Сентиментальный роман - Вера Панова 9 стр.


- Женя, - прервал Яковенко нетерпеливо и рывком расцепил руки; но тотчас подобрался и заговорил спокойно, твердо глядя Жене в глаза своими серыми глазами. - Ты можешь успокоиться. И ты, и Елькин. Никто не захочет посещать своих детей, из вашей же установки это вытекает. У вас какая установка? Что у родителей совсем не будет представления, что вот это мой ребенок, а это чужой. Значит, не будет и чувства, что ему обязательно нужно видеть своего ребенка. Он же, по вашему тезису, и знать не будет, что такое свой ребенок. Этот инстинкт у него отомрет. Для него все дети будут одинаковы.

- И что же, и очень хорошо, - сказала Женя. - И ты очень ошибаешься, что он не захочет их видеть. Он будет проведывать всех детей вообще, как коллективист. Ты заметь, как взрослые любят смотреть на детей. Как они с тротуара смотрят, когда идет отряд. Или когда детский садик выводят гулять… Разница в том, что чужие дети станут каждому еще ближе, потому что он не должен будет думать, например, что у него где-то дома лежит собственный больной ребенок.

- Но большой вопрос, - возразил Яковенко, - скажет ли он тебе за это спасибо.

- Большой вопрос, - медленно сказал Югай, - что он вообще скажет, трутень, выросший под колпаком в хрустальном дворце. Он такое может сказать, что ого!

- Что вы к хрустальному дворцу привязались! - крикнул Спирька. - Я дворец не в том смысле привел! Я в том смысле, что рабочий класс за свою кровь и страданья обязан получить все самое лучшее, вот!

- Спокойней, - сказал Яковенко, - а то все общежитие сбежится.

- Это что за категории такие христианские, - спросил Югай, - это что за евангельские слова: страданья! Не отучишь вас мыслить рабскими понятиями. Еще скажи: мученический венец.

Он был по-домашнему - в рубашке, заправленной в брюки, в расстегнутом вороте рубашки виднелись жесткие смуглые ключицы.

- А что, крови не было, да? - спросил Спирька. - Девятое января не отмечаешь, да? При чем тут Евангелие?

- При том, что пролетариат России капиталистическую гидру положил на лопатки! - сказал Югай. - И это самый грандиозный факт истории, а наши пропагандисты, как попы, ноют про страданья и кровь! Сколько лет в одну дуду: кровь, кровь… Проливалась рабочая кровь. Боролись, ну и проливалась. И еще прольется.

Как будто может быть борьба без крови, - заметил Яковенко.

- Подумаешь, без хрустального дворца коллективиста не вырастить! - продолжал Югай. - А революцию кто делал, индивидуалисты?! Коллективисты в борьбе растут, а не во дворцах.

- Именно! - сказал Яковенко.

- Люди задыхались в атмосфере царизма и строили в мыслях хрустальные дворцы. Это символ, хрустальный дворец, ясно тебе - символ жизни при коммунизме! А мы решаем практические задачи. Нам вот нэп приходится проводить, чтоб наши завоевания прахом не пошли. Мы от капитализма в богатое наследство миллион болячек приняли. У нас хозяйственники не хотят, молодежи квалификацию давать, у нас малограмотными комсомольцами пруд пруди! Прихожу в губком - сидят-ждут ребята из станицы, за помощью приехали, разваливается у них ячейка. Я еду с ними, приезжаем - их секретарь венчается в церкви с кулацкой дочкой…

Югай стоял, говоря, и Женя Смирнова смотрела на него снизу вверх, закинув румяное лицо.

- Ты говоришь - получить. - Губы Югая двигались, как замороженные. Что значит получить? Тебе принесут, а ты соблаговолишь - получишь? А кто тебе должен принести? От кого ждешь?

- Марксистская постановка, - одобрил Яковенко.

- Ждут иждивенцы, - сказал Югай.

- Вы меня задвинули в иждивенцы, - сказал Спирька, - вы мне надавали по рукам не знаю за что. Кому бы надо надавать, тем вы не надавали.

- Пора подковаться как следует. Все съезжаешь на какие-то, черт тебя знает, мелкобуржуазные позиции.

