- Ох, какие эгоисты! - воскликнула Нина Петровна. Возле уголков рта резко обозначились горькие складки, и в глазах затрепетал холодный огонек. На лице появилось выражение горечи и презрения.
- Уж так устроен, наверное, свет, - тихо проговорила Нина Петровна. - Людей вокруг много, хороших и плохих, а живет каждый для себя. И думает о себе.
- Не всегда так.
- Мало еще вы жизнь знаете, Андрей, не хлебнули ее через край и не дай бог. Я ведь тоже когда-то так думала. Я много мечтала, торопила время - хотелось скорее будущего. Каким оно было лучезрным, боже мой! В двадцать лет полюбила парня, тихого, скромного, умного. Я быала счастлива, и все люди, казалось мне, были счастливы! Счастье затмило глаза, ничего я не замечала и замечать не хотела. А мой любимый женился на другой.
Нина Петровна потупила голову, несколько минут сидела молча, потом продолжила:
- Но время - лучший лекарь. Боль в сердце притупилась. Я стала забывать измену. Молода была. Думаю, все равно найду свою долю - должна же она быть, эта хорошая моя доля, если мать на свет родила! Повстречался один мужчина, представительный, ласковый. Поженились. Я уже институт окончила, он учился заочно. Помогала ему как могла, поддерживала. Бориска у нас родился. Вот, думаю, и моя доля нашлась. Успокоилась. Выучился мой муж, инженером стал. Помоложе встретил, девочку почти, и опять осталась я одна. Теперь единственная во мне вера - это мой сын. Тяжело мне, ой как тяжело - ни одной близкой души на свете нет. А у меня душа горит, кричать хочется. Ведь мне тоже хочется жить по-человечески. Разве я не имею на это право?
Уходила Нина Петровна от Андрея расстроенная воспоминаниями, откровенным разговором.
- Вы уж меня извините, - печально улыбнулась она на прощанье, - что я так с вами откровенна. Ведь мне тоже хочется поговорить с кем-нибудь.
Жалко было эту славную маленькую женщину. Ободрить бы ее, сказать бы ей такие слова, чтоб веселее стало у нее на сердце. Да только не знал таких слов Андрей, не умел утешить. Он только сказал:
- Приходите еще, Нина Петровна. С вами так хорошо!
4
Вскоре начались дожди. Маленькую избушку обдувало со всех сторон ветрами, обмывало холодными дождями. Тоска одиночества настойчивее и настойчивее овладевала Андреем. Неожиданно пришел племянник Демид. Они были почти ровесниками - Демид был всего на два года моложе. Но плечистый, краснощекий, с диковатым взглядом серых глаз, с медвежьей увалистой походкой он казался старше стройного черноволосого Андрея. Как хорошо, что Демид пришел! Андрей изнывал от одиночества: не появлялась Нина Петровна, не забегал Борис, исчезли ягодницы, надоели бестолковые разговоры по телефону с кордонной телефонисткой. Правда, эти разговоры имели одну положительную сторону: не давали забывать, что в мире еще кто-то существует, кроме него, Андрея. От книжек болела голова. Стихи не давались - сколько ни пробовал их писать.
Демид на горе был впервые: все некогда, дела. Он придирчиво осмотрел избушку со всех сторон.
- Свистит? - спросил он, показывая на щели. И неодобрительно покачал головой:
- Непорядок!
Молча выстрогал маленькую деревянную лопаточку, сходил в лес, принес моху, умудрившись где-то достать сухого, и, посвистывая, закрыл все щели.
- А теперь здорово можно сказать! - скупо улыбнулся Демид, и скуластое лицо с мохнатыми бровями сразу подобрело, стало привлекательным. Демид закурил. Как и отец, говорить много не любил, а уж если говорил - обязательно о деле.
- Держись. Я к тебе не простой. Письма принес.
- Письма?! - вскочил Андрей. - Откуда?
- Увидишь. - Демид полез во внутренний карман пиджака и вытащил сверток из газетной бумаги, перевязанный крест-накрест ниточкой. Андрей поспешно сорвал ниточку. Ах этот Демид! Аккуратнейший человек, любящий всюду порядок, - он и письма постарался плотно завернуть, в несколько слоев. Распутывай одной-то рукой!
