Эти господа - Ройзман Матвей Давидович 11 стр.


- Вот он, портрет! - восклицает учитель и показывает пальцем в темноту. - Достопримечательный!

Опираясь подбородком на скипетр из слоновой кости, в плетеном кресле дремлет Сидякин, напоминая пале-рояльского бога неизвестного происхождения. Квадратные очки уполномоченного с’ехали с переносицы, бакенбарды прокисли, а корона на голове (точно в такую облачается священник в Кадашах) еле-еле держится на лбу. Перешивкин снимает треуголку, приседает в реверансе, описывая шляпой полукруг, целует руку Сидякина и, надев треуголку, берет его левой рукой под ляжку, правой за подмышку:

- Поддержите! - обращается он к бухгалтеру. - Легонько!

Мирон Миронович торопливо чмокает в руку Сидякина, подхватывает правой рукой под другую ляжку, левой - под другую подмышку. Раз! И Свдякин сидит на плечах бухгалтера и учителя. Мирон Миронович удивляется, что уполномоченный легче портрета, но досадно ему, что не догадался он об истинном положении Сидлкина и первым не выразил ему верноподданнических чувств. Мирон Миронович видит женственные руки уполномоченного, манжеты с синими запонками и на обшлаге рукава стеариновое пятно.

- Ты гдей-то закапался! - говорит Мирон Миронович и ногтем скоблит пятно. - Да ты половчей располагай задок!

- Бим-бом! - тараторят колокола. - Бим-бом!

- Да здравствует Бимбом настоящий! - орет Мирон Миронович, напрягая легкие. - Ура-а!

- Да здравствует Бимбом Первый, самодержец всероссийский, царь польский, великий князь финляндский и прочая, и прочая! - вторит учитель и запевает густым басом: - Бо-о-же, ца-ря хра-а-ни!

- Си-и-льный, дер-жа-авный, - подхватывает Мирон Миронович, - ца-арствуй на страх вра-га-ам!

Он соображает, что с первым визитом надо отправиться в Теплые ряды, где много евреев, которые понижают цены на товары, вводят в убыток русских торговцев, а сами богатеют. Второй визит в синагогу для ублажения его высокопреосвященства митрополита Владимира и для примерного наказания всех, не верящих в Христа-спасителя. Третий визит в московский университет, где, наверно, студенты будут обороняться; но (об этом давно предупредил градоначальник) на этих крамольников будут пущены казачьи сотни. Мирон Миронович очень любит казаков с саженными пиками и нагайками-хребтоломами, казаки наполняют его сердце гордостью и храбростью. Он незаметно отстраняет щеку от ягодицы Сидякина, поворачивает голову, чтобы посмотреть на своих любимцев, и в ужасе вскрикивает. Сзади по четыре в ряду безмолвно шагают крупные свиньи, уши их подняты, хвосты задраны кверху, жирные глазки блестят, как брильянты.

- Кто это? - насилу поворачивает язык Мирон Миронович.

- Это наши "Короли!" - отвечает Перешивкин, виновато опуская голову. - Шалунишки!

Мирон Миронович чувствует, что уполномоченный потяжелел, давит на плечо, от этого подгибаются ноги, кости хрустят, как под ногами песок, и уже цепляется мысль за последнюю надежду:

- Дозволь отлучиться! - просит Мирон Миронович, - До ветру!

- Не возражаю! - изрекает сверху Сидякин и поднимает скипетр.

Мирон Миронович оставляет уполномоченного на плече Перешивкина, делает несколько шагов в сторону и пускается стремглав.

- Би-им! - удаляются колокола. - Бо-о-ом!

Мирон Миронович оглядывается, за ним галопом скачут свиньи, хрюкают, открывают пасти, и в пасти у всех торчат желтые клыки точь-в-точь, как во рту Перешивкина. Мирон Миронович прибавляет рыси, ему трудно дышать, он вытягивает шею, хватает ртом воздух, но воздух тверд, как сухарь. Вокруг Мирона Мироновича сверкают и вертятся, как коптильники, красные звезды. Красный цвет раздражает его, он мычит и в ярости кружится на одной ноге, как циркуль.

- Какие это к чорту короли! - шепчет Мирон Миронович, пытаясь остановиться. - Это - еврейские свиньи. Рехнусь, как покойница-бабка. Свят, свят, свят!

