Это было в пятницу, в половине одиннадцатого ночи, а два раза в неделю, по средам и пятницам, Амалия Карловна верная заветам Лютера, требовала от мужа ласки. В белом капоте с зелеными цветочками, в чепце с розовыми бантиками, она вышла к мужу и молча следила за тем, как он ел. Когда он ушел в спальню, она подошла к Киру, спавшему на диване, погладила сына по щеке, поправила подушку и привернула фитиль лампы, которая сразу запыхтела, замигала, как Перешивкин спросонья. В спальне она прикрыла куском красной материи садовый фонарь, давно заменяющий ночник, и на цыпочках подошла к кровати, где под одеялом лежал муж.
- Mein Lieber! - нежно сказала Амалия Карловна. - Вздыхайте на меня!
Это желание жены Перешивкин исполнял каждую ночь, и каждую ночь, вдыхая перегар спирта, Амалия Карловна плакала. Перешивкин сел на кровать, приблизил рот к жене и, придерживая на груди одеяло, дохнул на нее.
- О, ви есть ангел! - воскликнула Амалия Карловна, убедившись, что он трезв. - Целофайте меня один раз!
2. ЛЮБОВЬ К БЛИЖНЕМУ
Сидякнн, - недоступная мечта пале-роялисток, - похудел, загорел и, окутанный дымкой романтической славы, был настолько избалован вниманием и лестью, что сам преобразился в своих глазах. Его костюм был всегда выутюжен, полоска на брюках отточена, как нож, воротник и сорочка казались сахарными, а завязанный поперечным бантиком галстук - редчайшей тропической бабочкой. О нем рассказывали, что он первый никогда не кланяется и, когда удостаивает пожатия руки, то принимает во внимание пол и социальное происхождение: женщинам подает пять пальцев, мужчинам из столицы - четыре, из провинций - три, нетрудовому элементу - два, а бывшим людям, например графу, - всего один указательный палец. О нем говорили, что он принимает у себя в номере в строго установленные часы, от 12 до 2, что на его двери прибита картонка с надписью: "Без доклада не входить" и что на счетах прачки он сперва красным карандашом кладет резолюцию: "Уплатить. Сид.", а после этого присылает деньги с номеранткой. (Если бы собрать все эти россказни, - можно было бы написать об уполномоченном Госхлебторга нравоучительный роман, хотя критики в один голос закричали бы, что такого коммуниста не было и не могло быть.)
В номере Сидякина все еще стояла "дополнительная" кровать, на которой поверх пале-рояльского тканьевого одеяла было постлано шелковое, сидякинское, и лежали две подушки, пышно взбитые, с вогнутыми во внутрь углами. Перед кроватью лежал коврик, расшитый татарскими буквами и узорами, на коврике стояли ночные женские туфли из белого сафьяна, украшенного зелеными полумесяцами. Этот коврик и туфли Сидякин купил на Катык-базаре, по вечерам садился на краешек коврика, гладил туфельки и. закрыв глаза, предавался сладким размышлениям. Вот Ирма просыпается, открывает глаза, щурится от солнца, потом пьет в постели чашку какао, рукава ночной кофточки сползают, и он, Сидякин, целует ёе в локоток.
- Котик! - томно говорит она. - Нам пора одеваться!
Он откидывает одеяло, целует ее в родинку на правом колене, подает голубую пижаму, она одевается и берет полотенце, чтоб итти в ванную комнату. Но уходя, еще теплая после сна, Ирма обнимает Сидякина и непременно целует его в губы.
- Мармеладка, - шепчет он, - любовь - это сон…
- Любовь - это сон упоительный! - подхватывает Ирма и непременно целует его в лоб.
Сидякин обнимает Ирму, прижимает к себе, нежные слезы щекочут ему глаза, и, сняв очки, он достает из кармана носовой платок и сморкается. Ему не сорок два года, ему только двадцать, он готов прыгать от счастья, кричать о своей любви. Чтобы снова стать серьезным, Сидякин протирает, надевает квадратные очки - эмблему мудрости и важности.