- Дай-кось! - Демид не спеша развернул газеты и вывалил на дощатый стол письма. Их было много: в серых, синих, белых конвертах, даже были треугольники.
- Ух ты! - изумился Андрей. - Да тут их, никак, штук тридцать?
- Двадцать семь, - уточнил Демид. - На заводе в комитете комсомола нашел. Спрашиваю на днях: Андрею Синилову писем нет? Думаю, не может быть, чтобы не было. Не такие ребята на целину поехали, чтоб забывать друга. А Ванька Самойлов из механического - он теперь секретарем - говорит: "Нету". Тут Анечка вбегает: "Есть, есть!" Вот бюрократы!
У Андрея на глазах выступили слезы. Он обнял левой рукой Демида и проговорил:
- Спасибо, дорогой!
- Брось! Не я ведь писал, - грубовато ответил Демид, вообще не любивший сентиментов. Докурив папироску, он поднялся:
- Пока! Вижу, не до меня. Потом приду. Что принести?
- Ничего. Ой, и славный же ты, Демидка!
- Ладно, ладно. Да, чуть не забыл: Иван Митрич и Витька Горелов по привету передали, - пожав Андрею руку, ушел, ни разу не оглянувшись. Андрей крепко обрадовался привету от мастера и друга. С Витькой пришли в цех в одно и то же время и попали в заботливые руки Ивана Митрича.
* * *
Ах, какую драгоценность принес Демид! Андрей перебрал письма, нашел прежде всего от Дуси.
Снова в мыслях унесся в далекий целинный совхоз; в бескрайний расхлест полей, в тот самый беспокойный мир, в котором хотел жить Андрей и где теперь жили его друзья. И повеяло весенними запахами талой земли, суровыми степными ветрами, очаровали серебряным звоном мартовские ручьи.
"Андрюша, милый, здравствуй! - писала Дуся - Разве забыл нас? Скажешь: не забыл! А где твои письма? Я пишу тебе четвертое, а ты молчишь. Как ты можешь молчать, если тебе пишут друзья? Тебе плохо, Андрюша?"
- Плохо, Дуся, очень плохо, - прошептал Андрей. - Если бы ты только знала!
Он не стал дочитывать это письмо. Хотелось прочесть ее письма в том порядке, в каком они писались. Вот оно, первое, еще в начале мая пришло на завод. Ну, что стоило переслать вовремя? Демида в комитете знают, да и брат Василий на заводе человек известный.
Дуся в первом письме передавала многочисленные приветы от товарищей - перечень их занял чуть ли не тетрадную страничку.
"Мы тебя не забыли, Андрюша, - писала Дуся. - Ты не беспокойся, пожалуйста. Если к тебе в больнице будут относиться плохо, пиши нам, мы самому министру жалобу напишем".
- Да нет, Дуся, не надо писать министру, ко мне отнеслись хорошо, по-человечески.
"У нас сейчас много, много хлопот. Отделение хуже других подготовилось к посевной, ты же знаешь, какие там были дела. А людей мало. Клавка Меньшикова, - помнишь, тогда в ботиночках приехала, к директору в секретарши попасть хотела? - чуть не убежала. Стала она прицепщицей. Жили в землянке. С поля по суткам не уходили, грязно, холодно. Боже мой! А Клавка не думала так работать. Как можно быть такой легкомысленной? Не понимаю. Ладно, тракторист попался славный. Ты его не знаешь, он приехал позднее, Ленька Кудрявцев - золотой парень, на все руки мастер, и характером спокойный. Два дня Клавка не была в поле. Догнали ее на центральной, постыдили. Сколько было слез! Вернулась, морщится, но терпит. Эх, Андрюша! Выздоравливай скорее. Как ты нужен здесь! Скорее приезжай!"
Во втором письме Дуся с тревогой спрашивала, не случилось ли чего с Андреем очень серьезного. А в третьем просила не забывать старых друзей.