- Югай, ну хватит тебе! - сказала Женя. - Мы говорили, будет ли семья при коммунизме.

- На мелкобуржуазные, я? - переспросил Спирька.

- Надо читать, Савчук. Полдюжины слов твердишь три года и думаешь это политика. Ленина читать надо.

- Я стою на революционной позиции! - крикнул Спирька. - Это вы съезжаете, вы за рабочее выдвижение не болеете, вы чужаков напустили полный аппарат!

- Конкретно! - сказал Югай.

- Спокойно, - повторил Яковенко и взял Спирьку за локоть.

- А ты не знаешь! - выдернув локоть, крикнул Спирька Югаю. - Рабочая масса говорит, а ты не знаешь! Кто в деткомиссии?! Спекулянты туда напхались, дела делают! В совнархозе кто коноводит?! Спецы коноводят!

- Совнархоз и деткомиссия комсомолу не подчинены, - сказал Югай. Нас знаешь как встречают, если мы залазим в совнархоз.

- Пролетарок в секретарши не берут, а берут инженеровых жен! - кричал Спирька. - В политпросвете барыни заседают под видом педагогов!.. А, да ну вас! Пошли, Яковенко! О чем говорить!

Он вышел, швырнув дверью.

- А Елькина надо посмотреть, что за Елькин, - сказал Югай. - Морочит голову, отвлекает молодежь от текущих задач. Елькина наши руки могут достать.

- Савчук безусловно не прав во многом, - сказал Яковенко, твердо глядя Югаю в глаза, - ему безусловно надо подковаться, бросить комчванство и так далее. Но все-таки трудно объяснять ребятам, почему рабочий Савчук, комсомолец с двадцатого года, организатор и так далее, - почему он только член бюро ячейки, неужели не выше ему цена в глазах комсомола.

- Пусть работу покажет и дисциплину, - ответил Югай. - Демагогию его мы видим с двадцатого года.

- Трудно объяснять, - повторил Яковенко, - и, откровенно говоря, это многих ребят расхолаживает.

Он попрощался тем не менее приветливо. Севастьянов вышел с ним. В конце коридора поджидал Спирька, расхаживая взад и вперед.

- Валерьянку пей, - сказал ему Яковенко. - Очень полезно для бузотеров. Ведь прав Югай: ни черта не растешь, болтаешься хуже беспартийного. Чего тебя понесло отстаивать Елькина? Нашел кого отстаивать. А главное, все можно сказать спокойно.

Спирька будто не слышал, он мрачно смотрел на Севастьянова и сказал:

- А ты теперь, значит, в интеллихэнтах ходишь. Отдыхаешь от рабочей лямки.

И насмешливо покивал чубатой головой. Но Севастьянов отбил нападение, сказав:

- Ладно, ладно. Ты эти штучки брось. - Он так был уверен в своем пути, что Спирькин выпад не задел его нисколько.

25

Железные морозы, небывалая стужа.

В окоченевший январский день в типографии печатают сообщение в черной траурной раме. Оно расклеено на домах и заборах, люди подходят и в молчании прочитывают эти листки с крупными жирными буквами, стоят и читают, окутанные паром своего теплого дыхания. И газета выходит в трауре - черной рамой обведена первая полоса.

Умер Ленин.

26

Они стояли на углу, просвистываемые ледяным ветром, выбивали дробь ногами в жиденьких ботинках, зуб на зуб не попадал, - и говорили: каким он был, Ильич. Они его не видели. Югай видел его на Третьем съезде комсомола. Но так громадно много значил Ленин в их жизни. Не только в минувшие годы, но и в предстоящие, и навсегда значил он для них безмерно много. Всегда он будет с ними, что бы ни случилось. Так они чувствовали, и это сбылось. И, соединенные с ним до конца, видя в нем высший образец, они желали знать подробности: как он выглядел, какой у него был голос, походка, что у него было в комнате, как он относился к товарищам, к семье. И все говорили, кто что знал и думал.

