- Не понадобишься, - с уверенностью сказал я, - назад ходу нет. Михал Сергеича народ в обиду не даст. Знаю, не любишь ты его, Захар, даже ненавидишь, а что толку? Клыков-то у тебя нету, вырваны, вздыхай себе по генералиссимусу хоть двадцать четыре часа в сутки. Ха, как ты в своих выступлениях соловьем разливался: "Мы шли в бой за Родину, за Сталина!" Может, ты в трибунале и приговаривал за Сталина к вышке или штрафбату, а я в атаке такого ни разу не слышал. На танках видел - и за Родину, и за Сталина, а в атаке, Захар, "а-а-а!" ревели, а не стихи декламировали. Хотя какой-нибудь офицер мог и продекламировать, если знал, что особист за спиной стоит. Возвращаюсь к началу: не понадобишься, это твердо. И жить тебе, Захар, одними воспоминаниями о "праведных" делах своих… Вот интересно, какие сны тебе снятся? Мне, честно признаюсь, чаще всего рукопашные и танки, что на нас с Андрюшкой ползут. А тебе? Доносы, допросы, расстрелы? Неожиданная мысль: а почему, черт возьми, это бывших палачей должны опасаться, а не наоборот? Ведь вашего брата нынче стали за ушки на божий свет вытаскивать, то одного, то другого. Гестаповцы, эсэсовцы тоже приказы выполняли, почему же их вытаскивать, а вас, невинных овечек, к праздникам икрой баловать? Несправедливо, недалеко вы от них ушли. Я к тому, что не тебя, а ты должен опасаться и с лютой тревогой думать, не пришла ли твоя очередь отвечать. Вот, например, явился к тебе я, Григорий Аникин, и спрашиваю, почти что как бог у Каина: что ты сделал с моим братом Андрюшкой? И тебе придется отвечать. Придется, потому что положение твое аховое. Ты же не дурак, понимаешь, что все козыри у меня. Будешь играть в открытую - только я буду твоим судьей, а не захочешь - встанешь навытяжку в зале суда, как стоял перед тобой когда-то честный советский генерал, с которого ты грозился погоны сорвать. Учти, спрос с тебя не только за Андрюшку, я тебе Алексея Фомича тоже не прощу… Теперь к делу. Калач ты тертый, на испуг не возьмешь, все законы вызубрил. Поэтому предлагаю не слишком чистую, но сделку, обмен баш на баш, как нас собачья жизнь приучила: ты мне, я тебе. Ты мне рассказываешь, за что посадил Андрюшку и все дальнейшее, до неизвестной могилы на Колыме, а я тебе дарю Петькин донос.
- Ничего я про Андрея не знаю, - угрюмо выдавил Лыков. - Не я его сажал.
- Вспомни, Захар, предупреждал: встану и уйду - будешь за мои протезы цепляться. Очень неприятный донос написал Петька.
- Дай почитать.
- А вдруг сунешь в рот и проглотишь? Шучу… Но лучше я сам прочитаю: "Настоящим свидетельствую, что анонимные письма с клеветой на Героя Советского Союза тов. Медведева И. К. писал в моей квартире Козодоев И. И. под диктовку Лыкова 3. Н.". Далее, - я сложил бумагу и сунул ее в карман, - подробности, чистосердечное раскаяние и подпись - Петр Бычков. Как видишь, продал тебя Петька с потрохами, своя шкура дороже. Представляешь, что будет, если дам ход этой бумаге?
- Клевета!
- Ну ты даешь, Захар, а ведь опытный волк, - я вытащил из кармана другую бумагу. - Заявление Козодоева: да, виноват, писал собственноручно под диктовку Лыкова… И этот дружок тебя продал не за понюх табаку. А дальше - сам соображай: товарищеский суд, и не только товарищеский, лишат тебя чести, а может, и пенсии военной, жене, детям придется в глаза смотреть… Думай, Захар, тебе жить.
Лыков курил одну сигарету за другой. Наконец решился.
- Бумаги у тебя - ксерокопии или оригиналы?
- Оригиналы.
- Копии снял?
- Не догадался.
- Давай обе.