Навстречу ему трактор тащит сноповязалку, на задней скамейке сидит Перлин, машет вилами на свиней и прячет улыбку в чернокольчатой своей бороде. Мирон Миронович трясет кулаками, скрипит зубами и вопит:

- Убери дочек, чесночную твою мать!

- Купцу не по нраву мои поросятки? - опрашиваем Перлин, поддевает вилами бухгалтера и бросает его на платформу, как сноп.

Лежа ничком, Мирон Миронович чувствует себя маленьким, девятилетним, он знает, что сегодня пятница, т. е. тот день недели, в который отец постоянно порол его. Мирон Миронович не удивляется, что с него снимают брюки и секут собачьей плеткой, держа за голову и за ноги.

- Я вам заменяю папашу! ласково говорит Перлин. - Из вас будет человек!

- Спасибо, мамочка! За битого двух небитых дают, да не берут!

Закрыв глаза, Мирон Миронович летит вниз головой со сноповязалки, стукается лбом о землю, хочет подняться, но руки его упираются в мягкую поверхность. Он открывает глаза и видит, что уткнулся лбом в дубовую спинку кровати. Подушки, одеяло - на полу, перины - сбиты, и ноги его закинуты высоко на перины. Все тело Мирона Мироновича исколото булавками, каждая точка кожи горит и чешется.

- Блохи! - догадался Мирон Миронович, провел рукой по груди, а под рукой - живой бисер… - Почуяли православного!

Он слез с перин, отвернул фитиль, преследовал разбойниц по стене, бил их каблуком штиблета, и они щелкали, как пистоны. Запыхавшись и расчесывая до крови тело, он сел, взглянул на кровать Канфеля. Юрисконсульт спал, подложив правую ладонь под щеку, и только несколько черных точек, на почтительном расстоянии от его носа, играли в чехарду. На стуле, который стоял сбоку изголовья Канфеля, висел костюм, валялось нижнее белье, а на белье стояла раскрытая коробка с японским порошком. Мирон Миронович хлопнул себя по лбу, густо посыпал порошком подушку, простыню, ночную рубашку и себя. Улегшись и укутавшись одеялом до подбородка, он почувствовал, что его опять кусают, откинул одеяло, посмотрел - ни одной скакуньи! От японского порошка шел терпкий запах, за стеной чесались и плевались люди. Мирон Миронович ворочался, ложился на живот, на спину: он обижался на Канфеля. который поднял его среди ночи и повел чорт знает куда, негодовал на Перешивкина, бросившего его на произвол свиней; но всего больше Мирон Миронович злился на себя за то, что дал Перлину высечь себя и еще поблагодарил его.

На окнах заиграл румянец, на белых стенах заалели тени вертящегося коптильника, на комоде, покраснев, японка выглянула из-под зонта и посмотрелась в стекло будильника. Одноногая обезьянка, сидящая у ее ног, высунув язычок, состроила гримаску, и шерсть на ней встала пунцовым ежиком. Пузырьки вспыхнули багрецом, испугали двух черных слоников, поддерживающих безносого Пьеро, который, по традиции, приложив руку к сердцу, обливался кровью. Кровь его капала на кошку-копилку, ее белая манишка и манжетки стали малиновыми, но это нисколько не мешало ей, по той же традиции, замывать лапкой гостей. Смотрящий на это со стенного календаря Калинин снял очки, подышал на них, протер запотевшие стекла носовым платком и просиял хитрой мужицкой улыбкой.

- Погоди, попадешься мне на узенькой дорожке! - прошептал Мирон Миронович, угрожая Перлину. - Выдеру, как Сидорову козу! - и, закрыв глаза, он на всякий случай сжал кулаки и положил их по бокам.

5. ПРИВЫЧНАЯ РОЛЬ

Тетя Рива выгоняла корову и овцу, животные не хотели расставаться с теплой закутой, - она подхлестывала их. Потом проснулся Перлин, одевался, покрякивая, мылся, разбудил Левку, который возился на тюфяке, стукался о стену коленями и головой. В домик вбежала Рахиль, плескалась под рукомойником, гремела посудой, громко сказала:

- Левка, неси воды!

