Эти господа - Ройзман Матвей Давидович 4 стр.


- Полторы, или будьте здоровы! - ледяным голосом сказал Канфель и, во второй раз встав со стула, пошел к двери.

- Да что не сидится тебе!.. - закричал Мирон Миронович, обогнал Канфеля, прислонился спиной к двери и вдруг заорал: - Не хочешь триста, получай за две недели вперед и ступай к ядрене бабушке!

- Я не курьерша, гражданин бухгалтер!

- Бухгалтер? - выдавил из себя Мирон Миронович кровь отхлынула от его щек, и на щеках лишаями забелели пятна. - Ты думаешь, чей капитал в кооперативе? - перешел он на шопот и двинулся на Камфеля. - Кто хозяин всей лавочки? А?

- Позвольте! - проговорил Канфель, отступая. - Так вы…

- Я! Я! Я! - просипел Мирон Миронович, не двигая разинутым ртом, и указательным пальцем помахал перед носом Каифеля. - Сиди и помалкивай в тряпочку!

Забыв подтянуть на коленях брюки, Канфель сел, сознавая, что он попал в глупое положение. Правда, Канфель бывал ежедневно в Москоопхлебе не более двух часов, а остальное время дневал в мосфинотделе, трудсессии и губсуде. Но, припоминая поведение Мирона Мироновича на заседаниях правления, его произвольное распоряжение деньгами кооператива и, наконец, телеграмму правления, которое предлагало согласовывать всю работу со старшим бухгалтером, Канфель был убежден, что все обстоит именно так, как заявил Мирон Миронович. Канфель был вычищен из членов коллегии защитников, не имел права заниматься частной практикой, и увольнение из Москоопхлеба обрекало его на безработицу. Мирон Миронович налил в стакан нарзана, выглотал его, сполоснул стакан и, снова наполнив его, подал Канфелю. Выпив, Канфель вынул из бокового кармашка цветной платочек и, смахнув невольные слезы, состроил обиженную физиономию. Мгновенно на лице Мирона Мироновича заиграл зайчик, шея бухгалтера раздулась, живот напрягся, и он захохотал, закатывая глаза. Прижимая руки к основанию ключиц, Канфель начал смеяться, но смех его был деревянный,

- Ха-ха-ха! - старался он изо всех сил.

- Хо-хо-хо! - грохотал Мирон Миронович.

- Ничего себе! Ха-ха-ха! Единоличный хозяин имеет профсоюзный стаж с тысяча девятьсот двадцать третьего года!

- Знамо дело! Хо-хо-хо! Надо профсоюз соблюсти и капитал приобрести!

Мирон Миронович вытащил из кармана бумажки, раскрыл, вынул пачку червонцев, отщелкивал их пальцами, и червонцы, похрустывая, ложились перед Канфелем. Отсчитав сто пятьдесят рублей, Мирон Миронович наклонил голову набок и почтительно предложил:

- Посчитай! - глаза, его засеребрились хитростью. - Счет дружбе не помеха!

- Какой может быть разговор! - сказал Канфель, перекладывая деньги в свой с золотой монограммой бумажник. - Я вам верю, как доктору!

- Покорно благодарю! - еще почтительней ответил Мирон Миронович и, пришаркивая правой ногой, проводил Канфеля до двери. - Завтра обсудим, и с богом за дело!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,
ГДЕ НАЙДЕНА ОСЬ И НАЧАЛОСЬ ВРАЩЕНИЕ

1. ОСЬ

Перешивкин вернулся домой расстроенным, его заявление было рассмотрено в Наркомпросе, и увольнение признано правильным. Перешивкин не боялся нужды, у него был собственный дом, полученный в приданое, в сундуках лежали куски добротного сукна и полотна. Но он негодовал, что его унизили, забыли о научных заслугах, об его конспекте по физике, одобренном и изданном тем же Наркомпросом. Они считал, что в школе надо преподавать по-русски, не соглашался учить татарский язык, хотя, как старый евпаториец, понимал по-татарски и, не таясь, много раз заявлял, что русский язык покорит все языки на земном шаре. Он не выносил, когда при нем неправильно говорили по-русски, поправлял, передразнивал, - к из-за этого часто ссорился со своей женой Амалией Карловной, урожденной фон-Руденкампф.