Я почему-то поверил и отдал. Лыков надел очки и стал внимательно читать… Отвратительная штука - доносы. Тысячи лет спорят мудрецы, что есть человек и чем он отличался от других живых существ; мне пришло на ум такое: "Единственное на свете животное, способное доносить, клеветать и предавать". Украшение живой природы! Костя уже лет сорок вылавливает мелких и крупных жуликов, рецидивистов и бандитов, он после фронта несколько раз был ранен, один раз тяжело, ножом в спину. А по мне удар ножом в спину честнее, чем анонимка: бандит рискует свободой, а то и жизнью, а доносчик почти ничем, даже сегодня, не говоря уже о тех временах, когда доносы считались делом чести, славы, доблести и геройства. Плевать стукачам на укоризненные статьи в газетах и даже указы, они стучали и стучать будут, а попадутся - суд отнесется к ним куда снисходительнее, чем к мелкому карманному воришке, хотя для общества много опаснее не воришка, а растлевающий души доносчик и клеветник. Я не за то, чтобы лишать его свободы, он и в тюрьме будет стучать и отравлять все вокруг себя, я бы поступил по-иному: обложил огромным налогом доносы и клевету, такой чудовищно-огромной суммой, чтобы стукач всю оставшуюся жизнь проклинал день и час, когда излил на бумагу яд.
О чем думал Лыков, читая, должно быть, впервые в жизни доносы на себя? Может, взвешивал, как поступить: послать меня подальше и начать непредсказуемую борьбу за свое честное имя или все-таки не рисковать и бросить мне крохи информации? Или я ни хрена не разбираюсь в людях, или, наверное, это он и взвешивал, перечитывая доносы и время от времени исподлобья на меня поглядывая. Придя наконец к какому-то решению, он щелкнул зажигалкой, сжег бумаги над тарелкой и пепел спустил в унитаз. Затем, вернувшись, вновь уселся напротив и закурил, я тоже, и с минуту мы молча сидели, затягиваясь дымом и посматривая друг на друга. Я не жалел, что рискнул. Лыков должен понимать, что спустил в унитаз он лишь бумаги, а не свое прошлое, которое сегодня стало до чрезвычайности уязвимым. Я сидел и ждал, и сердце мое глухо ныло от воспоминаний о моей невозвратной потере, от сознания того, что человек, сидящий напротив, лишил меня любимого брата и сейчас должен будет рассказать, как и почему он это сделал. Должен, никуда не денется, не такой он дурак, чтобы не видеть, что я готов идти до конца. Сверх ожидания чтение доносов не перевозбудило его, как я поначалу предполагал, а, наоборот, будто раздавило; именно так, не расстроило, не обескуражило, а раздавило: он сник, как шар, из которого выпустили воздух. Многое сегодня для него было впервые: и доносы на себя, и положение подследственного, и удручающие мысли о том, что самая тайная сторона его жизни, когда-то заставлявшая людей трепетать от догадок и делавшая его фигурой грозной и неприкасаемой, вдруг станет предметом открытого и до крайности неприятного обсуждения. Все в прошлом, как у полного банкрота! До чего раньше все было просто. Пачка бланков-ордеров на арест, вписал нужную фамилию - и никаких гвоздей: был человек - нет человека. Вот это власть! Знать, что ты можешь одним лишь слабым шевелением пера изломать, истоптать, морально и физически уничтожить человека - да за такую власть черту душу продашь! И тут на старости лет такая неудача: остался и без власти, и без души. Обезоружен, унижен, предан, прижат к стене…
- Баш на баш, - напомнил я и незаметно включил диктофон.
Лыков раздавил окурок в пепельнице.
- И чего я тебя тогда пожалел…
- От доброты душевной, - предположил я. - Давай с самого начала.
- Самое начало ты лучше меня знаешь, - он усмехнулся. - Вы меня на день рождения не приглашали.
- Какой день рождения?
- На ваш общий, вы ж близнецы.
- В пятьдесят втором?
- Да.
- При чем день рождения?
- А при том. Антисоветчину Андрей читал? Читал.
- Он свой рассказ читал!
- Не ори. Вот я и говорю: антисоветчину.
- Он "Тощего Жака" читал! - Я вскочил, стянул рукой полы халата на его груди, встряхнул. - Ты его за "Тощего Жака" посадил?!
- Отпусти, - захрипел Лыков, - и так дышать нечем… Ударишь - тебе и Костя не поможет! И отойди, иначе больше слова не скажу… Ну?.. Не помню, что он там читал, но помню, что антисоветчину.
- Под окном подслушивал?!
- Не ори, соседи сбегутся… Не по чину мне было подслушивать, да и необходимости такой не было.
- Кто донес?!
Лыков оскалился.
- Грубый ты человек, Аникин, словечко-то какое… Не донес, а сигнализировал.
- Кто? Кто?!
- Кто был, тот и сигнализировал.
- Врешь! - Я вновь вскочил. - Были одни старые друзья!
Вот здесь-то оно и произошло.
- Старые друзья! - Лыков вдруг неестественно громко, истерически расхохотался. - Старые друзья! Ой…
Он всхлипнул, лицо стало уже не красным, а каким-то багровым. Отдышавшись, тяжело поднялся, достал из ящика серванта какие-то таблетки и стал глотать. Я с ненавистью смотрел на его согбенную спину, на клочья седины, окаймлявшие лысину, на дрожавшие пальцы рук. Я сам дрожал, боялся потерять над собой контроль…
- Воды…
Лыков хрипло втянул в себя воздух, согнулся и стал оседать. Я еле успел его подхватить.
- Кто сигнализировал? Кто?!
Лыков хрипел, в его глазах уже не было ничего осмысленного.
- Захар, не помирай! Скажи - кто?
Я вызвал "Скорую". Лыкова увезли в больницу с тяжелым инсультом.
КТО? ПОЧЕМУ? ЗА ЧТО?
Я сказался родственником, и меня взяли в машину. Хотя и в квартире, и по дороге врач сделал несколько сильнодействующих уколов, в сознание Лыков так и не пришел. А перед самой больницей он стал дергаться, вытянулся, и на лице его замерзла гримаса - будто на вечное прощанье показал мне шиш.
Я позвонил Петьке Бычкову, сообщил о кончине его кореша и посоветовал съездить на дачу за вдовой. Не могу сказать, чтобы это сообщение Петьку потрясло: он поохал, поахал, но горя в его голосе не чувствовалось, скорее наоборот, - видно, усопший крепко держал Петьку в руках и за измену мог наказать. Не любят палачи друг друга.
Совершенно удрученный, я поплелся к Птичке, ждавшей меня с понятным нетерпением. Впервые в жизни я сказал ей неправду, вернее, неполную правду, что одно и то же. В своем изложении я оборвал разговор с Лыковым на самом начале его признаний, умолчав о главном: предал Андрюшку один из тех, кто был на дне рождения. Умолчал, язык не повернулся бросить хоть тень подозрения на одного из старых друзей.
Видимо, Птичка уловила в моем рассказе принуждение и фальшь; да, наверняка уловила, слишком хорошо она меня знала, и я, не в силах выдержать ее пристального взгляда, сослался на сильную усталость, вызвал Наташу дежурить и ушел домой. Возможно, мне нужно было идти не домой, а к Андрейке, чтобы развеяться, но решил не показываться ему на глаза мрачным, как туча, зная, что шутить и смеяться не смогу. К тому же меня временами трясло, я опасался приступа, когда становился неразумен и опасен (сказывалась контузия), нужно было как-то снять перевозбуждение. Поэтому зашел по дороге к бабе Глаше и купил почти что по государственной цене бутылку водки, которой бабуля исподтишка снабжала лучших людей микрорайона. "Рублик за риск и муки, - извинилась она, - пока в очереди стояла, бока намяли, с мужиками переругалась, чуть живая авоську дотащила. Слыхал, Лыков вроде дал дуба?"