Один говорил: настоящий вождь, настоящий характер вождя. Это надо уметь - так прибрать оппозиционеров к рукам и предотвратить раскол. Другой рассказывал, что кто-то ему рассказывал, что однажды Ильич при таких-то обстоятельствах так-то пошутил. Третья сказала задумчиво:

- Он незадолго до смерти елку устраивал для крестьянских ребятишек там, в Горках.

- Его в семье Володей звали, - заметил кто-то, и всех удивило это обыкновенное имя мальчика - Володя, отнесенное к тому великому, который лежал за тысячу снежных верст от них в Колонном зале.

- Исключительный ум, организационный гений, верно, - сказал еще один, - но самое главное в нем, ребята, это преданность идее; он одной идее отдал жизнь, он шел к цели железно.

- Он иначе не мог, - сказал Севастьянов, подумав, - у него все чувства очень большие. Отсюда и шел железно. Он не может быть преданным немного, не в полной мере. Он уж если предан, то совсем предан.

Они еще не привыкли говорить о нем в прошедшем времени, сбивались на настоящее.

Это они заговорились, идя с траурного собрания, прежде чем разбежаться по домам, воротниками прикрывая уши. На ветру тяжело хлопали флаги. Вечером они были совсем черными.

27

На траурном собрании, как сейчас вспоминается, за столом президиума висел маленький портрет Ленина, обвитый красной лентой и черной.

Собрание еще не началось - ребята входили и рассаживались, - как двое внесли, бережно поддерживая с двух сторон, большой портрет Ленина в широкой полированной раме, вверху на раме был герб СССР. Они сняли маленький портрет с лентами и повесили на его место новый большой портрет. Ленин был на нем государственный, строгий, без прищура, со взором раскрытым и вопрошающим.

В те дни вместе со многими другими рабочими, молодыми и старыми, Яковенко и Савчук вступили в партию.

В губкоме решили: Яковенко по своим способностям должен быть использован на работе крупного масштаба.

- Пора, брат, пора! - сказал Югай. И Яковенко уехал в Москву на курсы ЦК комсомола.

28

- Хочу я, - сказал Кушля, - открыть тебе одну вещь, потрясающую вещь, полный, понимаешь, кавардак в моей личной жизни.

- У тебя, по-моему, уже давно полный кавардак, - заметил Севастьянов.

- Нет! - сказал Кушля, торжественно подняв руку. - Не будем, дорогой товарищ, играть словами по такому поводу. Тут не годится играть словами. Тут начинается, понимаешь, такое, куда входить надо скинув шапку.

И, как всегда в порыве возвышенного чувства, глаза его заблестели от слез.

- Мои отношения с Ксаней, - продолжал он, - это святое дело. Мы с ней на пару такой путь прошли, в таких переделках побывали, что ни в сказке сказать. Ты бы знал!.. Которые не воевали, что вы знаете! Таких мук Исус Христос не терпел, как мы терпели. Он за три дня отмучился… Сыпняком я, например, болел на тихорецком вокзале. Лежу с громадной температурой прямо на полу, и прямо по голове сапоги день и ночь - бух! бух! Вот этой самой шинелью укрыт был. И под эту самую шинель подлегла ко мне Ксаня - не там на вокзале, а возле Великокняжеской. Лег спать один, а проснулся в компании, она говорит: глаза, говорит, твои голубые! Да… И смотрю - уже свои манатки волокет и с моими складывает. Где ж ты денешься!

Кушля помолчал.

- С тех пор мы с ней. Куда я, туда она. У ней ни родни, никого. Родня-то есть, да сплошная контра, не нравится им, видишь, гадам, ее жизнь, тряпкой не помогут! Мои дядьки маргаритовские тоже, между прочим, на меня зубами скрежещут, они б меня поставили приказчиком в свою кулацкую лавочку, тогда б я им как раз подошел, да!.. Но я на них плевал, я устроился на ответственную должность, а Ксаня мыкается, понимаешь, - из одной больницы уволили, из другой уволили. А считалось - она неплохая сестра, нет, неплохая! Характер, что ли, испортился, кто его знает…

