Эти господа - Ройзман Матвей Давидович 19 стр.


- Как в мясной лавке! Или одни ребра, или один жир! - ответил Канфель, направив бинокль на Мирона Мироновича. - Кстати! Хочу завтра ехать. Надо с вас дополучить!

- Вона! Глаза вразбежку и мозги набекрень! - отозвался Мирон Миронович. - Мне еще с тебя следует!

- Ка-ак? - изумился Канфель и, опустив бинокль, замигал натруженными глазами. - Вы имеете дело не с трехлетней девочкой!

- Не трещи задаром! Жена прислала письмо. Кооператив опечатали! - соврал Мирон Миронович. - И пшеница у твоих осталась!

- При чем тут жена? При чем тут пшеница? - заволновался Канфель. - Я работал? Работал! Шел для вас на все? Шел!

- То-то, что на все! Как захорохоришься, - загремишь и сядешь! Понял?

- Пугайте вашу бабушку, а не меня! Вы - старый коммерсант и должны заплатить!

- На, получай! - согласился Мирон Миронович и показал фигу.

- Хам!

- Брехунец!

- Дипломатические сношения прерваны! - раздался с балкона четвертого этажа голос уполномоченного Госхлебторга.

- Гражданин Сидякин! - воскликнул Канфель, задрав голову вверх. - Призываю вас в свидетели!

- Отказываюсь! - проговорил уполномоченный. - Я информирую о вашей деятельности прокурора!

- Я действовал в пределах закона! - твердо заявил Канфель, подумав, что Мирон Миронович все рассказал уполномоченному. - Вы много берете на себя. Quod lice jovi, non licet bovi! - и Канфель стукнул окуляром бинокля по перилам.

- Переведите!

- Что пристало Юпитеру, не идет быку!

- Вы ответите за эти слова! - заорал Сидякин, взвизгнув в конце фразы. - Я вас приберу к ногтю!

- К ногтю! - подхватил Мирон Миронович и брызнул слюной.

- Не плюйтесь, как верблюд! - разозлился Канфель. - Ваш Сидякин не генерал-майор. Я не встану во фронт!

- Вы подрываете авторитет вашей корпорации! - продолжал орать уполномоченный, схватившись руками за перила. - Вы - социально-опасный элемент! - он посмотрел на Канфеля из-под очков, повернулся и исчез с балкона.

- Эй, элемент! Здорово тебе пейсы надрали! - крикнул Мирон Миронович, давясь смехом. - Иди, жалуйся, тателе-мамеле!

Канфель размахнулся, швырнул в Мирона Мироновича биноклем, бинокль ударился в стену, отскочил и упал на тротуар, щелкнув, как выстрел. Мирон Миронович зажмурился, пригнулся, юркнул в дверь, закрыл и дважды повернул ключ в скважине. Он вздохнул, в волнении поглаживая себя по бокам, и вскрикнул: в комнате подметала пол Кларэтта (именно, она, Дарья Кукуева, рассказала о диспуте на балконах).

- Ты что ж, мамзель-стрекозель, прибираешь средь бела дня? - спросил Мирон Миронович, делая строгое лицо. - Это непорядок!

Кларэтта, ступая, как сорока, в черных, лакированных туфельках на высоченных каблуках, стрельнула глазками и скромно поправила гофрированный передничек:

- Их сиятельство загоняли! Спокою не дают!

- Граф подослал? - прошипел Миров Миронович и подпрыгнув на месте, выбежал в коридор. - Хозяин! Гра-аф!

- Виноват! - крикнул граф, выскакивая из соседнего номера. - Что за переполох?

- Это как называется? - спросил Мирон Миронович, втолкнув графа в свой номер.

- Кларэтта? - удивился граф.

- Доносом занимаешься?

- Милостивый государь! - заорал граф и прищелкнул желтыми крагами. - Перед вами стоит дворянин!

- Дворяне завсегда у нашего брата во где сидели! - ответил Мирон Миронович, ударив себя рукой по шее.

- Потрудитесь извиниться передо мной! - завизжал граф и, забыв всякую предосторожность, поднес нос к носу Мирона Мироновича. - Я - сын генерала от инфантерии!