Наутро после поездки Перешивкин встал рано, выпустил из сарая двухгодовалую свинью, которая, вопреки ее женскому полу, называлась "Королем", и пошел в сад, где ручной журавль играл с любимцем Амалии Карловны, с фокстеррьером.

Десять лет Перешивкин жил в своем доме и десять лет думал, что все расположено так, чтобы было удобно хозяину. Но в это утро, сходя по ступеням, он решил, что они слишком узки, сев на садовую скамейку, заметил, что она - низка, смотря на забор, собственноручно выкрашенный в зеленый цвет, нашел его мрачным, и эту мрачность отыскал в узких окнах, дымовой трубе и даже в старой лозе, прислонившейся к стене дома. Перешивкииу стало грустно, он позавидовал егозливым фокстеррьеру и журавлю, топнул на них ногой. Собака села, подняв правое ухо и склонив голову набок. Журавль разбежался, подпрыгнул и взлетел на акацию, заорав:

- Кюрр! Кюрр!

Обыкновенно, слыша журавлиный крик, Перешивкины радовались, уверенные, что журавль повторяет имя их сына, Кира; но в этот раз учитель поднял камешек, прицелился и швырнул в нервную птицу. Свинья, которая вертелась у ног Перешивкнна, шарахнулась в сторону и помчалась галопом к ее любимому месту - помойке. Перешивкин шагал, опустив голову и переваливаясь. Левая рука его плотно прижалась к туловищу, а правая в такт шагам качалась, как маятник. Он облокотился о забор и, грызя ногти, смотрел на противоположный дом, где жил бывший член школьного совета Иван Федорович Трушин. Перешивкин не мог забыть, как этот сын сапожника спрашивал его при всех:

- Вы запрещали на ваших уроках татарским мальчикам разговаривать на своем языке?

- Я полагаю, - с достоинством отвечал Перешивкин, - что в русской школе инородцы должны говорить по-русски!

В волнении Перешивкин стиснул деревянную перекладину забора, потянул, и, взвизгнув, она с гвоздями оторвалась от доски. Он стал прибивать ее кулаком, думая, что сейчас Трушин умоется, выпьет чаю, возьмет портфель и пойдет на службу, не взглянув на него, Перешивкина. Он сжал кулачищи, насадил их, как крынки, на колья забора и обратился к Трушину с отповедью, которая сложилась у него, тугодума, спустя много времени после злополучного дня:

- Вы еще, уважаемый, не можете ценить хорошего педагога! - пришептывал он, отчего его нижняя губа оттянулась еще больше и обнажила клык до десны. - Физика - трудный и нужный предмет в условиях вашего советского бытия! Что вы можете сделать без наших формул и физических приборов? - спросил он и с наслаждением ответил, еще глубже насаживая кулачищи на острия. - Вы не сможете измерить температуру больного, вы не узнаете, какая будет завтра погода, вы не почувствуете землетрясения, которое произойдет у вас под ногами! Вы выгнали меня, но осталась моя лаборатория, мой превосходный конспект! Я остался! Я! - и он ударил себя в грудь кулаком. - Я обвиняю вас, сударь, в невежестве и низменных побуждениях! Я доберусь до вас! - и Перешивкин яростно погрозился кулачищем противоположному дому.

Узкая Хозяйственная улица просыпалась: вот пробежала девочка-прислуга с плетеной сумкой, прошагал в черной рубахе татарин-грузчик, прошел, словно танцуя па-де-натинер, парикмахер Поль-Андре. Все они здоровались с Перешивкиным, а парикмахер приподнял за поля свою соломенную шляпу и с почтением описал ею над головой полукруг. Калитки, хлопая, стали выпускать людей, которые шли к письменным столам, прилавкам, машинам, чтобы, начать в Евпатории новый государственный день. Увешанный губками и туфлями, с Мойнакской медленно брел грек, ворочал глазами-маслинами, окруженными красными веками, и тянул вполголоса:

- Гу-убкам! Ту-уфля-ям!

Перешивкин подождал, пока грек поравняется с ним, свирепо плюнул ему под ноги, и грек, перебежав на другую сторону, стал ругаться. Окно дома распахнулось, в окне показалась Амалия Карловна, она вытирала полотенцем чашку и с упреком покачивала головой. Амалия Карловна была в чепце с голубыми бантиками, белом капоте с зелеными цветочками и после сна казалась румяней и пышней.

