Вдруг он повернул голову в сторону, насторожился и подался вперед.
В тот же миг до Никиты долетел отдаленный, раскатистый гул, мерно усиливавшийся и постепенно переходивший в знакомый по истекшей ночи протяжный стон.
Мучник пристально всматривался в даль Нижней улицы, потом живо, неожиданно вертко для коренастой своей тяжелой осанки, юркнул в калитку и притворил ее за собой.
Стон подкатывался ближе, как будто к нему присоединялись новые и новые дома, и вдруг весь Смурский взвыл истошным звериным воем.
На пустынной Нижней улице показался человек Он бежал посередине дороги, в расстегнутом пальто, без шапки, сильно размахивая руками. Лицо его было похоже на кружок белой бумаги.
Когда он поравнялся с воротами углового дома, калитка распахнулась и из нее выскочил мучник. Он кинулся наперерез бежавшему человеку, припав к земле, чтобы делать пошире шаг, потом дал скачок и раскорякой прыгнул человеку под ноги.
Человек упал на дороге плашмя, крестом раскинув руки, но мгновенно вскочил и бросился снова бежать.
Мучник тотчас настиг его и сразу обеими руками ткнул в спину.
Человек сел на колени, как поскользнувшаяся лошадь, не подымаясь, быстро обернулся лицом к мучнику и пополз к нему на коленях, тряся и протягивая перед собою сложенные руки.
Мучник расставил широко ноги, подбоченился и мотнул головою.
Тогда человек на коленях стал креститься. Он делал это со страшной быстротой, как будто жизнь его зависела от числа положенных крестов. Но кресты клал он странно, кидая руку с левого плеча на правое, так что казалось, будто крестится левша.
Все это отняло очень короткое время, почти мгновенье, и человек крестился еще и тянулся дрожавшей левой рукою к груди мучника, подползал ближе к нему на коленях, когда на Нижней улице появился длиннорукий детина и, подбежав к молившемуся человеку, ударил его в лицо.
Он упал, и ему не дали больше подняться.
Один за другим высыпали на улицу какие-то чуйки, поддевки и полушубки, и вдруг орава рвани, голытьбы, золоторотцев привалила с Нижней и обрушилась на то место, где перед мучником крестился человек. И ничего, кроме дубья, кулаков, растопыренных пальцев и трепаных шапок, не стало видно.
Смурский стонал, ревел во всю глотку, и анафемы-потники, на ходу напяливая чуйки, подымая с дороги булыжники, бежали по Смурскому, от барака к Нижней, чтобы поспеть взять свою долю.
Не помня себя, Никита слетел вниз по лестнице на двор и бросился к калитке. Но тут его задержали.
У калитки, припертой засовом, кучились квартиранты. Посреди них стоял слесарь - жилец надворного флигеля, - скрестив руки, с силой прижимая что-то к груди. На локтях у него висела и билась его жена - маленькая белобрысая женщина. Все тормошили слесаря, уговаривали его и - вместе с женщиной - старались разнять его руки.
Никиту поразила прежде всего жена слесаря. Он привык видеть ее на дворе, она была бойка и норовиста, крикливо верховодила мужем, а он - громадный, нескладно-сильный - всегда подчинялся ей, и двор подтрунивал над ним.
Теперь происходило невиданное: женщина захлебывалась слезами, рвалась, как птица в тенетах, вне себя, беспамятно твердила шепотом:
- Петя, Петенька! Христа ради, Христа ради!
А муж стоял каменный, потемневший, и только челюсти его двигались, точно он разжевывал сухую корку хлеба.
- Петенька, Петя! Христом-богом!
Он вырвался наконец из рук жены, шагнул к калитке, но ее заслонила кучка людей, в ужасе сдавленно хрипевших на слесаря:
- Петра, оставь! Сожгут, убьют! Петра, с ума сошел! Христос с тобой!
- Петенька, Петя!
Его оттеснили от калитки. Тогда Никита увидел, что прижимал к груди слесарь: Петр рознял руки и сунул в карман большой матово-черный револьвер. Потом он сжал кулаками свою голову и, как пьяный, покачиваясь, тяжко поднимая обутые в валенки ноги, пошел через двор к себе во флигель.