Сидякин не забыл, что он - в служебной командировке и что ему надо побывать в местном кооперативе. Но он дал согласие представителю Москоопхлеба подождать, вернее, член правления Москоопхлеба так прижал его, что пришлось уступить. Каждый раз, вспоминая об этом, Сидякин возмущался, доказывал себе, что пора начать работу, о которой уже дважды телеграфно запрашивал Госхлебторг. И каждый раз он уговаривал себя, что из-за одного дня ничего не изменится и надо держать слово. Когда прошло два дня, Сидякин справился в конторе гостиницы, - не уехал ли член правления Москоопхлеба и не случилось ли с ним чего-нибудь.
- Позвольте доложить! - сказал граф, наклоняя голову, разделенную на две части пробритым пробором. - Господин Миронов к абрашкам ездили, а теперь в Ригу ездят! - и граф захохотал.
- Ах, чорт! - воскликнул Сидякин, отскакивая от него назад. - Чем пахнет от вас? - и, видя, что граф отступает и прижимается к стене, строго произнес: - Вот что, гражданин! Я лицо официальное, и при мне недопустимо проявление антисемитизма. Я могу вас за это… - тут Сидякин прижал ногти больших пальцев друг к другу и щелкнул.
Граф начал об’ясняться, поперхнулся и, одергивая серый френч, бросился вдогонку уполномоченным. Сидякин был уверен, что граф в сговоре с Мироновым, поэтому шел, не оборачиваясь и не промолвил ни слова. Разгневанный вошел он в двадцать третий номер, не ответил на приветствие Мирона Мироновича и тоном, не терпящим возражения, заявил:
- Прекратите ваши контрреволюционные вылазки!
- Мамочка! - воскликнул Мирон Миронович, пытаясь подняться с качалки. - Я третий день сиднем сижу!
- Вы обвиняли меня в антисемитизме, - продолжал Сидякин, закручивая правую бакенбарду, - и грозили контрольной комиссией.
- Вот так штука капитана Кука! - пришел в совершенное изумление Мирон Миронович. - Я ради спокойствия упредил насчет Канфеля: мол, обозлится человек, донесет!
- У вас с ним одна линия! - повысил голос Сидякин. - Долой маску классового врага!
- Ей-богу, никакой маски и в помине нет! - побожился Мирон Миронович, сев на кончик качалки. - А что он еврей - я с евреями в ладах живу!
- А я в ссоре живу? - закричал Сидякин и судорожно поправил очки.
- Да кто говорит! Человек ты партейный и у власти в больших чинах. Не пристало это тебе!
Он откинулся в качалку, качалка покачнулась, и тут только Сидякин заметил, что Мирон Миронович одет в нижнее белье и драповое пальто с бархатным воротником. Этот наряд развеселил Сидякина, он подумал, что, пожалуй, слишком приструнил Мирона Мироновича и упрекнул себя во вспыльчивости.
- Ну-те-с?
Мирон Миронович даже подскочил на месте, выпятил глаза на Сидякина и несколько секунд недоумевал, как мог принять бакенбардистого уполномоченного за рыжебородого царя.
- Ведь я тебя во сне видел, как живого! - наконец, вымолвил Мирон Миронович. - Будто тебя наркомом назначили!
- По какому ведомству? - удивился Сидякин.
- По финансам! - сказал Мирон Миронович. Я это к тебе прихожу в кабинет, а ты мне червонцы суешь! И такая уйма, что я фуру у Ступина нанял!
- Хе-хе! - засмеялся Сидякин, почесав переносицу. - Теперь по векселям уплатите!
- С пшеничкой дело намази! - успокоил его Мирон Миронович, опять опускаясь в качалку. - Евреи - народ сочувственный! А, главное, во вкус вошли! Виноград подрезают, на машинах ездят, коров доят, - любо дорого смотреть!
- Не наблюдалось ли наемного труда?
- Нет! По чести, нет! Да у них ребятишки, и те работают! - продолжал Мирон Миронович, засунув руки в рукава пальто. - Есть там у них один Пеккер, у того, действительно, два работника. Так первое, он вдовый, а второе, он - кулак!
- Какова почва?
- У нас на кладбище получше! Суглинок, голый, и к тому без воды! Посади туда других, - задали бы стрекача!
- Каковы жилищные условия?
- Да какие там условия! Спят головашка в головашку! Еще блох поразвели. Одно слово - крестьяне!
- Приятная информация! - одобрил Сидякин. - Партия правильно решила еврейский вопрос!
- На то она и партия! Опять же, евреи не нашему брату чета!
- Работоспособная нация!
- Нация, что надо! - согласился Мирон Миронович и закачался в качалке. - На что мой Канфель, и тот парень-рубаха!
- Шкурник!
- Вот те и на! А он о тебе во все корки распинается! Ума у тебя, говорит, палата, чинушей от тебя не пахнет, и партеец ты не липовый!
- Подхалим!
- И еще, говорит, из уважения к такому правильному человеку, смотреть не хочу на эту мадамочку!
- Соглашатель!
- И при мне заявил известной тебе особе: говорит, ты, мамочка, возвращайся к достойному, а со мной, недостойным, нечего шуры-муры водить!
- А что она?
- Она, как полагается женщине, сперва в слезы, потом давай каяться, и все о тебе сокрушается: красивый он у меня, говорит, добрый, с таким бы век жить!
Чувствуя, что воздух прозрачным медом льется в горло, Сидякин широко открыл рот и от сладости пустил слюну. С трудом сдерживая радостный крик, он поймал Мирона Мироновича за полу пальто и, мучительно, запинаясь на каждом слоге, спросил:
- Не шу-ти-те, то-ва-рищ?
- Помилуй бог шутить такими делами! - ответил Мирон Миронович, вырывая полу, чтобы прикрыть нижнее белье. - Рассказываю, как на духу!
- Фу-у! - вздохнул Сидякин и помахал рукой на себя.
Тут Мирон Миронович увидел на обшлаге сидякинского пиджака стеариновое пятно и похолодел с головы до ног.
- Сон в руку! - подумал он, сказал: - Ты гдей-то закапался! - и стал скоблить ногтем пятно.
- Благодарю! - приобрел дар слова Сидякин. - Продолжайте!
- Да чего продолжать! Все уже обделано по первому рангу! В воскресенье устраивается пикничок, и она с нами!
- И не уясняю! - нетерпеливо выкрикнул Сидякин и, засунув пальцы за воротник, оттянул его. - Изложите детально!
- Нервочки-то у тебя пошаливают! - с упреком проговорил Мирон Миронович, чувствуя, что улыбчивый зайчик его вырывается наружу. - Неловко твоей уважаемой сдаться, она и поедет с нашей компанией. А там, глядишь, ты подсядешь с левого бочка, и - любовь да совет!
- Состав компании?
- Свои! Один учитель, ты да я, да мы с тобой!
- Расходы?
- Да какие счеты между своими!
- Принципиально отказываюсь! - крикнул уполномоченный и даже ногой топнул. - Это взятка!
- Бога побойся, товарищ Сидякин! - взмолился Мирон Миронович. - Сдерем с тебя красненькую, как со всех!
- Два червонца! - поправил его Сидякин, отсчитывая двадцать рублей. - За меня и за нее!
Мирон Миронович взял деньги, положил их на стол, проводил Сидякина и кланялся ему вслед, радуясь, что уполномоченный легко шел в расставленные сети. Шестое чувство подсказывало Мирону Мироновичу, что Москоопхлеб будет спасен, жизнь в отдельной квартире пойдет попрежнему, и он, наконец, обзаведется скаковой лошадью и грудастой любовницей. Тут мысли Мирона Мироновича завертелись пестрой каруселью, ноги стали подтанцовывать под невидимую гармошку, он подбоченился, мотнул головой и воскликнул:
- Гос! - и поставил правую ногу носком вверх, - хлеб! - продолжал он, ставя таким же образом левую, - торг! - заключил он, притопнув на месте.
3. НЕУДАЧНАЯ ЛЮБОВЬ
На обратном пути из колонии Канфель простудился: он мучался от головной боли, принимал пирамидон и просил, чтоб ему принесли завтрак в номер. Когда граф прислал первый счет, Канфель вспомнил, что осталась незначительная сумма денег, и ему необходимо получить с Мирона Мироновича остальные сто пятьдесят рублей. Канфель нахмурился, предвидя новый унизительный торг с самодержцем Москоопхлеба, и в эту минуту до боли осознал предательскую роль, которую играл перед колонистами, помогая Мирону Мироновичу. Канфель стал утешать себя тем, что Москоопхлеб предлагает цены и условия, превосходящие госхлебторговские. Но у него мелькнула мысль, что предложение Москоопхлеба может оказаться фиктивным, что будет уплачен только задаток за пшеницу, а пшеница останется на месте. Представив документ о закупке пшеницы, Мирон Миронович получит отсрочку по векселям, и трудно предугадать, какие комбинации придут в голову этому "заслуженному деятелю кооперации". Еще не перебрав до конца всех несчастий, которые могли испытать фрайфельдцы, Канфель вскочил с постели и, как всегда, перед ним в зеркале шкафа встал во весь рост второй Канфель. Он был в нижнем белье, правый рукав его рубашки хранил следы синьки, на кальсонах под коленом торчала овальная заплата, и сквозь дырку носка, сделанную блочками ботинок, проглядывало тело. Второй Канфель сидел, сжав руками зеленоватые, небритые щеки, выдвинув вперед углы плеч и забыв опустить левую ногу на коврик. Он несколько раз открывал рот, пытаясь что-то сказать, но поспешно закрывал его, очевидно, предоставляя слово первому Канфелю, который действительно нарушил молчание.
- Ради чего? - спросил он, боясь посмотреть в глаза второму Канфелю, и ответил: - Ради службы! - Он пошевелил пальцами правой ноги и, словно жуя жесткое мясо, продолжал: - Кого обманываю? Евреев, нищих, безграмотных! Это называется юриспруденция? Это - шантаж! Таких шарлатанов не в коллегию защитников, а в лупанарий, к чортовой матери!
(Второй Канфель топал ногами, комкая правой рукой одеяло, глаза его стали стеклянными, и уголки рта дергались.) Первый Канфель шагнул ко второму, второй в ту же секунду сделал то же самое, при этом оба Канфеля недружелюбно смотрели друг на друга, и на их лицах вспыхнули нервные румянцы. Потом Канфели приблизили нос к носу, вдавили кончик в кончик, и первый Канфель прошипел, еле шевеля губами:
- Наша болячка! (Второй Канфель повторил тоже, но так тихо, что звуки остались у него в горле.) - А хиц ин па-ро-воз! - громче произнес первый Канфель и, откинув голову назад, злобно засмеялся…
Через два дня Рахиль приехала в "Пале-Рояль", Канфель распахнул балконные двери и впустил в комнату ветер и шум прибоя. Он поставил на стол тарелки с персиками, виноградом, сел напротив девушки и спрятал руки под стол, стыдясь наманикюренных ногтей. Рахиль обернулась, ища глазами зеркало (второй Канфель уже поджидал ее, иронически улыбаясь), - она смутилась и отвернулась. Кудряшки ее были тоже смущены, уползали под красный платок, только хвостики их - бестолковые и задорные - лезли на лоб. Солнце зажгло на ее верхней губе золотистый пушок, из-под выреза платья палочками шоколада сверкнули ключицы, и ее пальцы затеребили носовой платочек, который лежал на коленях.
- О ком кричат, как он живет, как он ест, как он пьет? - спросила Рахиль. - А по вас мерят всех еврее!
- Позвольте, Мирон Миронович живет еще лучше! По нему не судят о всех русских! - воскликнул Канфель и в волнении встал и сел. - Откуда эти крикуны знают евреев? По еврейским анекдотам!
- Конечно, не по "Фрайфельду"!
- Вы шутите! - рассердился Канфель. - Вы встречали в книге или в пьесе порядочного еврея?
- В жизни я очень встречала!
- Ваше счастье! Самые хорошие русские знают по наслышке о великом Израиле! Что им его скитанье, борьба, его гении и предки? Как мне родословная селедки!
- Гуси тоже подымали гвалт о предках, а гусей жарили!
- Евреи не уважают себя! Больше - евреи презирают себя! Вы забыли, что такое национализм!
- Я помню интернационализм!
- Оставьте! Нельзя быть интернационалисткой после всех погромов!
- Можно после всех революций!
- Хорошо! Допустим, что пожар мировой революции запылал со всех четырех сторон! Почему международному пролетариату не сохранить еврейский народ? - Канфель схватил персик, помял его пальцами и бросил обратно на тарелку. - Почему еврейскую культуру надо растворить в русской, как соль во щах?
- Рэбе, вы ослепли! Колонисты насквозь евреи! У нас еврейская школа, газета, книга и разговор!
- Вы не понимаете! Я говорю ясно. Наши евреи перестали быть евреями, им плевать на еврейство! Наши евреи любят русское, они боятся быть евреями!
- Ваши евреи - да, наши - нет!
- Что за деление на ваши, наши! Евреи - одни!
- Наши - бедняки!
- А наши - богачи? Кто вас нафаршировал такими идеями? - Канфель во второй раз схватил персик, откусил кусок, проглотил и продолжал: - Знаменитый революционер Джузеппе Гарибальди, это уже ваш по горло! Он не говорил: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Он кричал: "Богачи и бедняки, об’единяйтесь во имя нации и родины!"
- А потом богатые ездили верхом на пролетариях!
- Не верю я в ваших пролетариев! Станет парижский рабочий думать, что русскому рабочему не хватает на штаны?
- Ай! - воскликнула Рахиль, встряхнула головой, и ее серьги-кольца вспыхнули. - А что же по-вашему Межрабпом?
- Вы не радио, чтобы обрабатывать меня, как болвана! - Канфель доел персик, обсосал косточку и выбросил ее в окно. - У рабочих есть солидарность. Но какая? Русские шахтеры помогали английским горнякам из-за боязни, что те приедут в Россию и станут сбивать зарплату!
- Вы хороший политик! - проговорила Рахиль и засмеялась! - Политик наоборот!
- Рахиль, я не могу! - заявил Канфель, нервно подтягивая галстук. - Мои слова действуют на вас, как моя мама на совнарком! Вы не видите, что кругом грызутся, хватают за горло и рвут на куски. Homo homini lupus est! Человек человеку волк!
- Какой человек какому?
- Богатый бедному! - с усмешкой подхватил Канфель. - Начинается сказка про белого бычка! - Он взял кисть винограда и, общипывая ее, стал есть. - Я молчу!
Опять его изумляла эта девушка, которая еще по-детски смущалась и краснела, но проявляла нетерпимость в спорах, деля людей не на расы, а на классы. Он привык, что женщины обращались к нему за разрешением самых сложных вопросов, открывали всю свою жизнь, и он с видом психолога давал им советы. Обыкновенно, раз подчинившись его решению, женщины уступали ему во всем, находили в нем того человека, о котором мечтали с юного возраста, и незаметно для себя прочно привязывались к нему. Слава начинающего сердцееда сопутствовала Канфелю, он и сам считал себя первоклассным дон-жуаном, но история со Стешей, недалекой, дикой девчонкой подорвала его репутацию. Если бы Рахиль ответила на его ухаживание, он подумал бы, что судьба возмещает ему потери за Стешу; но было ясно, что он не произвел на нее никакого впечатления. Это второе поражение волновало Канфеля, он даже предположил, что существуют такие женщины, у которых он не может иметь успеха. Он с иронией помыслил, что обречен любить не тех женщин, которые ему нравятся, а тех, которым он нравится.
Канфель подробно рассказал девушке, что узнал в Озете, обещал через три дня приехать в "Фрайфельд", потому что к тому времени рассчитывал получить на свой запрос телеграмму из Комзета. Рахиль благодарила, хотела уплатить за телеграмму, но Канфель отказался от денег и об’явил себя другом ее семьи. Пожав плечами, Рахиль поднялась с кресла, на секунду задержала взгляд на зеркале (на этот раз второй Канфель отвернулся) и об’явила, что ей пора итти к дедушке.
- Я провожу вас! - сказал Канфель, надевая шляпу. - Alia iacta est! Жребий брошен!