Многие за глаза подтрунивали над ее полнотой. Но полнота нравилась Перешивкину, и Амалия Карловна, ревниво оберегая себя от худения, благодарила бога за то, что, производя ее на свет, он забыл все плоскости, кроме круга, и все приборы для измерения, кроме циркуля.

- Ники! - сказала Амалия Карловна. - Зашем ви рано стафаль?

- Я мечтаю, Амаля! - ответил Перешивкин, остановившись против окна. - Ньютон также мечтал в саду. С яблони упало спелое яблоко, и он открыл закон всемирного тяготения!

Амалия Карловна накормила мясом фокстеррьера, налила в корыто свинье помоев, насыпала подле порога гороху, и журавль, перестав дежурить на одной ноге, клевал зерно. На столе мурлыкал мельхиоровый самовар, отражая в себе высокие чашки, усыпанные красными розочками, сахарницу, из-под крышки которой торчали серебряные щипчики, синестеклянную вазу, полную новорожденных пончиков, и округлый фарфоровый чайник, покрытый вчетверо сложенным полотенцем, где зеленели вышитые Амалией Карловной слова: "Grüss Gott!" За столом сидел Кир, перед ним стояла тарелка с яичницей, он подковыривал яичницу вилкой, подносил кусок ко рту и, отворачиваясь, жалобно уговаривал мать:

- Мутерхен, я - сытый!

Фокстеррьер зарычал, навострил уши, прыгнул в окно и, залаяв, по-заячьи поскакал к калитке. Перешивкин, занесший ногу на вторую ступеньку, остановился и повернулся: у калитки, стоял извозчичий экипаж, который называется на курортах "лечебным", потому что имеет над кузовом полотняный зонт, предохраняющий от солнца и пыли. Извозчик хлестнул кнутом по забору, чтоб отпугнуть фокстеррьера и, привстав на козлах, крикнул:

- Хозяин дома?

Перешивкин увидел в пролетке женщину в кашемировой шали, торопливо застегнул пиджак на все пуговицы и побежал, подавшись корпусом вперед и прижав руки к ляжкам. Ирма опустила ресницы и, разглаживая рукой бахрому шали, сказала:

- Мосье, вы были правы: в гостиницах нет комнат! - она сделала паузу и вздохнула. - Я вспомнила о вашем предложении!

- Одну минуту, сударыня! - ответил учитель, с усилием проглатывая слюну, комком вставшую в горле. - Я сейчас поговорю с одним лицом!

Он вернулся в сад, столкнулся с женой, которая спускалась с лестницы, и проговорил тем тоном, каким просил у нее денег на водку:

- Они ищут комнату. Как вы думаете, Амаля?

Амалия Карловна сняла фартук, бросила его на скамейку, подошла к калитке и, разглядывая Ирму, заявила:

- Ми здаем только на один шелофек с пенсион!

Ирма осмотрела сдаваемую внаем комнату, детскую Кира. Комната была мала, но Амалия Карловна обещала вынести и шкаф с игрушками и письменный столик. Она точно перечислила, чем будет кормить жилицу четыре раза в день, сводила ее на кухню, дала попробовать пончик, и Ирма сняла комнату со столом. Перешивкин взял с пролетки саквояж, велел извозчику нести чемодан и прикрикну на фокстеррьера, который, лежа у калитки, тихонько скулил. Амалия Карловна выносила из детской вещи, Кир, успевший бросить остатки яичницы журавлю, бегал за матерью, плакал, и Перешивкин рванул его за ухо. Кир заревел еще громче. Ирма достала из саквояжа шоколадную конфекту, протянула ему, но мальчик показал ей язык и убежал. Амалия Карловна всплеснула руками, стала извиняться перед жилицей и, гневаясь, крикнула сыну:

- Ти есть Иван-дурашок!

Перешивкин спохватился, что он не брит, принес горячей воды в цинковом стаканчике и, взбив кисточкой мыльную пену, обложил ею, как ватой, щеки. Он точил на ремне бритву, от старания высунув язык, водил ею по щекам, изо всей силы подпирая их языком и пуская жало бритвы против волоса. Он украдкой смочил платок одеколоном жены, вытер лоснящееся лицо, надел чистые сорочку, воротник и повязал белый шелковый галстук. Смотрясь в ручное зеркало, Перешивкин натягивал нижнюю губу на клык, расчесывая волосы, и они - рыжие - светились на солнце, как нити в горящей электрической лампочке. Когда он вошел в столовую, жена и жилица сидели за столом. На столе рядом с самоваром сиял меднорожий кофейник.