Дома отключил телефон, поставил на стол Андрюшкин портрет, налил обоим по чарке и стал пить по-черному. Хмель забирал слабо, тоска не проходила, разнюнился и долго смотрел на Андрюшку. Было ему на этом портрете, переснятом с любительского снимка, двадцать четыре года, любил он и был любим, и ни он сам, никто на свете не знал, что жить ему осталось меньше года. Его дела мне в руки не дали, полистали при мне и сказали, что обвинение снято, умер он и похоронен в колымском лагере в конце пятьдесят второго, сочувствуем, до свиданья. Какую силу, ум, красоту погубили! Все ему природа подарила за нас двоих, радость и гордость моя, вечное горе мое, распилили дерево пополам, не щадя, по живому…
Никогда ни единому слову Лыкова не верил, скажи он, что дважды два четыре, усомнился бы, раз исходит от него. А тут поверил, что все так и было на самом деле. Здорово он мне отомстил за свой последний хрип! Как Понтию Пилату у Булгакова, не будет мне больше покоя, ни опровергнуть, ни подтвердить того, что сказал Лыков, никакой возможности у меня нет.
Жалкий и разбитый наголову, совсем уже больше не конь, положил на стол лист чистой бумаги и стал вспоминать. Дни рождения мы всегда проводили в складчину - кто что мог приносил. Тогда у нас были:
Птичка, Вася Трофимов, Костя Варюшкин, Володя-Бармалей, Мишка-пушкинист, Наташа Грачева, Елизавета Львовна.
Ну и мы с Андрюшкой и Катей, конечно. И еще забрел, тогда на костылях, Иван Кузьмич Медведев, но не надолго, точно помню - даже не выпил, поздравил с порога, извинился и заковылял домой. Кажется, никого не забыл. Васина Галя и Костина Вера сидели дома с младенцами, Серега Грачев дослуживал в Германии, Мишка только женихался и Лизу из стеснения с собой не привел.
"Старые друзья!" - звенел в ушах истерический хохот.
Вот в эту истерику я и поверил, она была настоящая, без актерства.
Кто-то из семи - сигнализировал.
Никто из них не мог сигнализировать! Голову в петлю и табуретку из-под ног - никто!
Здорово отомстил мне Лыков, небось хохочет в аду…
Никого не хотелось видеть, впервые после воскрешения в госпитале я ощутил себя лишним на этом свете. Наверное, отныне я буду страшно одинок, потому что между мной и старыми друзьями, в которых была вся жизнь, ляжет пропасть недомолвок и неразгаданной тайны.
Никто из семи предать Андрюшку не мог.
Но кто-то же это сделал! Птичка… Вася… Костя… Во-лодька… Мишка… Наташа… Елизавета Львовна… Птичка… Вася… Костя…
Я поймал себя на том, что тупо повторяюсь, так и спятить недолго. Я встряхнулся, принял холодный душ, выпил крепкого чаю - и вспомнил: когда лет тридцать назад мне вернули папку с Андрюшкиными бумагами, я обратил внимание на то, что кое-где по "Тощему Жаку" прошлись карандашом. Тогда я значения этому не придал, но теперь те пометки приобрели особый, зловещий смысл.
И я стал перечитывать рассказ.
XXI. "ТОЩИЙ ЖАК"
(Из кладовки)
Разбирая в архиве средневековые рукописи, я натолкнулся на пергамент, показавшийся мне подозрительным. Пергамент - материал дорогой, а использован он был нерационально: большие буквы, редкие строки и какой-то странный текст:
"Когда тебе, человек, захочется смеяться, трижды подумай, ибо смех может принести в твой дом беду большую, чем злая чума. Помни, что в смехе твоем нет бога, ибо господь никогда не смеялся, и диавол насмехался непотребно над словом божьим. И как вспомнишь проклятого шута Жака, трижды сплюнь и осени себя крестным знамением, не то палач поступит с тобой, как наемник с курицей. Смейся, запершись, как монах в келье, пишущий сие наставление, и не забывай: прежде чем вкусить лук - очисти его…"
Не правда ли, странный текст? Я подумал, что его автор - далеко не простой монах-грамотей, и сказать он хотел совсем не то, что сказал. Проанализировав текст, особенно его концовку, я пришел к выводу, который меня взволновал: видимо, передо мной - палимпсест. На всякий случай сфотографировав оригинал, я начал осторожно снимать верхний слой пергамента, и представьте себе мою радость, когда догадка подтвердилась! После недельной кропотливой работы в моих руках оказалось прелюбопытное повествование, с которым я и хочу вас ознакомить.
