Собрание сочинений. Том 1. Голый год - Борис Пильняк 13 стр.


* * *

Товарищ Лайтис подписал мандаты на арест Оленьки Кунц и Сергея Сергеевича.

Обыватель Сергей Сергеевич. Подлинно, – был ли Сергей Сергеевич только провокатором и мелким буржуа? Вечером перед арестом Сергей Сергеевич, разостлав салфетку, ел помидоры с зилотовского огорода, с уксусом и перцем. Затем Сергей Сергеевич разделся, лег спать и перед сном, один перед собой – думал. Сергей Сергеевич страдал, искренне и глубоко, и, как всякое страдание, и, как все искреннее, – боль его была прекрасна. Сергей Сергеевич ненавидел, как трус, – эти дни, товарища Лайтиса, всех, все, – и боялся, боялся до ужаса, до физической боли, до отупения… –

И внизу, по лестнице, забоцали солдатские сапоги. Когда солдаты вошли в комнату Сергея Сергеевича, Сергей Сергеевич сидел, забившись в угол кровати, глаза его были открыты болезненно широко, отвисла широко отекшая челюсть, и он шептал:

– За что? за что?

– Так что подробности слышны, адетали неизвестны! – сказал солдат. – Одевайся. Там узнаешь!

* * *

Впрочем, компарт дал приказ арестовать Лайтиса.

Общежитие же большевиков, выселив князей Ордыниных, поместилось в доме на Старом взвозе.

– Дон! дон! дон! – падают камни колоколов взаводь города.

Кому – таторы, а кому – ляторы!

Глава V
Смерти (Триптих первый)

Смерть коммуны

И в эти же дни погибла коммуна в Поречьи: погибла сразу, в несколько дней, в августе. Шли дожди, ночи были тихи и глухи, – и ночью приехали в коммуну неизвестные вооруженные, в папахах и бурках, их привел неизвестный черномазый, товарищ Герри. За неделю до этого ушел из коммуны Шура Стеценко, он вернулся с Герри. В сумерки пришла гроза, шумел дождь, дул ветер. Андрей уезжал с утра в дальнее поле, в сумерки он застал в библиотеке Юзика, Семена Ивановича и Герри; они топили камин, жгли бумаги. Семен Иванович поспешно вышел. Юзик стоял, расставив тонкие свои ноги, положив руку на талию. Герри, в папахе, сидел на корточках против огня.

– Вы не знакомы? – товагищ Андгей, – товагищ Гэгги.

Герри молча подал огромную руку и сказал Юзику по-английски. Юзик презрительно пожал плечами и промолчал:

– Товагищ Андгей не понимает английски, – сказал Юзик.

– Ви минэ простытэ, товарищ Андрей, но я очень устал, – губы Герри, не приспособленные к улыбке, растянулись в усмешку, но смоляные его глаза по-прежнему остались тяжелы и холодны, очень сосредоточенные.

– Гэгги пгиехал с Укгаины, там ского будет восстание. Мы с Гэгги долго вместе голодали в Канаде. Затем на Укгаине я спас ему жизнь. Когда гайдамаки бгали Екатегинослав, Гэгги, не умея наводить, стгелял по гогоду из пушки – не умея наводить! Гэгги, говогят, ты был пьян? Гэгги схватили и хотели гастгелять. Но вечегом пгишел я со своим отгядом и спас жизнь Гэгги. Я очень люблю жизнь, товагищ Гэгги, – как и ты. Я ничего не хочу от дгугих, но я не позволю тгонуть меня:

– Товарищ Юзэф, когда придет старость, мы будэм вспоминать. Ты очень фразичен!

– Я очень люблю жизнь, Гэгги, ибо у меня свободная воля!

– Ты очень фразичен, товарищ Юзэф!

– Пусть так! – Юзик пожал презрительно плечом.

Герри встал, разминая мышцы. Огонь в камине потухал. Юзик стоял неподвижно, с руками на тонкой своей высокой талии, смотрел в огонь. В кабинет вошли Оскерко, Николай, Кирилл, Наталья, Анна, Павленко. Стасик в гостиной заиграл на рояли гопака, сейчас же оборвал. Наталья подошла сзади к Юзику, положила руки ему на плечи, прислонила голову и сказала:

– Милый товарищ Юзик! Не надо грустить. Какой дождь! Мы собрались, чтобы быть вместе в этот вечер.

Вошел Стасик в халате с кистями, рявкнул:

– Юзка, не журыся! Хиба ж ты дурак?!

Юзик повернулся и громко сказал, покойно и презрительно:

– Товагищи! Шуга Стеценко – не товагищ и не геволюционег. Он пгосто бандит. Гэгги гость. Давайте веселиться!

В коммуне, в старом княжеском доме, веселились бесшабашно, задорно и молодо. За окнами стал черный мрак, хлестал дождь, шумел ветер. В гостиной зажгли кенкеты, последний раз зажигавшиеся, верно, при князьях, танцевали, пели, играли в наборы, метелили метелицу. Павленко и Наталья таинственно принесли окорок, бутылки с коньяком и водками и корзину яблок. Герри и с ним приехавших не было, и от того, что за стенами были чужие, от того, что над землей шли осенние, уже холодные облака, – было в зале особенно уютно и весело. Варили жженку, обносили всех чарочкой, разбредались по разным углам и собирались вновь, шутили, спорили, говорили. Разошлись за полночь, – Андрей выходил на террасу, слушал ветер, следил за мраком, думал о том, что земля идет к осени. К серой нашей тоскливой осени, застрявшей в туманных полоях, желтых суходолах. В гостиной все уже разошлись. Юзик говорил Оскерке:

– Надо везде поставить стгажу. В доме пгикгоются – ты, Павленко, Свигид и Николай. С винтовками и бомбами. – Юзик повернулся к Андрею, улыбнулся. – Товарищ Андгей! Мы с вами будем ночевать, здесь в угловой, в диванной. Я вас пговожу.

В угловой, у зеркала мутно горела свеча. С двух сторон в большие окна, закругленные вверху, дул ветер; верно, рамы были плохо прикрыты, – ветер ходил по комнате, свистел уныло. Юзик долго умывался и чистился, затем обратился к Андрею:

– Будьте добгы, товагищ Андгей, пгимите покой. Я буду занят еще полчаса. – Взял свечку и ушел, свечку оставил в соседней комнате, в кабинете, шаги стихли вдалеке. Свечной тусклый свет падал из-за портьеры.

Долго было тихо. Андрей лег на диван. И вдруг в кабинете заговорили, – обратных шагов Андрей не слышал.

– Юзик, ты должен сказать все, – сказал Кирилл.

– Тише, – голоса второго Андрей не узнал.

– Хорошо, я скажу, – Юзик говорил шепотом, долго, покойно, отрывки Андрей слышал.

– Гэгги и Стеценко подошли ко мне, и Гэгги сказал – "ты агестован". Но я положил гуку в кагман и ответил: "товагищ Гэгги, я так же люблю жизнь, как и ты, и каждый, кто поднимет гуку, умгет пгежде меня". Я сказал и пошел, а они остались стоять, потому что они бандиты и тгусы…

– …Гэгги тгебует те миллионы, что мы взяли в экспгопгияции Екатегинославского банка… Гэгги забыл Канаду…

– …Я ему ничего не дам. Меня погодила геволюция и смегть, кговь.

Шепот был долог и томителен, затем Юзик громко сказал, так, как всегда:

– Павленко, пгишли ко мне Гэгги. Скажи Кигиллу и Свигиду, чтобы они скгылись в этой комнате, с огужием.

Шаги Павленко стихли, стала тишина, пришли двое, бряцая винтовками, Свирид стал за портьеру около Андрея. Затем издалека загремели тяжелые шаги Герри.

– Товарищ Юзэф, ти минэ звал?

– Да. Я хотел тебе сказать, что ты ничего от меня не получишь. И я пгошу тебя сейчас же покинуть коммуну, – Юзик повернулся и четким шагом пошел в угловую.

– Товарищ Юзэф!

Юзик не откликнулся, на минуту был слышен сиротливый ветер, – забоцали обратно кованые сапоги Герри. Андрей сделал вид, что спит. Юзик бесшумно разделся и лег, сейчас же захрапел.

На рассвете Андрея разбудили выстрелы. – Бах-бах! – грянуло в соседней комнате, издалека ответили залпом, донеслись выстрелы со двора, на крыльце затрещал пулемет и сейчас же стих. Андрей вскочил – его остановил Юзик. Юзик лежал в постели со свешенной рукой, и в руке был зажат браунинг.

– Товагищ Андгей, не волнуйтесь. Это недогазумение.

Утром в коммуне никого уже не было. Дом, двор, парк были пусты. Анна сказала Андрею, что в сторожке у ворот со львами лежат убитые – Павленко, Свирид, Герри, Стеценко и Наталья.

Днем пришел в коммуну наряд солдат от Совета.

* * *

Последнюю ночь Андрей провел у Николы, что на Белых Колодезях. Егорка ходил вечером осматривать жерлицы, принес щуку. Сидели с лучиной, ночь пришла черная, глухая, дождливая. Андрей ходил на ключ за водой, у Николы на колокольне гудели уныло, от ветра, колокола, церковь во мраке казалась еще более вросшей в землю, еще более дряхлой. Шумели сосны. И от сосен из мрака подъехал всадник, в папахе, бурке и с винтовкой.

– Кто едет?

– Гайда!

– Товарищ Юзик?

– Это вы, товагищ Андгей? – Юзик остановил лошадь. – Я к вам. – Помолчал. – Вам надо уйти отсюда. Утгом вас схватят и должно быть гасстгеляют. Завтга мы уходим отсюда – на Укгаииу. Идите с нами.

Андрей отказался идти. Простились.

– Ского уже осень. Нет звезд. Миговая тюгьма – помните? Дай бог вам всякого счастья! Жить!

Юзик помолчал, потом круто повернул лошадь и поехал рысью.

На рассвете Андрей был уже на станции, на "Разъезде Map", протискивался к мешочникам в теплушку. В рассветной серой мути сиротливо плакал ребенок, и томительно, однообразно кричал переутомленно веселый голос:

– Гаврила, крути-и! Крути-и, Гаврю-юшка-а!.. Поезд стоял очень долго, затем медленно тронулся, томительный и грязный, как свинья.

* * *

Так погибла коммуна анархистов в Поречьи. –

– И вот рассказ о том, как погибнуло помещичье Поречье: это было в первые дни революции, в первых кострах революции, с тех пор много уже сгорело костров, и много песен метельных отпели дни, унося людей. Вот рассказ –

Первое умирание –

– Впрочем, разве в революцию умерло мертвое?! Это было в первые дни революции. Вот рассказ.

* * *

Отрывок первый. Это родовое, – Ордыниных, без Попковых.

В окна гостиной долго, сквозь пустой осенний парк, глядело солнце. В пустой осенней тишине над полями кричали "вороньи свадьбы". В этом доме, так казалось, прошла вся жизнь, теперь надо было уезжать, навсегда: сам председатель, Иван Колотуров-Кононов, принес последнее предписание, в кухне уже поселились те, чужие.

Утром встал с синим рассветом, день пришел золотой, ясный, с бездонной, синей небесной твердью, – раньше отцы в такие дни травили борзыми. В полях теперь голо, торчат мертвые ржаные стрелы, должно быть, скулят уже волки. Вчера вечером приколачивали у парадного красную вывеску: –

"– Чернореченский Комитет Бедноты –"

– и шумели всю ночь в зале, что-то устанавливая. Гостиная стоит еще по-прежнему, в читальной за стеклами блестят еще золоченые корешки книг, – о, книги! ужели избудет яд ваш и сладости ваши?

Утром встал с синим рассветом – князь Андрей Ордынин, младший брат старика, – и ушел в поле, бродил весь день, пил последнее осеннее вино, слушал вороньи свадьбы: в детстве, когда видел этот осенний птичий карнавал, хлопал в ладошки и кричал неистово – "Чур, на мою свадьбу! Чур, на мою свадьбу!" – Никогда никакой свадьбы не было, дни уже подсчитываются, жил для любви, было много любовей, была боль, и есть боль – и пустота, опустошение. Была отрава московской Поварской, книг и женщин, – была грусть осеннего Поречья, всегда жил здесь осенями. Это его мысли. Шел пустыми полями без дорог, в лощинах багряно сгорали осины, сзади под Увеком стоял белый дом, в лиловых купах редеющего парка. Безмерно далеки были дали, синие, хрустальные. Виски поредели и сереют – не остановишь, не вернешь.

В поле повстречался мужик, исконный, всегдашний, с возом мешков, в овчине, – стена молчащая, – снял шапку, остановил клячу, пока проходил – барин.

– Здравствуй, ваше сиятельство! – чмокнул, дернул вожжами, поехал, потом снова остановился, крикнул: – Барин! слышь-суды, сказать хочу!

Вернулся. Лицо мужика все заросло волосами, в морщинах, – старик.

– Что же теперь делать будешь, барин?

– Трудно сказать!

– Уйдешь когда? Хлеб отбирают – бедные комитеты. Ни спичек, ни манухфактуры, – лучину жгу!.. Хлеб не велят продавать, – слышь-суды, – тайком на станцию везу! Из Москвы наехало – ии!.. Тридцать пять – триидцать пять!.. Да што на их укупишь? Одначе весело, все-таки, очень весело!.. Закури, барин.

Никогда не курил махорки, – свернул цыгарку. Кругом степь, никто не увидит, кажется, что мужик жалеет, и хочется жалости. Попрощался за руку, повернулся круто, пошел домой. В парке в пруду вода была зеркальная, синяя, – вода в пруду всегда была холодной, прозрачной, как стекло: еще не время замерзнуть окончательно. Солнце уже переместилось к западу.

Прошел в кабинет, сел к столу, открыл ящики с письмами – вся жизнь, не увезешь с собою. Вытряхнул ящики на стол, пошел в гостиную к камину. На столе для альбомов стояла крынка молока, хлеб. Зажег камин, жег бумаги, стоял около и пил молоко, ел хлеб – проголодался за день. Уже входили в комнату синие вечерние тени, за окнами стал лиловый туман. Камин горел палево, молоко было несвежим, хлеб зачерствел.

В тишине коридора забоцали сапоги. Вошел Иван Колотуров, председатель, в шинели, с револьвером у пояса, – Иван Колотуров-Кононов: – вместе играли мальчишками, потом был рассудительным мужиком, хозяйственным, работным. Молча передал бумагу, стал среди комнаты.

В бумаге было наремингтонено:

"Помещику Ордынину. Чернорецкий Комитет Бедноты немедленно предписывает покинуть присутствием советское имение Поречье и пределы уезда. Председатель Ив. Колотуров".

– Что же, сегодня вечером уеду.

– Лошади вам не будет.

– Пойду пешком.

– Как знаете! Вещей никаких не брать! – повернулся, постоял спиною в раздумьи минуту и ушел.