- О, - торжественно сказала Амалия Карловна Ирме, - позволяйте вас знакомить с мой Николяй Василиш!

Ирма протянула руку Перешивкину, он приложился к ней губами, как к иконе, радуясь, что жилица скрыла их первоначальное знакомство. Держа ручку чашки двумя пальцами и оттопырив мизинец, Ирма пила кофе, после каждого глотка ставила чашку на блюдце и вытирала пальцы салфеточкой. Ирма рассказала, что она - московская танцовщица, муж ее - ответственный советский работник, должен приехать за ней в середине августа, и они поедут в Ялту, где он будет отдыхать, а она выступать в курзале.

- Вы в больших театрах служите? спросил Перешивкин, принимаясь за кофе.

- Вы не знаете нашей Москвы, мосье! Большой театр не для простых смертных! - с грустью проговорила Ирма. - Три года, как в балет принимают только евреек и работниц от станка!

- Видно, везде порядки одинаковы! - согласился учитель. - Вот вашего покорного слугу уволили, а татарина приняли. Да, у нас во всей Евпатории мало русских служак. Разве тоже какой-нибудь франт от станка или от колодки, вроде нашего Трушина!

- Не сказайть плохой слово! - возразила Амалия Карловна, покраснев. - Герр Трушин есть ошень фежлиф!

- Вы всегда заступаетесь за вашего комиссаришку! - угрюмо проговорил Перешивкин и поскоблил ногтем правый ус. - Молокосос!

- Бесподобное кофе! - заявила Ирма, желая прекратить неприятный разговор. - Немки - чудные хозяйки! Я год тому назад жила в Берлине, - продолжала она, отставляя от себя чашку. - Какое там обворожительное кофе и пиво! А немцы? Какие это благородные люди! Один раз я ехала в автобусе. Я слезла на Фридрихштрассе и хотела купить в киоске "Новости дня". И, о, ужас! Я забыла свою сумочку в автобусе. Я побежала на остановку, села на следующий автобус и тут только сообразила, что мне нечем платить за проезд!

- В Евпатории вас высадили бы! - перебил Ирму Перешивкин.

- А берлинский кондуктор велел шоферу догнать тот автобус, в котором я ехала! И мы догнали его. Кондуктор подтвердил, что нашел мою сумочку, но сказал, что я смогу получить ее завтра в "Бюро находок". Я призналась ему, что все мои деньги в сумочке, и мне не на что доехать до гостиницы. Этот джентльмен вынул из своего кошелька десять марок и дал мне!

- В Евпатории сумочки не отдали бы! - уверенно сказал Перешивкин и положил руку на стол. - Кондуктора - первые воры!

- В "Бюро находок" мне выдали мою сумочку! Я передала для кондуктора его десять марок и еще десять марок в награду!

- Сударыня! - воскликнул Перешивкин. - Ведь это взятка! В Евпатории вас упекли бы, и ваш муж не помог бы!

- Gnädige Frau! Кто любит Дейтшланд, - есть мой друг! - проговорила умиленная Амалия Карловна. - Bei meinem Wort! Я буду делайть яблошни шарлотка!

Перешивкин пошел показывать Ирме сад. Кир вышел из своей засады, кухни, положил руки на подоконник и злобно следил за жилицей. В эту минуту он напоминал разгневанного отца: так же упирался в грудь его подбородок, стянулись щеки, блестели бисеринки глазок, и крепко была закушена верхняя губа. Каждое лето Перешивкины сдавали детскую Кира, жильцы были врагами мальчика, и он делал им пакости. Еще утром Кир думал, что в ванной комнате стоит бутыль с краской и что хорошо выкрасить лапы Кейзера в зеленый цвет. Теперь он намечал, какие вещи танцовщицы размалевать, чтоб она поругалась с родителями и отказалась от комнаты.