Заранее извиняюсь, что не могу привести текст в первозданном виде: безвестный автор, видимо, был литературным предшественником великого Рабле и не очень стеснялся в выборе выражений. Кроме того, язык Цицерона, складкозвучную латынь, на которой написан текст, я знаю, увы, не в совершенстве, и посему даю не буквальный перевод, а несколько вольное его изложение. Ручаюсь, однако, что подлинные мысли автора при этом не пострадали.
"Жизнь свою герцог Альберт прожил, как подобает человеку его высокого сана. Он был щедр и весел. Проезжая по улицам города, он разбрасывал кошельки и шутки, чем вызывал восторг подданных, а потом запускал руки в их карманы и под одежды молодых простолюдинок, чем вызывал некоторую озабоченность пострадавших купцов и мужей. Когда война кончалась победой, герцог выставлял на дворцовой площади бочки с вином и повелевал три дня веселиться; когда же войско его бывало бито, он запирался во дворце и три дня дул вино в одиночку. На четвертый день он рассылал гонцов, и те пригоняли в столицу балаганных скоморохов и плясунов, дабы они своим искусством поднимали упавший дух подданных. Ибо герцог Альберт понимал, что, когда простолюдин смеется, он забывает про свое пустое брюхо, находя в смехе забвение, а мрачный простолюдин, отвыкший улыбаться, помышляет об измене. Поэтому герцог не любил вассалов, лица которых отражали несварение желудка, и, наоборот, жаловал землей и деньгами неунывающих весельчаков, понимающих толк в битве, вине, женщинах и шутке.
Любимцем герцога был Тощий Жак, молодой шут, сопровождавший его во всех походах. Язык шута был острым, как клинок дамасской стали, с которым герцог никогда не расставался, ибо этим клинком разрубил на две равные части его прадеда нечестивый мусульманин, проткнутый за сей поступок пикой и пожаренный на оном вертеле, как куропатка. Когда герцог пировал, Тощий Жак стоял за его спиной, и его шутки были лучшей приправой к блюдам, в обилии поглощаемым за столом. Герцог говорил шуту:
- Хочешь, сделаю тебя бароном?
Тощий Жак притворно пугался:
- Сохрани тебя бог! Потеряешь и меня, и баронов!
- Почему? - спрашивал герцог.
- А потому, что они лопнут от злости, а я - от смеха!
- Может, назначить тебя главным хранителем сокровищ? - смеялся герцог.
Тощий Жак приходил в ужас.
- Не губи, государь! После твоих казначеев в сокровищнице нечего делать и мышам!
- Но чем же тебя наградить, мой верный шут? - спрашивал герцог.
- Разреши смеяться всегда, везде и над всеми!
- Да будет так! - решил герцог.
И Тощий Жак смеялся.
Особенно доставалось от него чванливому барону Альфонсу, потомку вторгшихся во время оно из какого-то горного края, в одной славной битве раненному стрелой пониже спины и потерявшему половину мякоти, без которой сидеть было до крайности неудобно и даже мучительно. С той битвы на лице барона словно застыла простокваша, и Тощий Жак изводил его насмешками, кои принимались герцогом с большим одобрением, ибо барона Альфонса он не любил и не верил ему .
Если у барона не было аппетита, Тощий Жак уговаривал:
- Обглодай задний окорок, барон, авось и у тебя отрастет задняя!
Если барон ел и пил за двоих, Тощий Жак подкрадывался к нему с портновским метром в руках и делал вид, что измеряет злополучное место, корча при этом самые забавные рожи. Или, кивая на жену барона, предлагал:
- Давай меняться, я тебе свою половину, а ты мне - свою!
Барон вытаскивал меч и клялся изрубить шута на куски, а Тощий Жак прятался за широкую спину герцога и кричал:
- Спасите! Он покушается на мой кусок, которого ему не хватает!
И тут же спрашивал:
- Отгадайте загадку: один барон и девять баранов - сколько всего будет баранов?
Герцог хохотал до слез и повелел вышить на костюме шута предмет его насмешек над взбешенным бароном Альфонсом.
С тех пор Тощего Жака возненавидели все бароны.