Севастьянову понятно было, почему Ксаня не ужилась ни в одной больнице. "Да ты погляди на нее как следует, - сказал бы он Кушле, если б не было неловко, - какая она сестра!" В немытой гимнастерке, с блеклыми прядями немытых волос вдоль тусклого угрюмого лица, с шелухой от семечек на губах, она вызывала желание держаться подальше; а тяжелый взгляд исподлобья пугал, наводил на мысль, что она ненормальная. Двигалась еле-еле, будто спросонок. Куда такую в больницу? Да вряд ли Ксаня и хотела работать. Кушля давал ей из получки сколько-то - ей хватало. Хватило бы и меньше. Одними бы семечками была сыта, лишь бы не отрываться от Кушли надолго. Ни хлеб ей не был нужен, ни одежда человеческая, ни люди: только Кушля. Впервые за свою небольшую жизнь наблюдал Севастьянов такое поглощение человека человеком; такое растворение, исчезновение одного человека в другом. Смотреть на это было даже страшновато. "Где же тут дружба, - думал Севастьянов, - где равноправие, это на смерть похоже. Он ее не любит и никогда не мог любить, она же больше ничего не умеет, кроме как всех вгонять в тоску".

- Такие святые отношения, - сказал Кушля, - не могут пострадать от какого-нибудь пустяка. От того, что Лиза меня полюбила, - от этого не пострадали наши с Ксаней отношения. Ведь с Лизой получилось как: она полюбила очень сильно. Но на сегодняшний день и с Лизой отношения - тоже святыня, сам догадайся почему… Вот ты молодой, а имеешь привычку судить людей, ничего не зная. Не говори: имеешь. Ты и Лизу судишь - не говори: я вижу, что судишь. А ведь вот не знаешь, что она с двумя сестрами в одной комнате живет, а аборт делать не стала. Радуется, понимаешь, как самому большому счастью… Это нехорошая у тебя привычка - судить не зная, ты отучайся. Тут тяжелая драма, а ты говоришь "кавардак".

- Ты сказал "кавардак".

- Тяжелая драма. И теперь скажи: как я должен выходить из этого положения?

- Не знаю! - чистосердечно ответил Севастьянов.

- Вот и я не знаю. Я спать перестал, веришь? Что-то надо решать одно, верно? Прежде я смотрел чересчур легко. Я смотрел со своей мужской колокольни. А ну их, думаю, разберутся как-нибудь! Сами ведь заварили кашу… Но когда я почитал, понимаешь, кое-что и сам стал писать кое-что, и познакомился с тобой, и с Семкой Городницким, и с вашими замечательными культурными девушками, - я стал расти, ты, наверно, заметил. Я за этот год вырос исключительно и не могу смотреть с мужской колокольни. Лежу ночью и думаю - как же я Ксаню брошу, это ж я ее убью? А с другой стороны - как сына оттолкнуть, представляешь?! Кручусь, как рыбешка на сковороде, пока трамваи не пойдут, тогда засыпаю немного.

Он прошелся, чтобы унять свое волнение.

- Я на ваших девушек смотрю и думаю: что ж такое значит, что на меня за всю мою молодость не пришлось нисколько чистоты этой и нежности… Ведь чистота - это хорошо, над этим только сволочи смеются, верно?

- Верно.

- Что ж такое, думаю, что, например, Лиза, не спросившись, ко мне подошла, под руку взяла и повела куда хотела, а, например, Зойка маленькая в жизнь не подойдет?.. Да, дорогой товарищ, уже - все, уже никогда не будет мне этой любви воздушной, про которую читаем в хороших книгах.

- Ну почему, - сказал Севастьянов, - может, будет еще.

- Нет! - сказал Кушля. - Чего не будет, того не будет! Это - судьба мимо меня пронесла. Журналистом стану безусловно, будь уверен, а насчет любви - нет! Тут при распределении не учли меня, что ли. И возражать особенно не приходится, поскольку жизнь далеко еще не достигла своей высоты. Поскольку дерьма еще горы кругом невывезенного. Но мы его вывезем, дорогой товарищ, с помощью нашей прессы! Мы нашу жизнь подымем на должную высоту!