- Вы напрасно составили хорошее мнение о немцах! говорил Перешивкин, водя Ирму по саду и косясь на окно. - Немцы издавна ярые недруги России. Вспомните Бисмарка, Анну Леопольдовну, Бирона. Позднее Сгесселя, Штюрмера и Александру Федоровну! Наконец, помыслите о том, что большевики были немецкими шпионами!

- Но ваша жена - немка! - сказала Ирма.

- Моя ошибка! - признался Перешивкин, усаживая Ирму на скамейку. - Ее отец соблазнял меня домом, вкладом на мое имя, знакомством с городским головой господином Дуваном! Хитрый был человек! Прельстил!

Ирма засмеялась, встала на носки и закружилась, раскинув руки и смущая учителя обнаженными коленями. Журавль опустил правую ногу, завертелся, подняв крылья, в такт движению покачивая головой и удивляя легкостью, плавностью и гибкостью. Остановившись, танцовщица смотрела на длинноногого танцора и хмурила брови.

- Глупая птица! - сказала она, тряхнув головой и, обиженная, ушла.

Перешивкин за этот день второй раз поднял камень, чтобы швырнуть в нахальную птицу, но журавль взлетел на крышу дома, и учитель побоялся попасть в слуховое окно. Ему показалось, что журавль свысока посматривает на него, глумится над ним, и он подумал, что, вообще, все стараются выставить его на посмешище и причинить ему вред. Он готов был вырубить лозу, распятую на стене герром фон-Руденкампф, и акации, скрестившие желтые ветки, как старые девы руки, и абрикосовые деревца, которые, словно негодяи-школьники, показывали ему за спиной зеленые. языки.

- Что с вами? - спросила Ирма, выходя в сад накладывая купальное полотенце. - Скажите, каким трамваем я попаду на пляж?

- Идите на Пушкинскую и садитесь на дачный! - ответил Перешивкин, вытирая на лбу пот. - Он пойдет по Лазаревской, мимо театра, а потом свернет на Гоголевскую, Вторую Продольную, Вторую Поперечную, Третью Продольную…

Ирма уходила, опустив руку с полотенцем. Один конец шали, перекинутый через плечо, покачивался на ходу, и белая бахрома ласкала ее икры. Перешивкин пошел за ней и говорил, неуклюже толкая ее:

- Вы поймите, до чего тяжко русскому человеку жить с немкой и иметь от нее белобрысого немчика…

Амалия Карловна видела из окна, как ушел муж с жилицей, и опустила руку с недомытой тарелкой, на которой желтели пятна от с’еденного Ирмой, пончика.

- Вилли! - с грустью сказала она сыну (Амалия Карловна всегда в отсутствие мужа называла сына не Кириллом, а Вильгельмом). - Вилли! Фатерхен ухаживайть за фрау!

- Мутерхен! - воскликнул мальчик, сжимая кулачки. - Я окрашу ее!

2. ВРАЩАЮЩИЙСЯ

Канфель купил входной билет, прошел мимо кассовой будки, и перед ним развернулся лечебный пляж, разделенный деревянными перегородками на три части. Слева загорали женщины, они мазались оливковым маслом, мочили себя морской водой, клали на голову и на грудь компрессы. Тут же в песке, как бронзовые жуки, ползали дети, сидели в наполненных водой ванночках, пуская по воде резиновых красных гусей и целлюлоидных пупсов. В правом отделении стояли столбы, на них висели трапеции, кольца и веревочная лестница. Держась за кольца, мужчины кувыркались, вертелись колесом на трапеции, поднимались на руках по лестнице, потом бежали по мостику, который шел от берега в море, и, раскачавшись на краю мостика, бросались в воду. Больше всего народу было на среднем, общем пляже, где курортники, читая и болтая, проводили время до обеда. Здесь было много теневых навесов, соломенных кабинок, плетеных лежанок, здесь обносили прохладительными напитками, и выстрелы пробок напоминали ресторан. Дежурный врач в халате и пробковом шлеме ходил по пляжу, бранил заядлых купальщиков, щупал пульс, запрещал делать гимнастику, но совершал он это больше для очищения своей медицинской совести.

Ирма сияла кашемировую шаль, на которой вспыхнули красные, синие, голубые гвоздики, осталась в черном с желтыми вставками купальном костюме и, ступая по пляжу, высоко подняла красивую голову, словно спрашивая:

- Как я вам нравлюсь, месье и медам?

Назад Дальше