Как раз в это время пробили часы три четверти, – часы работы Кувалдина, мастера восемнадцатого века, они были в кремлевском дворце в Москве, потом путешествовали с князьями Вадковскими по Кавказу, – сколько раз они сделали свое "тик-так", чтобы унести два столетия? – Сел у окна, глядел в поредевший парк, сидел неподвижно с час, опираясь локтями о мраморный подоконник, думал, вспоминал. Раздумье прервал Колотуров, – вошел молча с двумя парнями, прошли в кабинет, молча силились поднять письменный стол, треснуло что-то.

Встал, заспешил. Надел широкое свое английское пальто, фетровую шляпу, вышел через террасу, прошел по шуршащим листьям экономией, мимо конного двора, винокуренного завода, спустился в балку, поднялся на другой ее край, к Николе, устал и решил, что надо идти не спеша – идти тридцать верст, первый раз идти здесь пешком. Как, в сущности, просто все, – так думал, – и – и страшно лишь простотою своею!

Солнце уже ушло за землю, багряно горел запад. Пролетела последняя воронья свадьба, и стала степная осенняя тишина. Мрак подходил быстро, сплошной, черный. В небесной тверди загорались звезды. Шел бодро, ровно, пустынным степным проселком. Первый раз в жизни шел так легко, без всего, неизвестно куда и зачем. Где-то очень далеко на сектантских хуторах лаяли собаки. Стали тьма и ночь, осенняя, безмолвная, в твердом морозце.

Двенадцать верст прошел бодро, незаметно, а потом остановился на минуту – перевязать шнурок у ботинок – и вдруг почувствовал безмерную усталость, заломило ноги – за день избродил уже верст сорок. Впереди лежало село Махмытка, – в юности, студентом, ездил сюда, к солдатке, тайком, – теперь не пойдет к ней – никогда, ни за что, раба! Деревня лежала приплюснутая к земле, заваленная огромными скирдами соломы, пахнущая хлебом и навозом. Встретили лаем собаки, темными шарами выкатились за околицу, к ногам, целая стая.

Прошел мордовский поселок и на русской стороне постучал в окошко, в первую избу, за окном горела-тлела лучина. Отозвались не скоро.

– Хто тама?

– Пустите, люди добрые, ночевать.

– А хто такой?

– Прохожий.

– Ну, сичас.

Вышел мужик, в розовых портах, босиком, с лучиною, осветил, осмотрел.

– Хнязь? Ваше сиятельство! Домудровалси?.. Иди, што ли!

На полу настлали соломы, огромную вязанку, трещал сверчок, пахло копотью и навозом.

– Ложись, хнязь. Спи с богом!

Мужик влез на печку, вздохнул, что-то зашептала баба, буркнул мужик, потом сказал громко:

– Хнязь! Ты спи, а утром уходи до света, чтобы не видали. Сам знаешь, время смутная, а ты – барин. Баринов кончать надо!

Трещал сверчок. В углу хрюкали поросята. Лег, не раздеваясь, шляпу положил под голову, сейчас же поймал на шее таракана. В глухой степи, засыпанная хлебом, соломенная, в соломенных скирдах, с избами, проеденными вшами, клопами, блохами, чесоточным клещом, тараканами, прокопченными, вонючими, где живут вместе люди, телята и свиньи, – лежал на соломе князь Ордынин (теперь уже мертвец!), ворочался от блох и думал о том, что сейчас в смрадном тепле, изнеможденный – он испытывает истинное счастье. Подошел поросенок, обнюхал и ушел. В окно смотрела низкая, ясная звезда, – бесконечен мир! Пели на деревне песни.

Как заснул, – не заметил. На рассвете разбудила баба, вывела на зады. Рассвет был синий, холодный, на траву сел сизый заморозок. Пошел быстро, размахивая тростью, с поднятым воротником пальто. Небо было удивительно глубоким и синим, на станции "Разъезд Map" вместе с мешочниками и мешками с мукою князь втиснулся в теплушку, и там, прижатый к стене, измазанный белой мукой, – поехал…

Назад Дальше