Пастух погнал стадо, животные перегоняли друг друга, во дворах птицы хлопали крыльями. Ржанье, мычанье, меканье, хрюканье, кудахтанье, гоготанье, курлыканье раздирали утреннюю тишину: животные и птицы, как люди, стремились к пище и питью!

Тетя Рива поцеловала племянницу, Рахиль, смеясь, покружила ее по клетушке, усадила на стул:

- Тетечка, сидите, сегодня я кухарничаю!

- Рахилечка, - спросила тетя Рива, пытаясь встать со стула, - гостям сготовить яичницу или что?

- Почему им не потереть чеснок на корочку? - ехидно намекнула Рахиль на любимое кушанье тетки.

- Ай-ай! - воскликнула тетя Рива, вскочила со стула и поймала племянницу пальцами за нос. - Шпилечка! Колючечка!

Откинув одеяло, Канфель сел на кровати, - все белье его было измазано японским порошком. Он стряхнул табачного цвета пылинки, натянул на ногу носок, штанину и надел штиблет. Проделав то же самое с другой ногой, он встал, похлестал себя помочами по зудящей спине, заметил, что только вчера надетые воротник и сорочка посерели от пыли. Одевшись, он приоткрыл дверь, увидел Перлина, поздоровался и вошел:

- У меня есть к вам один вопрос! - сказал Канфель, жмурясь на солнце. - Кому вы запродаете вашу пшеницу?

- Известно, кооперативу!

- А в этом году?

- Тоже!

- У вас твердые цены? - спросил Канфель и, видя, что Перлин подтверждает кивком головы, закинул удочку: - Один московский кооператив дал мне поручение закупить пшеницу по вольной цене. Что вы скажете на это?

- Что я скажу? - ответил колонист, пожимая плечами. - Я скажу, что скажет поселком!

Тетя Рива достала чистое полотенце, взяла с подоконника единственную целлюлоидную мыльницу с куском мыла и, держа все это перед Канфелем, говорила:

- Это мыльце нашей Рахилечки! Вы не знаете, господин Канфель, какая она чистулечка! Она вам не будет ни пить, ни есть, пока не намоется досыта! Она с нами воюет за грязь!.. Возьмите полотенчико!

Умывшись и причесавшись, Канфель сел за стол и принялся за яичницу-глазунью, щедро посыпая ее крупной солью из кубышки.

- Рахилечка делает яичницу, мы прямо об’едаемся! - продолжала тетя Рива, усаживаясь поодаль. - Она делает латкес, ни одна каширная кухмистерша ничего такого не придумает. А цимес? - она в восторге зажмурила глаза и прищелкнула языком. - Царь Соломон ел такой цимес!

- В наше время это редкость! - сказал Канфель, поглощая яичницу. - Наши девушки не выносят кухни, как собака музыки!

- Рахилечка своими руками кроит и шьет! Когда она будет жена, она каждый день отнесет деньги на книжку!

- Ей много сватают женихов?

- Что вы, что вы! - смутилась тетя Рива и покраснела. - Чтоб не услыхала Рахилечка! Она и слышать не хочет про разных хасоним! - и, оглянувшись, словно ее могли подслушать, наивно добавила: - Просто жалко, что такая красавица вовсе тракторует!

Чай был соленый. Канфель положил в стакан пять ложек сахару, налил молока, размешал и, отхлебнув, - все-таки почувствовал солоноватый привкус. Он посыпал хлеб сахаром, пил, по привычке быстро откусывая кусок хлеба и запивая его чаем. Тетя Рива подкладывала ему новые порции хлеба, он отказывался, потом, забыв, отламывал кусочек, другой, и, когда оставалась одна корка, решал, что бессмысленно ее оставлять на тарелке!

- У меня сумасшедший аппетит! - пошутил Канфель.

- У вас нет цорес! - отозвалась тетя Рива. - Мой Самуил уже плохо обедает!

- А что с ним?

- Его самообложили!

- Когда и где?

- Два года назад в Борисове!

- Что же он вспомнил в иом-кипур про пейсах?

- Они опоздали с повесткой. Вы спросите у Самуила! - она помолчала и, моя посуду в полоскательнице, грустно посмотрела на собеседника: - Пусть этот инспектор видит самообложение на своих детях!

Канфель заглянул в клетушку Рахили, - Мирон Миронович еще спал, закинув голову вверх подбородком, раскрыв рот и ворочаясь на кровати. Ватное одеяло оползло с него, обнажая его грудь, живот, по бокам руки, сжатые в кулаки, и правую ногу, пальцы которой выглядывали из-под перины, как грибы из под листьев.

- Наверно, ему снится солнце, пляж, медузы! - подумал Канфель. - Он думает, что медузы - еврейки, и бьется, как муха на липкой бумаге!

Канфель вышел из домика, солнце струило с неба золотой кипяток, ветер подхватывал его в чашу и плескал кипятком в лицо. Посредине колонии стрекотал трактор, от шкива трактора к шкиву молотилки бежал лоснящийся кожаный пасс, он вертел шкив - круглое сердце молотилки, молотилка ревела и раскрывала голодную пасть. Нагруженные снопами мажары подползали к молотилке, останавливались, колонисты влезали на мажару и вилами кидали снопы на платформу молотилки. На платформе девушки подхватывали снопы, разрезали шпагаты и подавали снопы Перлину. Он стоял, нагнувшись над пастью молотилки, настороженный, принимал в об’ятия снопы и кормил чавкающую машину. Внизу женщины брали граблями обмолоченную солому, уносили ее к омету, где парни, засучив рукава, складывали ее, расправляли вилами и утаптывали. С другой стороны молотилки бесшумно выталкивалась полова, ее собирали проворные подростки и относили в сторону. Под желобком молотилки был привязан мешок, в него, шурша, струилось очищенное зерно - шелковое золото "Фрайфельда". Когда мешок наполнялся, колонисты отвязывали его, тащили к десятичным весам, мешок взвешивался, и, послюнив карандаш, весовщик записывал вес в захватанную пальцами тетрадку.

Надвинув шляпу на лоб, Канфель смотрел, как, фыркая, выпускает трактор отработанный газ и как, пыхтя, обливаются потом люди. Дождь пшеничной пыли брызгал фрайфельдцам в лицо, попадал в рот, нос, пудрил их одежду. Но они не защищались от дождя, ловили белые капельки на ладонь, растирали их, пробовали наощупь, на вкус и радовались: они вырвали у степи кусок хлеба для себя и семьи. Канфель обошел место, где молотили хлеб, на одну секунду он ощутил радость за людей-победителей, его руки поднимались, чтоб аплодировать им, но глаза искали Рахиль. Она развязывала свясло, как ленту в косе, встряхивала колосья, как кудряшки, и вбирала в себя весь шум, все солнце и все запахи.

- Ир зейд фун Москве?

- Да, я из Москвы! - ответил Канфель и обернулся.

Перед ним стоял еврей в порыжелом котелке, сдвинутом на затылок, лапсердаке, опоясанном шелковым кушаком, серых брюках, вправленных в коричневые валенки. Левый глаз еврея был прищурен, правой рукой он обхватил кончик своей бороды, которая каштановым клином лежала на его груди. Услыхав ответ Канфеля, он быстро схватил его за рукав, потянул за собой и, поднимая высоко ноги, словно всходя по ступеням, говорил:

- Их гоб а предложение! А серьезное предложение!

Волнуясь, он рассказал, что не согласен продавать свой хлеб по твердым ценам, потому что из кооператива доставили мануфактуру по высокой цене, и за пуд муки нельзя купить материи на блузку дочерям. Ударяя себя в грудь, он уверял, что не привык жить плохо, и, если бы не проклятый налог, он имел бы свою крупорушку, квартиру и жил бы припеваючи. Он обвинял советскую власть в том, что она засадила его в пустыню, предварительно отняв у него все до копейки. Он уверял, что у него лучший дом в колонии, лучшая мебель, сделанная на заказ в городе, и что он - самый порядочный человек в "Франфельде". Еврей зашагал еще быстрей, нет, он даже не шагал, а летел, едва касаясь ступнями земли. У Канфеля было такое чувство, что вот сейчас - котелок, борода, лапсердак поднимутся в воздух, и, может быть, от всего самого порядочного человека останется пара поношенных валенков.

- Пеккер фун Могилев из а кулак! - кричал он, сдвигая котелок на глаза и в ту же секунду откидывая его указательным пальцем назад. - Пеккер фун Могилев из а жулик! - рекомендовал он себя, перемешивая еврейские слова с русскими. - А хиц ин паровоз!

- Слушайте! - воскликнул Канфель, наконец, не выдержав безостановочной ходьбы. - Что вы скачете, как лягушка?

- Пардон! - сказал Пеккер, останавливаясь на полном ходу женимая котелок. - Дело есть дело. Ин дрэрд золл зи гэйн! Даю пшеницу!

- Сколько?

- Зибциг пуден!

- Почем?

- Цвэй рубл!

- Вы - сумасшедший!

Канфель повернулся, пошел обратно, но Пеккер забегал сбоку и доказывал, что у него превосходный помол, что он обходится без трактора, без артели и плюет на всех, за исключением бога-Саваофа и Могилевского раввина, раби Азриэля. Тут же он поспешно сообщил, что он - вдовец, имеет двух красивых дочерей, и, если Канфель не дурак, то непременно женится на одной из них. При этом он легонько похлопал Канфеля по животу, описал, какое приданое имеет каждая дочь, какую наружность и каких родственников:

- Мэзэмоним, мэхутоним, поним! - кричал он, прихлопывая ладонью по своему котелку. - Брильянтовые девочки!

Рассказав о дочерях, он начал жизнеописание своего брата, который в четыре года был Ионатаном бэн Уриэль. в девять лет - рабаном Гамлиэлем вторым Яманийским, в тринадцать - рабби Симеоном бэн-реш-Лакиш, в восемнадцать - рабби Симеоном бэн Иохай и сыном его Элеазаром, а в двадцать шесть - десятью великомученниками. Совместив в себе качества этих знаменитых талмудистов, брат уехал в Палестину, купил землю, но не смог прожить землепашеством и открыл фруктовую лавку в Яффе. Вынув из кармана письмо в черном конверте, Пеккер потряс им перед носом Канфеля и заявил, что это последнее известие о брате, которого во время погрома убили арабы.

- Эрец Исроэль! Эрец Исроэль! - выкрикивал Пеккер, держа Канфеля за полу пальто. - А мэнч из гешторбн!

Опять начинался разговор о Палестине, о вражде арабов и евреев, о смерти еврея, который добился трех аршин обетованной земли. Но теперь о Палестине говорил человек, не имеющий красного платка на голове, и спорить с ним было трудно, потому что он отлично знал о стране предков, где на плечах всех народов, как лапа тигра на олене, лежала костлявая рука англичан. Досадуя на свою беспомощность, Канфель схватил Пеккера за узел шелкового пояса и резко проговорил:

- Вы трещите, как мотор в сорок лошадиных сил! Из-за вашего брата Палестина не погибнет! Торговать он мог на Никольской, а у стены плача надо рыдать! - Канфель махнул обеими руками на Пеккера, едва он попытался раскрыть рот, и еще резче продолжал: -Ваши дочери и брат меня интересуют, как вас моя бородавка! Я интересуюсь вашей пшеницей и вашей окончательной ценой!

- Цвэй рубл! Слово есть слово!

- Попугай есть попугай! - злобно перебил его Канфель, чувствуя, что у него начинает болеть голова. - Идите к члену правления Москоопхлеба и говорите с ним!

- Во ист эр? - справился Пеккер о местопребывании Мирона Мироновича.

- Мы остановились у Перлина!

- А! - обрадовался Пеккер и обеими руками помял свою бороду. - Их бин Рухэлэс хосэн!

- Вы - жених Рахили? - удивился Канфель и окинул его взглядом. - Вы и она - канарейка и паровоз!

- А хиц ин паровоз! - подхватил Пеккер, взмахнул котелком и скачущей походкой направился к перлинскому домику.

Канфель смотрел ему вслед, думая, что такие евреи всегда бросаются в глаза, в них отыскивают противные черты, передразнивают и называют типичными евреями. Канфель вспомнил, как однажды, в школьные годы, он забрел в паноптикум, где показывали черного кролика, который ел сырое мясо. Дрессировщик об’яснил, что кролик никогда ничего не получал в пищу, кроме мяса, и, хотя болеет от этого, но так преобразился в плотоядное животное, что не притрагивается к любимой пище нормального кролика - капусте.

- Пеккера приучили к гешефту, как кролика к мясу! - заключил Канфель, теряя из виду мелькающий вдали котелок. - Но, по совести, в каждом человеке есть немного от черного кролика.

Назад Дальше