- И хохуля себя хвалит, даром, что воняет! - огрызнулся Мирон Миронович, отскакивая от графа на добрый шаг.

- А-а-а! - зашелся криком граф и посинел.

Мирон Миронович выскочил из номера, граф бросился вслед за ним, догнал и ухватил его за пиджак. Придерживая полы пиджака, Мирон Миронович поволок за собой графа, а граф упирался, и лицо его надувалось, как индюковый зоб. Четыре кулака забарабанили в сорок восьмой номер, Сидякин распахнул дверь и строго спросил:

- Почему без доклада?

- Имею честь принести жалобу! - выпалил граф.

- Да пошли ты его подальше! - сказал Мирон Миронович Сидякину и толкнул графа локтем в бок. - Всяк сверчок знай свой шесток! - и он захлопнул перед графским носом дверь.

3. ГЕРОИНЯ РОМАНА

В желтом, достающем до пят пальто, красной вязаной шапочке, Кир вертел головой и напоминал попавшего в силок щегла. Перешивкин хотел взять сына за подбородок, но он спрятал подбородок в воротник, отступил на шаг и сказал:

- Дашь гривенник?

- Дам!

- Побожись!

- Ей-богу!

- Мутерхен ходила… - начал Кир и отступил еще, на шаг… - ходила ночью к комиссару!..

- К комиссару! - воскликнул учитель и встал, отпугнув сына еще на два шага. - Ты не врешь?

- Я не спал! Я боялся один!

Перешивкин был оскорблен: жена обманывала его под самым носом, об этом, наверное, знали соседи, знала вся Евпатория, его имя трепали по всем углам, а он и не подозревал. Он заскрежетал зубами, обратив в бегство сына, и дернул себя за волосы, пришпоривая мозг, который лежал в черепе холодной массой. С натугой он рассудил, что все складывается к лучшему: он уедет с Ирмой, жена останется с Трушиным, все обойдется без ссоры, а, главное, за ним, Перешивкиным, не будет вины. Такое положение сперва его обрадовало, он весело прошел шагов пятьдесят, но новая мысль понизила его настроение: если так случится, он не будет героем в Москве, и никто в Евпатории не скажет о нем ни слова. Он вернулся к скамейке, сел, и тут воочию представил, что покинул дом, а в доме живет Трушин, спит на двуспальной кровати, пьет кофе из кружки, рвет виноград со старой лозы, играет с "Королем" и смеется над чудаком, оставившим все это в его пользование. От злобы у Перешивкина свело челюсти, он зажмурился, и мозг его, как губка, набухал желчными словами, которые он собирался сказать Амалии Карловне. Торжествуя, Перешивкин предвидел, что она испугается, заплачет, упадет на колени, а он, призвав в свидетельницы Ирму, назовет жену падшей и оттолкнет ногой. Перешивкин достал из кармана расческу, рвал расческой волосы и сжимал ее, как кинжал.

- Ники! - крикнула Амалия Карловна из окна. - Я готовила кофей!

- Я не хочу!

Амалия Карловна приложила раза два носовой платок к глазам, но видя, что это не трогает мужа, с мольбой взглянула на свою бывшую соперницу.

- Мосье Перешивкин! - спросила Ирма. - Почему мы сегодня не в духе?

- Страдаю головной болью!

Амалия Карловна принесла воды, разбавленной уксусом, намочила тряпочку, положила ее на клеенку, и Ирма помогла забинтовать голову учителя. Неуклюже разыгрывая больного, Перешивкин стонал, благодарил женщин за заботу, а желудок его урчал.

- Придется отложить наш суарэ! - сказала Ирма.

- Зачем откладывать? - тихо возразил Перешивкин. - Завтра я буду в полном здоровьи!

- Да, - обрадовалась Амалия Карловна, - но "Король"!

- "Король"? - переспросил Перешивкин и, схватившись рукой за компресс, приказал: - Давайте нож!

Покачиваясь, он прошел в ванную комнату, нащупал в темноте бутылку домашней настойки (она стояла рядом с бутылью зеленой краски) и, вытащив из горлышка обмотанную пробку, выглотал всю вишневку. Он вымыл руки под краном, выполоскал рот и вышел, - свирепый и непомерный.