Жена его опустилась на крылечко и, размазывая белобрысыми косицами слезы по щекам, начала тихо смеяться. Кто-то вынес ей ковшик воды. Она отхлебнула глоток, неловко сползла с крылечка на колени и принялась кланяться соседям в ноги. Ее увели в горницу.
К калитке нельзя было подступиться: засов стерегли, нечего было думать выйти за ворота.
Никита побежал наверх, в коридор.
Стон на улице оборвался. Никита увидел, как чуйки, пиджаки, поддевки воровски разбегались по Смурскому и Нижней, и в минуту на углу никого не осталось, ворота, калитки захлопнулись, все опустело и притихло.
И только против углового домишка, рядом со столбиком, обозначавшим границу между мостовой и тротуаром, на серой подстилке пыли неподвижно лежала пятнисто-черпая колода, и темные разводы пятен ползли от нее по сторонам, переходя в рябые следы человеческих ног.
Сколько времени прошло с тех пор, как Никита разглядел на дороге неподвижную колоду? Он смотрел на нее не дыша, ему чудилось, что она шевелится, он прищуривался, вновь смотрел. Колода не двигалась, и по-прежнему было тихо и пусто.
Но вот открылась калитка, за которой прятался мучник, и со двора вылезла старуха. Вразвалочку она подошла к колоде, нагнулась над ней и потрясла головой. Затем, не торопясь, она ушла назад, во двор, не затворив калитки. Это была единственная калитка, стоявшая настежь, в трех кварталах, которые были видны Никите.
Спустя минуту старуха снова показалась. Она несла ведро воды, по-бабьи перекосившись набок и размахивая приподнятой пустой рукою.
Подойдя к колоде, она принялась потихоньку поливать ее водой. Чернота скатывалась с колоды, она начинала поблескивать и медленно окрашиваться в чистый, киноварно-красный цвет. И вместе с тем колода странно изменялась в форме, принимая очертания человека, лежащего ничком: появились протянутые вдоль туловища руки, оттопырились над землею пятки, округлился затылок.
И вдруг вся киноварно-красная масса исподволь зашевелилась, стала приподниматься.
Это был человек.
Его успели, избивая, раздеть и разуть, белье пропиталось на нем кровью, прилипло к нему, разжиженная водою кровь стала яркой, и - облитый ею с головы до ног - человек шатался теперь на зыбких, тонких ногах, словно раздумывая, упасть ли ему снова или идти.
Он пошел. Старуха подставила ему плечо, он обнял ее. Может быть, это была мать мучника?
Киноварно-красный человек шел посередине Смурского переулка вверх, к Староострожной, к будке, к воде, шел маленькими шажками, странно перегибаясь, точно мешок, туго набитый тряпьем. На дорожной пыли позади него оставались черные следы.
Народ, прятавшийся по углам, когда человека избивали, высыпал на улицу…
Глава четвертая
Вот что стало известно об избитом человеке после того, как его отлили водою около будки и увезли в больницу.
Он ехал на извозчике. У базара его окружила толпа. Надо было остановиться, но он испугался и велел извозчику гнать лошадь. Толпа бросилась за ним, и, еще больше испугавшись, он выстрелил в воздух из револьвера. Тогда извозчик столкнул его с пролетки. Человек проложил себе сквозь толпу дорогу револьвером и побежал. Он пробежал шесть кварталов и расстрелял весь барабан.
Остальное Никита знал.
Впрочем, он не знал, что избитый человек был поляком и потому крестился не так, как хотелось мучнику.
Но разве все это важно?
Наступила и прошла новая ночь, в протяжном стоне города, в трепыхании огненных зарниц.
Сонливость иногда преодолевала страх и беспокойство. Никита впадал в глухое забытье, но тотчас вздрагивал, прислушивался к рокоту гулов за окном, плотнее кутался в пальто и окликал свою тетку.
- Нет, нет, не сплю, - говорила тетка, и - в сумраке - он различал, как, встрепенувшись, она зябко поправляла на себе черную шаль.
Не стало никакой грани между сном и явью, и, точно наяву, крестился со страшной быстротой и полз на коленях человек, и во сне шел он - ярко-красный - посреди дороги, шатаясь и оставляя позади себя черные следы.
- Ты спишь?
- Нет, нет, не сплю…
Утром Никиту позвали в кухню, в нижний этаж.
Когда он проходил к сеням, из-за печки (это был самый черный угол кухни, куда не проникал свет даже в летний полдень) раздался приглушенный зов:
- Никита!
Он остановился. Сердце его сжалось до боли, потом сильно и громко забило в грудь.
- Кто это? - спросил он чуть внятно.
- Я.
- Кто? Я не вижу.
- Я, Никита, я!
- Яков Моисеевич? - вскрикнул Никита.
Он шагнул в темноту и тихонько вывел своего учителя на свет.
- Как же вы? - спросил он шепотом, словно испугавшись нечаянного своего крика.
- Вот так, - тихо отозвался Яков Моисеевич и повел рукою сверху вниз, как будто предлагая посмотреть на себя.
На нем были высокие болотные сапоги, широкоплечая, упругая, как кошка, коротайка, баранья шапка с наушниками. Пенсне по-прежнему дрожало на горбинке носа.
- Могут узнать, - сказал Никита, ощупывая шершавый ворс коротайки.
- Меня никто не видал. Я был тут недалеко, прятался. Но там опасно.
- У нас лучше, - сказал Никита, бодрясь.
Он помолчал, внимательно осмотрелся и потер руки: ему стало холодно, как ночью.
- Я совсем не играю… эти дни, - растерянно пробормотал он.
Яков Моисеевич не ответил.
- Здесь, пожалуй… ничего, - быстро прошептал Никита, кивнув за печку.
Потом добавил:
- Тетка будет молчать.
Он ткнулся губами в ухо Якова Моисеевича и спросил:
- А кухарка видала?
- Нет, не видала.
В заднем окне кухни мелькнула юркая тень. Никита оттащил учителя в темноту и побежал к двери. Она уже рокотала и звенела щеколдой.
Никита отпер дверь.
Белобрысая жена слесаря, не успев раскрыть рта, кинулась прочь от двери и, оборачивая на бегу простоволосую крошечную головку, забросала в Никиту бестолковыми словами:
- Выносите иконы!.. Идут сюда!.. За ворота!.. Ступайте все… На окна поставьте иконы-то, на окна!.. Придут - поздно!
У своего флигелька женщина обернулась еще раз и, несуразно взмахнув руками, крикнула через двор:
- Да чтобы занавесок не было, отдерните занавески. Идут!..
По крышам, взмывая и падая, уже надвигался раскатистый волчий вой.
Никита вбежал в кухню. Его тетка, забравшись на табурет, снимала со шпигиря киот.
- Скорей, скорей! - крикнул он. - Ступай наверх, неси оттуда, я сниму здесь!
Он вспрыгнул на другую табуретку, распахнул киот и вырвал из него икону в блестевшей серебром фольговой ризе.
Маленькие раззолоченные бумажные иконки, приклеенные к киоту кухаркой, посыпались на пол.
Никита действовал точно, рассчитанно и шустро.
Отдернув занавеску, он прислонил икону к стеклу, ризой на улицу.
Под лестницей, ведшей в комнаты второго этажа, находилась кладовочка, где берегли припасы. Никита распахнул низенькую дверцу кладовки, ощупал и расшвырял снизки луку, банки, кульки и шмыгнул за печку.
- Яков Моисеевич, - прошептал он, - пойдемте.
Он подцепил учителя за полу коротайки, быстро протащил его узкой полоской света, падавшей из окна, и, силой нагнув голову в бараньей шапке, втолкал Якова Моисеевича в кладовку. Затем он прикрыл его шелестящими снизками лука.
- Здесь лучше… Я скажу… когда.
Он закрыл дверцу на вертушку.
Тетка принесла сверху две иконы. Он взял у нее одну, тогда другою тетка благословила Никиту и поднесла холодную ризу к его губам. Он наскоро чмокнул колючий венчик и пошел.
У ворот, на улице, плотной кучкой жались Квартиранты. Чинно, как перед крестным ходом, они держали в руках закоптелые бедненькие иконы и чутко прислушивались к вою, доносившемуся из-за угла.
Нижняя уже неистовствовала, ревела, громыхала. Хряский треск раскалывал вой, и в воздухе тянуло паленым волосом.
- Кто это? Где? - спрашивал Никита.
Ему объясняли, твердили одно и то же по нескольку раз, но он ничего не понимал и снова спрашивал: чей дом, кто там живет, подожгли уже или еще нет?
Ему необходимо было говорить.
С Нижней вылетела шайка расторопных пареньков в заломленных на затылки фуражках, с дубинками и гвоздырями в руках. По-хозяйски заглядывая в окна домов, они расталкивали людей с иконами, заходили во дворы. Осмотрев флигеля, они шли дальше по переулку на Староострожную.
Один из пареньков отстал, пошел ленивой раскачкой, покручивая в воздухе ременным кистенищем с навязнем. Может быть, пареньку наскучила разведка, и со скуки он прилипнул к кухонному окну Никитиного дома. Он стоял долго, недвижно, тупо вглядываясь в окно - в то самое окно, свет которого падал полосой между кладовушкой и русской печью.
Прислонившись к воротам и сдавив пальцами икону, Никита ждал: сейчас, вот сейчас должно начаться.
И правда.
Крича, потрясая дубьем, разведчики затопали назад, вниз по переулку. Паренек оторвался от окна и кинулся догонять приятелей.
Вой и треск за углом надломились, точно припав к земле, потом со страшной, отвратительной Хрипотой сотни голосов переплелись в какой-то рык, и удушающий стон ворвался в переулок.
Лавина громил вымахнула из-за угла и понеслась к Староострожной, заливая тротуары, дорогу, сваливая наземь людей с иконами.
Мимо Никиты мелькали десятки лиц. Они чудились ему знакомыми, не раз встречавшимися, он даже отчетливо различил белую покатую спину коренастого мучника, расслышал мерзкое слово, слетевшее перед его лицом с мясистых красных губ.
- Скрипач, - протянул кто-то со смехом.
Кажется, это было сказано о Никите.
До сознания его ничего не доходило. Он не сомневался, что лавина катится к кухонному окну, к полосе света, падавшей из окна на пол, между печкой и низенькой дверцей, запертой на вертушку, к этой дверце, к шелестящим снизкам луку.
Многолапые, опьяненные, изрыгавшие волчьи стоны, перекошенные коряками, смурские, смурыгие человекоподобные потники и анафемы неслись в кладовушку под лестницу, чтобы урвать свою долю на скрипаче, на музыканте, на учителе Якове Гольдмане.
Музыкант, скрипач, учитель Яков Гольдман будет ползать на коленях перед коренастым мучником, сложив руки, потеряв пенсне, подслеповато щурясь на людей, а мучник станет фертом над Яковом Гольдманом и потребует, чтобы он перекрестился.
- Не смейте! - крикнул Никита и выронил икону.
Но вдруг наступила тишина, и лавина, смешавшись, дрогнув, обернулась назад и повалила вниз по переулку. Люди бежали в молчании, деловито выбирая дорогу, глядя под ноги, на серые мерзлые кочки грязи и выбитые колесами колеи. Быстрота и неожиданность безмолвного бегства были необъяснимо страшны.
Никита успел разглядеть одно: пареньки-разведчики, которые выступали перед толпой, двигавшейся вверх, оказались впереди всех и теперь, когда народ побежал назад, к бараку.
Страх гнал людей с такой силой, что спустя мгновенье переулок опустел.
Но тот же страх внезапно захватил в свои пригоршни людей, стоявших с иконами у ворот, и - сплюснутыми табунами - кинул их в калитки.
Неужели на свете существовало что-нибудь более ужасное, чем осатанелая, воющая, смурыгая толпа с кистенями, дубьем и разжигой, намоченной в керосине?
Было так тихо, как в то утро, когда Никита стоял в коридоре, и так же наглухо закрыты были ворота и калитки. Что могла предвещать сейчас тишина?
Войдя в кухню, чуть приоткрыв дверь, Никита взглянул на свет: за окном было пустынно. Он подкрался к дверце кладовки и, не отрывая глаз от окна, пощупал вертушку. Она была завернута натуго. Он быстро, прерывисто вздохнул и опять услышал свое сердце.
В тот же момент на улице беззвучно показалась горстка людей. Никита отскочил от кладовки и присел на пол, у подоконника. Потом он осторожно, одним глазом, выглянул из-за косяка в окно.
Людей было немного - человек восемь, - и они были необычны для Смурского переулка. Почти все они были одеты одинаково скучно, точно экипированы каким-то бедным интендантством, - в черных куртках или в прямых длинных пальто, в сапогах с короткими голенищами. На одном из них была фуражка с белым кантом, как у пароходной команды.
Движения этих людей были очень скупы, бережливы и неспешны. Они растянулись редкой цепью поперек дороги, обернувшись лицом к бараку. На тротуаре, вполоборота к окну, заслонив от Никиты свет, стал высокий рыжеволосый человек. Он держал револьвер, повертывая барабан и вкладывая в него патроны. Окончив зарядку и сунув лишние патроны в карман, он громко, раздельно сказал:
- Бей в упор! - и поднял руку.
Тогда оконные рамы, лампа на стене, раскрытый киот в переднем углу, ухваты под печкой звонко задребезжали, и разорванные, краткие стуки недружно процокали по крышам и потолкам.
Люди стреляли вдоль Смурского, к бараку, стреляли в потников, в анафем.
Радость торкнулась в Никитино сердце. Он подпрыгнул и выпрямился. Рыжеволосого человека с револьвером и патронами отделяло от него только оконное стекло.
Никита тихо, осторожно раскрыл форточку, словно боясь помешать человеку в его важном деле.
За палисадником первой в цепи виднелась фуражка с белым кантом. Она сидела как влитая на круглой, большой голове. Никита пристально вгляделся в голову и, вздрогнув, высунувшись наружу, обрадованно закричал:
- Родька, Родион!
Рыжеволосый человек быстро обернулся, подозрительно скользнул по Никите Синим глазом и нехотя позвал:
- Родион, тебя, что ли?
Да, да, это был Родион, лоцманский сынишка Родька, с которым Никита дружил в деревне - скатывался по гальке с обрыва в овраг, пропадал на дощаниках и лодках, - тот самый Родька. Года два назад Никита встретился с ним на бульваре, и они посидели под липкой, не зная, о чем говорить. Родион работал на перевозе матросом. "Юнгой?" - спросил тогда Никита. "Это что? У нас такого нет!" - ответил Родион, и Никита почувствовал смертельную неловкость и зависть к своему товарищу. За два года Родион поздоровел, стал кряжистым, мужиковатым, и только лицо его осталось прежним - с глубоко врезанными углами губ, придававшими ему выражение обиды.
Он валко подошел к окну и заглянул в форточку.
- Здравствуй, Родион, - задыхаясь, сказал Никита.
- А, это - вы? - произнес Родион, пряча одну руку поглубже за борт куртки.
Никита не заметил этого неожиданного "вы"; он понимал, что отрывает Родиона от дела, но не мог сдержать радости.
- Ловко вы их, - одобрил он и коротко тряхнул головой в сторону барака. Ему было очень тесно в форточке, он почти висел на локтях.
Родион с достоинством помолчал.
- А вы что же тут? - спросил он недоверчиво.
- Я здесь живу, с теткой. Хотите - приходите ко мне.
Никита немного смешался, как будто новое "вы", которое сорвалось у него, должно было бросить тень на весь разговор.
- Там есть один, - заторопился он, - низенький, мучник, весь белый. Он вчера убил поляка, знаешь? Он тут с ними. Вот бы его как следует…
Родион согласно кивнул и, жестко глядя вдаль, на судовской лад, вымеривая глазом расстояние, отделявшее его от барака, сказал:
- Мы их…
Ему не дали кончить.
Пронзительный женский голос неожиданно вспорол тишину. Это был отчаянный, раздирающий вой.
Никита вытащил голову из фортки и подбежал к другому окну.