Были письма из комитета комсомола, от знакомых ребят и девушек. Парторг спрашивал, не нужна ли ему, Андрею, помощь.
Ребята рассказывали о своем житье-бытье, сообщали новости, а поэт Петя Колокольцев обещал в скором времени прислать тетрадочку стихов о целине:
"Пришлю я тебе, Андрейка, на память свои стихи. Только уговор, никому не показывай. А будет невмоготу, прочти их и вспомни наши первые дни на целине, друзей вспомни - и, честное слово, легче будет".
"Какие вы чудесные, ребята! Как мне не хватало вашего участия, дружеской поддержки! Что я без вас, без друзей, без Дуси? Несчастный человек! Одинокий, как волк! - думал растроганный Андрей. - А теперь я самый богатый человек в мире: у меня столько друзей! И пропадать мне никак нельзя, нет никакого расчета. Туберкулез кости? Немощь? Повоюем еще!"
И подумал Андрей о Нине Петровне. Опять пожалел ее. Несчастная, одинокая. А что может быть горше одиночества? Знать, что ни одна душа на свете не понимает тебя. Жить с людьми и все-таки жить в одиночку. Страшно! Андрей читал, не помнил точно где, кажется, у Горького, о том, как в наказание человека обрекли на вечную одинокую жизнь, и это было самое тяжкое наказание.
Андрей, не откладывая, сел писать ответные письма. Он плохо умел писать левой рукой. Положил на тетрадь камень, чтобы бумага не двигалась, и выводил каракули. Рука не успевала за мыслями. Андрей хмурился, сердился, но писал и писал.
Когда наступил вечер, он лег на нары, уставший, но довольный тем, что потолковал с друзьями. Так до полночи и лежал с открытыми глазами, думая о недалеком прошлом.
А в крышу нудно и беспрестанно барабанил дождь.
5
В сентябре Андрей собрался в Челябинск. Покидал Егозу с грустью. Перед отъездом побывал еще раз у избушки, посидел на прощанье. Погода выдалась на редкость теплая, воздух был прозрачен. Уже подернулись желтизной березы, и эта желтизна вкрапилась в неуемную зелень сосен. Далекая восточная кромка горизонта строго очерчивалась, а горы на западе казались особенно выпуклыми. Уже повисла над всем этим простором еде уловимая осенняя грусть. Месяцы, проведенные на горе, останутся в сердце и в памяти.
Провожал до вокзала Демид. Василий простился у ворот дома. Нахмурив брови, пожал руку и, видя грустное настроение брата, сказал сурово:
- Крепись!
Надеялся Андрей, что придет на вокзал и Нина Петровна: накануне виделся с Борисом, говорил об отъезде. Жалел Нину Петровну, а понять не мог. Ему казалось, что она слишком пристрастна к людям, смотрит на них с обидой. А жить так, как она, не подпуская к себе никого, ожидая от других только обиды, невозможно. Его порой захлестывало чувство острой жалости к этой одинокой женщине.
Нина Петровна провожать не пришла. Перед отходом поезда появился Борис. Он остановился на перроне, разыскивая Андрея. Увидел и разом просиял, бросился навстречу, держа в руках баночку, завернутую в газету. Подбежав, сунул ее Андрею.
- От мамы! - сказал он. - Варенье из земляники!
- Ну, зачем же! - улыбнулся обрадованный Андрей и прижал здоровой рукой голову мальчугана. Невольные слезы затуманили глаза. Чтобы не показаться Демиду малодушным, Андрей отвернулся, заторопился в вагон. А Демид дипломатично отвернулся и с удивлением принялся рассматривать изысканно одетую, полную женщину, прогуливающуюся по перрону.
- Дядя Андрей, - спросил Борис, - вы еще приедете на Егозу?
- Приеду! - пообещал Андрей, вскочил на подножку вагона, и, раздумав, снова спрыгнул на землю, обнял Бориса, поцеловал в лоб. Потом подтолкнул ласково в плечо:
- Ну, уходи, уходи.
- Мама говорит, чтобы вы поскорее поправлялись. Еще она говорит: будете в Кыштыме, заходите к нам. А еще: поедет мама в Челябинск, навестит вас.