- Слушай, - сказал Кушля, - я тебе эту картину описал, как я в Тихорецкой на вокзале, на каменном полу. Открою глаза - надо мной сапоги шагают - туда, сюда! Дверь не закрывалась ни на одну минуту. Холодом меня охлестывало на полу, как ледяной водой, январь это был. Скажи: как я жив остался? Уж не говорю о ранениях. Сколько крови моей утекло в землю. Я умирал несчетно раз. Я все, понимаешь, про это знаю - как умирает человек, что у него делается с руками, с печенкой, селезенкой, сердцем… И все ж таки жив, ты подумай. И теперь…

В глазах у него ярко заблестели слезы.

- Теперь будет сын. Мой сын, понимаешь? Глаза мои, волосики… А может, на Лизу будет похож, тоже ничего, она ведь ничего, верно? Симпатичная, верно? Не в том дело, на кого будет похож, а в том, понимаешь, - ты подумай, какая жизнь у него будет, что я, отец, ему завоевал. Он же родится - где? - в Советской республике, а не в рабстве, как я был рожден. Уж у него - будь покоен! - все будет, чего у нас с тобой не было. Уж он все получит, чего мы, отцы, в нашей молодости и не слыхали, только сейчас и узнаем, как дикари. Ему не придется в сыпняке на вокзале, - да и болезней, думается мне, не будет, когда он подрастет. Уничтожим и болезни, - ничего, я считаю, не будет на его светлом пути, ни сучка, ни задоринки…

29

Окно комнаты, в которой жили Севастьянов и Городницкий, смотрело во двор. С четырех сторон двор был обставлен домами - заключен в кирпичную коробку.

Опять наступила весна. Севастьянов и Городницкий отворили свое окошко и больше не затворяли, и жизнь двора перла к ним в комнату.

Во дворе, лепясь к стенам, дыбились зигзагообразные железные лестницы, одна - прямо напротив окошка. Почти непрерывно раздавался металлический перестук, по железным ступенькам сбегали ноги, потом появлялась фигура, потом голова, или наоборот: вслед за грохотом ступенек показывалась голова, затем плечи, постепенно вырастал человек в полный рост.

Все было преувеличенно громко. Каблуки по булыжнику цокали, как копыта. Собака лаяла внизу - будто здесь, в комнате. Удар детского мяча был как выстрел из револьвера.

Когда въезжал во двор фургон с молоком или выезжала телега с пустыми бутылками - лошади фыркали, бутылки дребезжали и возчики ругались прямо в ухо Севастьянову и Городницкому.

Фургоны, бутылки, возчики - это относилось к кафе "Реноме инвалида".

Хотя Севастьянов и Городницкий уже не столовались в кафе, но инвалиды сохранили к ним добрые чувства. Инвалиды были люди и все прекрасно поняли. Встречаясь со своими бывшими клиентами, они здоровались по-родственному. Они то и дело проходили по двору в своих белых курточках.

Направо внизу была дверь: две створки, выкрашенные в мутно-коричневую краску, исцарапанные; дверь без крыльца - выходила прямо на булыжник. Почти всегда она была открыта, за нею виднелась темнота: как в пещеру вход. Красавица овчарка лежала на пороге, царственно вытянув шелковистую сильную лапу, и янтарными глазами следила за проходящими по двору.

За этой дверью помещалась кладовая кафе "Реноме инвалида", и там же где-то в пещерном этом мраке обитал Кучерявый, кладовщик.

Он тоже носил белую куртку. Чаще других инвалидов хромал он через двор - то к черному ходу кафе, то к погребу, и всякий раз большим ключом отмыкал замок на погребе, и всякий раз тщательно этот замок навешивал. Даже с третьего этажа было видно, что у него спина (в белой куртке) как подушка, а волосы - как матрацные пружины.

Под торчащими вверх пружинами - пухлое белое лицо, похожее на ком теста, со вздутиями и вмятинами, как на сыром тесте, с узким бледным ртом и неожиданными глазами - маленькими, темными, живыми, небрежно-рассеянными, словно Кучерявый что-то очень важное соображал и прикидывал в уме, и нимало этот занятой и отвлеченный ум не участвовал в кладовщицких манипуляциях с мукой, маслом и прочими продуктами, а участвовало в этих манипуляциях только пухлое, мятое, нездоровое тело Кучерявого, напрашивающееся на некрасивые сравнения с тестом и подушкой.

Назад Дальше