Свинье было три года, при малейшем движении она испытывала одышку, и ей опротивели ее двести двадцать кило мяса и жира. Она не выносила солнца, теплой земли, вертлявого фокстеррьера и любила тенистую помойку. Здесь она погружалась в полусон, видела себя розовым поросенком, который бегал по деревне и подрывал пятачком кусты. Она ощущала на языке вкус сладких личинок, соленых червей и горьких жуков. Когда ее заперли в сарай и перестали кормить, свинья, как героиня романа, которой уготован трагический конец, вспомнила о черноспинном деревенском борове. Она пережила встречи у колодца, апрельскую страсть, материнское счастье, и эти воспоминанья были ей приятны, как полное жирных помоев корыто. Два года ее мир был ограничен садом, ей опостылели покрытые гравием дорожки, перешивкинские сандалии и сам Перешивкин, обращающийся с ней, как с королем, который обожает почести и лесть, а не как со свиньей, которая любит теплый закут и свежую подстилку. Не взлюбив Перешивкина, она возненавидела всех людей, и в этом ее нельзя винить, потому что она была обыкновенной свиньей, склонной к человеконенавистничеству.

Амалия Карловна поставила на землю таз, отперла замок и открыла дверь сарая. Положив нож за пазуху, Перешивкин вошел в сарай и наклонился к свинье, лежащей на левом боку.

- Ваше величество! - сказал он, стал гладить свинью и чесать ей пальцами под горлом. - Ки-ки-ки!

Ирма, одетая в белый халат Амалии Карловны, не решалась войти в сарай, сзади нее юлил Кир, за Киром прыгал и лаял фокстеррьер.

Перешивкин хотел повернуть свинью на правый бок, подсунул руки под ее лопатку, приподнял, но она с’ехала и плюхнулась на тот же бок.

- Сволочь! - оказал Перешивкин и ударил ее носком сандалища.

Свинья хрюкнула, пытаясь опереться на ноги, чтоб уйти из сарая, где ей мешали лежать и грезить. Но едва она привстала, Перешивкин схватил ее за ноги, рванул к себе, - и свинья брякнулась на правый бок. Голова ее подскочила, как мяч, живот белым студнем расползся по земле, передняя левая нога, хрустнув, повисла. От боли свинья заурчала, ощетинилась и ляскнула зубами.

- Скорей! - крикнул Перешивкин, наваливаясь на свинью.

Амалия Карловна оттянула за уши свиную морду к земле, Ирма села на зад свиньи, Кир придавил коленями задние ноги. Свинья рвалась, визжала, как ржавая пила, и мочилась.

Учитель вынул из-за пазухи нож, нащупал сердце "Короля" и, что есть мочи, всадил клинок:

- Ку-ку-ку, ваше величество!

Свинья вздрогнула, почувствовала, что ее тело сплющивается, и сердце, как тесто, выдавливается наружу. Она хотела вздохнуть, но горло было наглухо заткнуто кровяной пробкой, - свинья хрюкнула и с хрюканьем выпустила последний вздох. Перешивкин вытащил нож, хлынула кровь, Амалия Карловна подставила таз, черпала из таза горстями кровь и, поливая свинью, растирала кожу. Чуя кровь, фокстеррьер метался по сараю, лаял и, получив пинок от Кира, заскулил. Один журавль безучастно относился к смерти "Короля", стоял на крыше в академической позе и вертел головой, прислушиваясь к вышине. На севере показалась точка, выросла в треугольник журавлей, и они, курлыкая, поплыли над головой журавля. Он вытянул шею, взмахнул крыльями, полетел и закричал:

- Кюрр! - Набрал в грудь ветра, солнца и повторил: - Кюрр-кюрр!

Кир увидел, заплясал от злобы и бросился к отцу:

- Журавль! Жур!..