- Спасибо.
Андрей вошел в вагон, а следом Демид втащил чемодан.
Прощанье было коротким. Демид по-медвежьи сжал руку дяди повыше локтя, тряхнул головой:
- Счастливо тебе! Надеемся, выдюжишь…
Скупо улыбнувшись, Демид по-дружески подмигнул Андрею, стал пробираться к выходу. Когда его широкая спина скрылась в тамбуре, Андрей сел на лавку, и лишь теперь затревожились, закружились мысли о завтрашнем дне.
* * *
Лето, проведенное на Егозе, прошло с пользой: Андрей окреп, подготовился к испытанию. Операция была тяжелой. Несколько дней метался в бреду. Ни на минуту от койки не отходила сестра, поддерживала больного уколами.
Рука пылала, будто сунули ее в жаркую печку, а от огня сводит пальцы, плечо, и страшная боль передается всему телу, туманит сознание. Иногда Андрей приходил в себя. Тогда ему казалось, словно кто-то прикасается к кости чем-то металлическим. Каждая клеточка тела напрягалась, становилась восприимчивой к любому внешнему воздействию. Даже легкое прикосновение ко лбу теплой суховатой руки сестры вызывало болезненную реакцию.
Дважды в сутки приходил хирург, садился на табуретку, наклонял к Андрею молодое, всегда до синевы выбритое лицо. Андрею иногда думалось, что это вовсе не хирург, а поэт, потому что у него такие серые мечтательные глаза и высокий чистый лоб. Вот сейчас улыбнется, нащупает пульс и начнет вполголоса проникновенно читать стихи. И белая, похожая на поварскую, шапочка на голове не рассеивала впечатления.
- Как дела, тезка? - спрашивал хирург хриповатым голосом, и очарование пропадало. Голос был грубый. Андрей молчал. А тот, не ожидая ответа, задавал вопросы сестре. Она обстоятельно отвечала, безбожно картавя. Потом все это вдруг проваливалось в какую-то бездну, возвращался оттуда Андрей более ослабленный.
Однажды сестра поведала о том, что у молодого хирурга операция, сделанная Андрею, самая удачная. Об этом говорил сам профессор. После этого Андрей с большой теплотой стал приглядываться к молодому врачу.
Больше месяца длилась борьба за жизнь. Все хирургическое отделение знало об этом, от нянек до больных. Андрей лежал в отдельной комнатушке. И часто больные, которые могли ходить, караулили у дверей сестру и настойчивым шепотом спрашивали:
- Ну, как сегодня?
Огорчались, если состояние Андрея ухудшалось, радовались, если тяжелобольному делалось лучше. Это были абсолютно чужие люди, даже не видевшие ни разу Андрея в лицо, случайно попавшие с ним под одну крышу.
Когда, наконец, настало время переводить Андрея в общую палату, сразу нашлось столько охотников устроить его с собой рядом, что сестра не на шутку рассердилась, заявив, что сама знает, куда поместить больного и пусть, пожалуйста, не вмешиваются не в свои дела.
Андрея поместили в самом углу, подальше от окон и дверей, возле кафельной печки. И все единодушно решили, что выбор сделан удачно, хотя каждый минуту назад считал свое место наиболее подходящим.
Слева соседом Андрея оказался шофер Семен Колечкин, парень лет двадцати восьми, с пятнами веснушек по всему лицу, смешливыми глазами. В них то вспыхивали, то гасли огненные светлячки, точь-в-точь как у кошки. Семен отрекомендовался примерно так:
- Кличут меня Семеном Колечкиным. Сейчас я жертва несчастного случая. Раньше гонял "Победу", теперь, как видишь, самолет, - и показал на правую руку, замурованную в гипс. Рука была согнута в локте и, чтобы не свисала вниз, крепилась особой подпоркой. Один конец ее упирался в гипсовый корсет на боку. Спал Семен на спине, и больная рука хитрым сооружением возвышалась над кроватью. Его и назвал Семен "самолетом".
Вторым соседом был Зиновий Петрович Котов - "профсоюзный бюрократ", как величал его Колечкин. Лет ему было под сорок. Носил почти незаметные маленькие усики. Синилову казались они приклеенными.
