милостивый, слава тебе…
От избытка сил Ивану Степанычу легко и весело, мысли приятные роились, и во всем теле гулял легкий полугар. Чей-то голос знакомый послышался, Анкин не Анкин, глаза голубые приникли, кажется Анкины… да… ее глаза, Анкины.
Поднял купец веки, крякнул:
- Сходить нешто… проведать… - Но вот улыбка ушла с лица. - Ужо исправнику собольков парочку подсортовать… Он его… Бродя-ага… Драться!
V
Завтра в Кедровке праздник. Каждый год в этот день из часовенки, или, как ее называли, полуцеркви, что стояла среди кедровой рощи, подымают кресты и всей деревней идут в поле, за поскотину, к трем заповедным, сухим теперь лиственницам - служить молебен.
После молебна начиналась попойка, а к вечеру угаром ходил по деревне разгул с пьяной песней, орлянкой, хороводами. К вечеру же заводились драки - кулаками и чем попало; доходило дело до ножовщины.
Пьянство продолжалось на другой и на третий день. За этот праздник вина выпивали много. В хороший год с радости: "Белка валом валит к нам в тайгу", в плохой год с горя: "Пропивай все к лешевой матери, все одно пропадать".
Вино всех равняло - и богатых и бедных. У всех носы разбиты и одурманены головы, все орут песни, всем весело. Будущее, как бы оно плохо ни было, уходит куда-то далеко, в тайгу; мысли становятся короткими: граница им - блестящий стаканчик с огненной жижицей, пьяные бороды, горластые бабьи рты. Все застилает серый радостный туман, и сквозь него смеется тайга, смеется поле, смеются белки: "Бери живьем, эй, бери, богатей, мужик!" И мужик брал: тянулся к штофу, бросался вприсядку, махал свирепо кулаками, вопил в овечьем стойле, торкнувшись головой в навоз: "Й-эх, да как уж шла-прошла наша гуля-а-а-нка!.."
Проходили эти три хмельные дня - и все снова начиналось по-старому, вновь наступала серая, унылая жизнь.
Кривая баба Овдоха еще третьего дня уехала за попом в Назимово. Вместо колесной дороги туда проложена тайгой верховая тропа с крутыми подъемами и спусками, с большими топкими "калтусами", перегороженная зачастую в три обхвата валежником. Овдоха сама поехала на пегашке, а под попа взяла стоялого Федотова жеребца, - поп грузный, не всякая лошадь увезет.
Уж закатилось солнце, попа все нет. Народ в бани повалил. Бани - маленькие, с крохотным глазком избушечки, все, как одна, прокоптелые, словно нарочно вычерненные сажей - стояли над самым обрывом к речке. Две девахи, Настя с Варькой, выскочив окачиваться на улицу, первые увидали подъезжавшего попа и, стыдливо прикрываясь шайками, закричали проходившему с веником под мышкой человеку:
- Дяденька Митрий, батя едет, поп…
- Где?
- А вишь, - показала Настя шайкой и, вдруг спохватившись, она суетливо прикрылась. - Что ты на меня-то пялишься!..
- У-ух!.. Па-атретики! - осклабясь, ударил себя по ляжкам Митрий и уронил веник, а девушки с хохотом юркнули в баню.
Поп проехал к толстобрюхому Федоту, главному по деревне богатею. Криво что-то поп в седле сидит.
- Ты, батя, не пей до праздника-то, обожди мало-мало… - говорили ему, здороваясь и глотая слюни, красные после бани мужики.
Много их набралось к Федоту, накурили, наплевали, а батя сидел уж выпивши, ел со сметаной соленые грибы и, рюмка за рюмкой, пил водку.
- А позовите-ка сюда Прова Михайловича, чегой-то с дочкой его стряслось?
- Чего такое, батя?
Но староста Пров уж услыхал про Анну от Овдохи.
Праздник завтра, гулянка, а у Прова в глазах черно.
- Езжай скорее, Пров, за дочкой… - охает жена. - Батюшка ты мой, царь небесный…
Пров долго сопел носом, потом, выйдя расхлябанной чужой походкой в сенцы, захлопнул за собой дверь и громко там засморкался. А поздним вечером, надев овчинный пиджак, ехал по тайге на бурой кривой своей лошаденке.
У всех печи топятся, бабы снуют взад да вперед, взад да вперед, тесто заводят, кур колют. Где-то барашек заблеял-заплакал: прощай, жизнь!.. Поросенок сумасшедшим голосом ревет. Ревел-ревел, сразу замолк, словно обрадовался, что кончилось страшное. Два петуха безголовых пролетели поперек дороги, две старухи-ведьмы гнались за ними с окровавленными двумя топориками, бежали, тяжело сопя и задыхаясь, и сквозь стиснутые гнилые зубы зло посмеивались:
- А, не любишь? Это тебе, петька, не кур топтать…
Два кота сидели на воротах, уткнув друг в друга лбы, повиливали лениво хвостами и лукаво выводили, словно ребята в люльке гулькали.
Месяц, огромный, будто намасленный блинище, одним глазом выглядывал из-за тайги: а ну-ка поглядим, как бабы стряпают.
Дымок вился из труб, вкусно попахивало жареным, псы ловили на лету подачку или, болезненно взвизгнув, кубарем летели от пинка.
Девка песню завела, бежит с ведром к речке да поет.
- Ты сдурела? - стыдит встречный дед.
Хохочет:
- А чего? Думаешь, грех?
- Нет, спасенье…
Старики у часовни сидят, хоть не холодно, а в валенках: удобней. Трубки сосут, согнулись вдвое, врут друг другу штуки, разные случаи рассказывают: "А эвона, в тайге-то, иду я, этта, иду…" - "Чего в тайге, со мной, ребяты, у мельницы случилась оказия". Врут да врут. Завтра праздник, можно и поврать. Завтра вино будет, знай гуляй! Дымокуры возле них курятся. Митька, парнишка-сопляк, то гнилушек, то назьму охапочку, то травы подбросит: зелеными клубами дым пластает и гонит комаров.
- Попа-то караулят ли?
- Укараулишь его, черта!
А батюшка, человек ядреный, в годках, лицо крупное, с запойным отеком, желтое, на приплюснутом носу румянец. Он действительно слова не сдержал: "Обрей мне полбашки, как каторжнику, ежели до праздника упьюсь", - а сам еле сидит за столом, бахвалится:
- Мужичье!.. - но мужиков в избе не было, одна бабка Агафья, теща лавочника Федота. - Вы чего понимаете, а?.. Вы как обо мне, чалдоны*, понимаете? Как ваша мление будет, а?!
></emphasis>
* Ч а л д о н - коренной сибиряк-крестьянин. (Все подстрочные примечания принадлежат автору.)
- А так, что ты долгогривый, и больше ничего… Забулдыга… - брюзжит рассерженная бабка.
- Н-да-а… Нд-а-а… - теребит поп красную с проседью бороду, икает и примиряюще говорит: - А ты лучше, девка, дай-ка еще груздочков-то…
Поп щурит глаза, всматривается в согбенную фигуру бабки и, прищелкнув игриво пальцами, говорит:
- Слушай-ка, молодуха…
Стоит старуха у печи со сковородником, печет к празднику блины.
- Я, девка, жениться думаю. А?.. Что мне, ведь я холостой.
- Пес ты, а не поп…
Священник озирается, - нет ли постороннего, - зевает широкой пастью, крестит левою рукою рот, рявкает и, подмигнув, шипит:
- Слышь-ка, эй, молодуха… Ты куда меня положишь?.. А?..
Хихикает и шепчет:
- Ты приведи-ка мне бабенку, а?
Федот пришел. Старуха ожила.
- Гляди, чего говорит! - закричала зятю. - Грива этакая.
- А чего говорю?! - ворчит поп. - Дай-ка водки!
- Нету, батя… Завтра… Слушай-ка, чего сейчас сказывал караульщик… Грит, чудится…
- Давай вина.
- Нету, батя, все.
Поп вскочил и, держась за стол, двинулся к Федоту.
- Я тебе покажу - нету! Давай!..
А у завалинки поселенец старичишка Беспамятный стоит пред мужиками, отказывается идти караулить ворота в назимовской поскотине.
- Вот тебе Христос, вот… Сижу это я, робяты, в шалаше, чую - ко сну клонит, борюсь-борюсь - нет, а время ка-быть раннее. Сбороло, братцы, меня: как сидел на дерюге, так и заснул. Вдруг слышу - бубенцы, бубенцы, лошади топочут, ямщик гикает. Вот тебе Христос, вот… Ну, думаю, по дороге кто-нибудь с приисков катит. Не иначе. "Отворяй, старый черт!" - ревут. Я вскочил без ума, подбежал к воротам. Никого. Тут у меня и волос торчком пошел… Вот тебе Христос, вот… Да так до трех разов… Я и побег без оглядки… Сроду теперича не пойду, подохнуть - не пойду.
Мужики посылать начали того, другого, третьего - не идут: праздник завтра. Однако согласился хромой непьющий парень Семка.
- Только с опаской, Семенушка, иди… Благословясь…
Месяц высоко поднялся. На бугорке сидела собачонка пестренькая, смотрела на тайгу и, - откинув назад левое ухо, полаивала:
"Гаф!.. Хаф-хаф…"
Взлает так и поведет ухом, дожидаясь.
И в тайге тихонько откликается: "гаф-хаф-хаф…"
Переступит передними ногами да опять. А сама о другом думает: хорошо бы поросячий бок стянуть; принюхивается - пахнет отлично, но хозяин ей дома на хвост наступил, а баба поленом запустила. После. Вот уснут.
"Гаф! хаф-хаф…"
Митька-сопляк тихо крадется к ней с дубинкой. "Гаф! хаф-хаф…"
Да как даст собаке по башке. Собака с перепугу не знала куда и кинуться, забилась под амбар, визжит - больно.
Митьку мать разыскивает:
- Ты где, паскуда, мотаешься?.. Иди Оленку качать!
Да как даст Митьке по башке. Заплакал. Больно.
Ночь спускалась, а огней еще не тушили. Свет из окон желтыми полосками пересекал дорогу. А подвыпившему бездомовнику Яшке казалось, что это колодины набросаны: шел, пошатываясь, нес в обеих руках за горлышко две бутылки вина и высоко задирал ноги перед каждой полоской света - как бы не запнуться да бутылки не разбить.
Тише да тише в деревне становилось, гасли огоньки. Петухи запели.
У Федота шум во дворе.
- Черт, а не поп: квашню опрокинул с тестом!.. Тьфу!
Батюшка с закрученными назад руками мычит, ругается:
- Развя-зывай!..
- Врешь! - хрипит Федот. - Дрыхни-ка на свежем воздухе!..
И запирает попа на замок в амбаре.