Перешивкин вышел из раскаленного сарая (выпитая на пустой желудок вишневка ударила в голову), и вдруг лоза сошла с распятья, зашевелила ветвями, на которых, как капли крови, висели незрелые ягоды. Акации подняли острые руки и, путаясь в зеленых подолах, шагнули на учителя, а за ними, шепелявя, шмыгнули проклятые карлики - абрикосовые деревца. Собственный дом Перешивкина превратился в желтый гробище, собственная жена - в желтую смердящую утопленницу, собственный сын - в желтого херувима, слетевшего с потолка евпаторийской церкви. Перешивкин почувствовал, что он - глиняный памятник, стоящий у своей могилы, и ноги его по колени погружены а ледяную землю.

- Немец-перец-колбаса! - заорал учитель на Кира и покачнулся, хватаясь руками за напиравшую на него акацию. - Тухлая капу-уста!

4. ЛЮБИТЕЛИ ЕВРЕЕВ

- Вот народец пошел, прямо беда! - проговорил Мирон Миронович, внедряясь в кресло, - И все деньга и деньга!

- В эпоху классовой борьбы появляются рвачи! - сказал Сидякин, сняв очки и играя ими.

- Вот оно словечко-то! Рвачи! Прямо скажу: Федор Никифорович Плевака тебе и в сподручные не годится! Эдак одним словечком садануть по башке! Дар божий!

- Кратко и точно!

- Кратко и точно, товарищ Сидякин! Улыбнулось наше с тобой дельце…

На лбу Сидякина забегала жилка, он уставил на Мирона Мироновича близорукие глаза и спросил:

- Вы про пшеницу?

- Про нее самую! - подтвердил Мирон Миронович и запричитал: - Да разве с евреем сговоришься? Им и цену даешь, и кредит по орудию сулишь, а они запросили свое и, хоть лопни, не уступают. Да какие это крестьяне! Своими глазами видел: в поле не работают, батраков у них тьма тьмущая, птицей торгуют, виноградом торгуют, сыром торгуют! Второй Охотный устроили, а не деревню! Заставь их своими руками жать или там корову подоить - смерть ихнему кагалу!

- Раньше вы утверждали обратное! - произнес Сидякин и сделал строгое лицо. - Ну-те-с?

- Всего сразу не углядишь! - произнес Мирон Миронович. - Потом скажи тебе, ты и обидишься по партейной линии!

- Нет, дорогой товарищ, я не смазываю кричащих вопросов! - и взяв в руку очки, уполномоченный погрозился ими. - Надо вскрывать гнойники на хлебном фронте!

- Это безусловно надо! - скромно согласился Мирон Миронович. - Да, ведь кому сказать! Сам знаешь: до царя далеко, а до бога высоко! - и он махнул рукой.

- Нельзя щадить кулака! - грозно проговорил Сидякин.

- Прости ты меня, балду! Думал, что ты тоже за нехристей!

- Я за генеральную линию партии! Мы отрубим кровавую лапу контрреволюции!

- И правильное дело: поотрубали бы некрещеные лапы, вздохнул бы православный народ!

- Гм! - откашлялся в нос Сидякин и проглотил харкотину. - Вы недооцениваете силы врага! Ваше желание напоминает мне автора одной книги. Эту книгу я достал в библиотеке графа. Титульный лист вырван, и я не знаю названия! По всем признакам автор - старый черносотенец, но в данном случае это не имеет прямого отношения к делу!

- Слушаю! - встрепенулся Мирон Миронович.

- Автор дает ударный план уничтожения нацменьшинств. Чтоб изолировать страну от этих примазавшихся к республике, он настаивает на продаже всего трудоспособного населения англичанам, которые используют нацменьшинства в качестве рабочей силы на плантациях. Нетрудоспособных мужчин он предлагает оскопить, женщин отдать в пубдом, а стариков и детей перебить!

- Вот это всем планам план! - воскликнул Мирон Миронович, задыхаясь от радости. - Сколько местов бы освободилось! Сколько поставок бы перепало православным! А жилплощади! А мебели! Да если б советская власть об этом заикнулась, мы б свечи за здравие батюшки Калинина ставили! Вот тебе крест, товарищ Сидякин! - и Мирон Миронович трижды перекрестился.

- Разделяю восторг, - снисходительно заявил уполномоченный, - но не приемлю тактику. В каждом плане должен быть строго классовый подход. Для нацменьшинств я разработал особый проект.

- Мам… - вымолвил было Миром Миронович и осекся.

- Я исхожу из следующей установки. В нашей стране большинство русских, в партии тоже большинство русских. Логика фактов говорит, что все командные высоты должны быть заняты русскими коммунистами и преданными революции русскими беспартийными…

- Мамочка! - блаженным голосом взвизгнул Миром Миронович и полез целоваться с Сидякиным. - Душу ты мне растопил, как воск!

Мирон Миронович опустился на стул, ощущая в груди легкость и сладость, которую он испытывал при богослужении в страстную субботу. Сидякин стоял у кровати, думал, что сболтнул лишнее и, хотя хорошо знал физиономию Мирона Мироновича, пристально вглядывался в нее. Крупные черты лица, мясистые губы Мирона Мироновича говорили о добродушии, но заплывшие жирком беспокойные глаза и егозливая улыбка выдавали лукавство и притворство. Сидякин представил себе, как член правления Москоопхлеба явится в Госхлебторг, начнет говорить "на ты", по-приятельски предлагать зерно, просить отсрочек и льгот. Сидякин ощутил, что ступни его наливаются свинцом, и, как водолаз на дне моря, он, еле поднимая ноги, добрался до дивана.

- Жарко! - сказал Сидякин, и по спине его покатились холодные горошины пота.

- Есть малость! - подтвердил Мирон Миронович.

- А я пошутил!

- Хе-хе! Днем - жара, а ночью - мороз!

- Я не о жаре! Я о нашем разговоре! В нашей рабоче-крестьянской республике все национальности равны!

Мирон Миронович разинул рот, словно уполномоченный встал перед ним вверх ногами.

- За что обижаешь, товарищ Сидякин? - сказал он и умоляюще протянул к нему руки: - Иль за Иуду принял?

- Я боюсь быть неправильно истолкованным!

- Отвали мне сейчас тысячу и вели повторить, ей-богу, ничего не помню! В голове от своих забот осточертело! - Мирон Миронович подсел к уполномоченному и положил ему руку на колено. - Дело наше страдает!

- Наше? - переспросил Сидякан, желая, но не решаясь сбросить с колена руку Мирона Мироновича.

- Мои векселечки горят, а твоя пшеничка плачет!

Мирон Миронович опустил плечи, стал подергивать кисточками пояска, словно собираясь об’ясниться в любви. Сидякин глубоко засунул руки в карманы брюк, встал и, подрыгивая правой ляжкой, отчеканил:

- Без продажи пшеницы ваша просьба не будет удовлетворена! Считаю излишним разговоры на эту тему!

- Правильно говоришь! - согласился Мирон Миронович, и в голосе его задрожала желчная нотка. - Я просадил уйму денег, потерял месяц времени, страдал желудком…

- Это меня не касается! - прервал его Сидякин. - Госторгу нужна пшеница. Завтра я начинаю приемку в Об’единенном рабочем кооперативе.

- Вот и ладно! - воскликнул Мирон Миронович. - Ты будешь говорить с Трушиным и можешь сделать мне одолженьице!

- Какое? - резко спросил Сидякин, подходя к столу и выбирая место, где лучше стукнуть кулаком.

- Замолви словечко насчет пшенички для Москоопхлеба, а за мной дело не станет! - и Мирон Миронович ловко положил под опускающийся сидякинский кулак расписку Ирмы в получении пятиста рублей.

Сидякин остановил кулак на полном взмахе, узнал знакомый почерк и схватил расписку. Потирая ладонью лоб, уполномоченный посмотрел на подпись, она была настоящая, ирмина, а в фамилии Пивоварова-Векштейн буква "в" с жирным крючком точно принадлежала танцовщице. Все эти буквы, как черные жуки, лезли в глаза, в мозг, кричали о своих братьях и сестрах, распластанных на душистых листках, которые хранились в письменном столе Сидякина на Волхонке.

- Откуда этот документ?

- Мое одолженьице! - спокойно ответил Мирон Миронович, взял расписку и спрятал ее в карман. - Прости, что утрудил разговором! - и сдерживая своего рвущегося наружу улыбчивого зайчика, направился к двери.

Назад Дальше