Первое время Андрея утомляли "ходячие" больные. Они, каждый на свой лад, старались проявить к нему максимум внимания, забывая о своих недугах. То один, то другой присаживался возле койки, не спеша, с толком рассказывал какой-нибудь забавный случай из своей собственной жизни:
- А у меня, знаешь, однажды было…
И Андрей стал бояться гостей. Услышит неторопливый стукоток костылей или тихие, шаркающие шаги, закроет глаза и гадает: "Мимо или ко мне? Мимо или ко мне? Хоть бы мимо!" Но стукоток прекращался возле Андрея, затем скрипела старенькая табуретка под тяжестью тела, и тихий ласковый голос спрашивал:
- Спишь, сосед, или нет? Я тебе вот гостинцев принес: баба сегодня приходила, так что ты возьми, не брезгай.
Синилов с сожалением открывал глаза, отказывался, благодарил за гостинцы. А потом, конечно, следовал и разговор. Однажды Семен возмутился. Когда подковылял очередной сердобольный посетитель и неизменно ласково спросил:
- Спишь, сосед, или нет? - Семен поманил его пальцем и на ухо, но чтобы слышали все, прошипел:
- Слушай, братец! Катись-ка ты отсюда на третьей скорости. Ей-богу!
- Я что? Отвлечь бы его, побалакать.
- Пойдем в коридор и побалакаем: я тебе, пожалуй, про Адама и Еву расскажу.
- Ладно, ты не сердись. Я ведь с открытой душой…
- Да вы с открытыми душами своими разговорами угробить его свободно можете. Парень он стеснительный, отбрить не смеет. Сам видишь. А ну, катись, катись.
Андрей слышал, но вида не подал, мысленно благодарил Колечкина. Скоро стукоток костылей затих в другом конце палаты.
Когда стало легче, Андрей попросил сестру принести книжек.
Чтение скрашивало однообразие больничных дней. Иногда откладывал книжку в сторону, вспоминал совхоз, егозинские крутые тропы или шумный цех, где раньше работал. Почему-то особенно часто вспоминалась загородка, в которой жила косуля, ее большие, похожие на сливы, печальные глаза. Косуля доверчиво тянула влажную мордочку к Андрею. Борис протягивал свою руку. Козочка обнюхивала ее и пугалась.
- Почему она такая боязливая? - который раз спрашивал Борис, и Андрею уже надоело отвечать на этот вопрос.
А рядом стояла Нина Петровна, глядела влюбленными глазами на сына и что-то говорила. Ярко это всплывало в памяти. Зато образ Дуси понемногу стал стираться, тускнеть. Сколько ни силился представить ее, не мог. Лишь удивленно-радостные глаза всплывали ясно и ласково спрашивали: "Неужели ты отчаялся? Разве можно!"
Как-то Колечкин подсел к Синилову и сказал, небрежно кивнув головой на книгу:
- Когда-то я тоже с ума сходил, запоем читал.
- А теперь? - улыбнулся Андрей.
- Вылечился. Легче стало, ей-богу. Кошмары хоть по ночам не мучают. А то прочитал Гоголя Николая Васильевича, про чертей, бесенят да красную свитку - чуть с ума ночью не сошел, ей-богу. Бросил, с тех пор человеком себя чувствую.
- Бить тебя надо за это, а ты хвалишься, - флегматично заметил Зиновий Петрович.
- За что же меня бить-то? - удивился Семен. - За чтение грошей не платят, а я, грешный, люблю гроши. Вот что люблю, то люблю. Будут гроши, будет и житуха, верно говорю?
Андрей промолчал. Ему-то известно, каким потом доставались брату Василию деньги, которых всегда не хватало. Но самое главное - ни Василий, ни его жена никогда так цинично не говорили о них и не поклонялись им. А Виктор другой, тот, пожалуй, ради денег готов лоб расшибить.
- Иуда за тридцать сребреников родню продал, - вставил Зиновий и, не мигая, посмотрел своими воловьими глазами на Семена.
Тот снисходительно улыбнулся: