Братья - Константин Федин 26 стр.


- Да ты не беспокойся, дружочек, - останавливая лошадь, услужливо запел мужичонка, - все будет в исправности. Давай сюда твой тулупчик, вот под передком уголочек. Вот сюда, а Василь Леонтьича кто не знает? Пхай сильнéй, вот так. Его, кормильца, вся степушка знает! Не беспокойся, все в исправности! Н-но, пош-ш-шла! Счастливой дороги! Василь Леонтьича да не знать… Но-но-о!

На шубу надеть ранец было удобней и легче. Никита застегнул ремень, но некоторое время постоял в нерешительности. К сознанию, что он обманут, у него прибавилось чувство, что его ограбили. Мужичонка с возом исчез в непроглядной ночи, Никита даже не мог видеть, каков он с лица.

Расчетливо, нешироко переставляя ноги, прислушиваясь к мерному скрипу снега, Никита постепенно одушевлял эту скупую, однозвучную музыку мороза своим холодным безразличием к тому, что с ним происходило.

Он увидел себя со стороны. Человек ходит ночью по степи из края в край, что-то отыскивая, за спиною этого человека - ранец, набитый нотной бумагой, черновиками пьесы, которая вряд ли когда-нибудь допишется. Человек глупо дает ограбить себя продувному мужичонке. На душе у него смутно, и он не знает, ради чего нужно брести по степи, в темноте, одиночестве, под унылое, скупое поскрипывание снегов.

Никите показалось, что, если бы он застал сейчас отца на форпосте, он не поехал бы с ним дальше. Зачем? Бежать? От кого? Спасаться? Но что может угрожать человеку, которому нечего беречь, кроме стопы нотной бумаги? Неизвестно, что глупее - отдать ли проезжему хитрецу тулуп или броситься вон из дому, в безглазую темную пустоту?

Призрак пожаров всполошил и напугал Никиту, волчьи стоны потников, анафем мнились ему в подступившей к окну войне. Он оглох от этих криков. Он кинулся от них в бегство.

И вот теперь, в равнодушной власти уединения, один на один с пустыней, Никита пригляделся к людям, с которыми он бежал. Слепец! Как мог он раньше не признать этих смурыгих масок?!

Потники и анафемы неслись мимо него, волоча за собою груды, вороха и кучи скарба, оскаливая зубы, огрызаясь, в стадном бессердечии, в зверином стоне: спасай, спасай! спасай груды сундуков, вороха тряпья, кучи горшков - самое дорогое, единственно драгоценное, кровно любимое в анафемской этой жизни! Но ведь среди стада, спасающего драгоценный скарб, находился отец Никиты, родной папаша Карев! Да, Василь Леонтьич несся в толпе потников и анафем, навьючив возы мешками и корзинами, в которых погромыхивал серебряный, золотой, бронзовый урожай многотрудной каревской жизни. Однако не попал ли сюда Василь Леонтьич так же случайно, как Никита? И не разыскивал ли сын отца только потому, что больше нечего было делать в скудном безбрежии пустыни?..

Однообразный скрип снега воплощал собою пустоту безразличия, наполнявшего Никиту. Он подвигался, как машина, легко и прямо, и заметил усталость только к рассвету.

Форпост он не узнал. Поселок был забит казачьими частями. От караванов городских беглецов не осталось следа. Улицы кишели лошадьми и походными двуколками. Казаки прибывали, втискиваясь в гущу войска с бранью и криками.

Хозяйку дома, в котором останавливалась каревская семья, Никита застал у ворот. Она переругивалась с казаком, тянувшим во двор трех оседланных коней. От коней шел теплый серый пар, казак с усмешечкой подзадоривал бабу ленивыми словцами.

- Что же вы неверно сказали мне о Василь Леонтьиче? Я его не нашел, - обратился Никита к хозяйке.

- А что неверно? - огрызнулась она. - Вольно было бы знать, иде шманяться! Что я, приставлена к Василь Леонтьичу?

Должно было случиться что-то небывалое, если люди говорили так о Василь Леонтьиче.

- Можно мне остановиться у вас? - спросил Никита.

- А мне что? Тут я сама постоялицей стала, язви их, иродов…

Никита вошел в дом. Духота и смрад ударили ему в голову. Он долго присматривался к раскиданным по полу штабелям человеческих тел.

Это были казаки тех частей, которые прошлой ночью отбили у красных Уральск и днем были выброшены из города контратакой. Они спали вповалку. Горница сотрясалась вздохами и храпом, и Никите в первый миг было чудесно слушать беспокойное клокотание звуков среди людей, насмерть поваленных сном и застывших, как мертвецы.

Он отыскал глазами свободный уголок около печи, пробрался туда, перешагивая через спины, головы и ноги, положил на пол свой ранец и лег, как был - в шапке и шубе. Скоро удушливый смрад сделался ему приятен (казаки пахли лошадьми, овчиной и валяной шерстью), и он заснул…

Открыв тяжелые веки, он увидел себя окруженным проснувшимися казаками. Они пили чай, какой-то неповоротливый разговор шел между ними, сразу застопорившийся, едва они заметили, что Никита пошевелился.

- Казак? - спросил его погодя черноглазый крепыш.

- Да, из казаков.

- Та-ак. Много ль служил?

- Я не обучен.

- Какой же бывает казак не обучен?

- Горазд чудно, - засмеялся кто-то, - вроде девки.

- Иногородний, - убежденно решил другой.

Черноглазый допрашивал:

- Братья есть?

- Есть.

- В войску?

- Старший - доктор.

- А младший - красногвардеец? - вдруг хитро подмигнул и осклабился черноглазый.

- Говорят.

- Сам быдто не знаешь?

- От Василь Леонтьича отстал, выходит? - спросил звонкий голос откуда-то сверху.

Никита поднял-глаза. На печи сидел казак, очень широкий в плечах, с маленькой, наголо остриженной головой, с лицом, оплетенным путаной круглой бородой в проседи, как в плешинках. Он чем-то сразу напомнил Евграфа, но только на одно мгновение.

- Да. А вы знаете отца?

- Василь Леонтьич меня лет пять кряду обсчитывал, как я ему гурты с Бухары гонял. Небось узнаешь!

Казаки засмеялись, крепыш опять подмигнул черным глазом и спросил:

- Что теперь делать, а?

- Что дадут, то и ладно, - звонко сказал широкоплечий. - Может, мне, старику, пимы полатает, у меня пятка вывалилась, а вижу я плохо.

Он, правда, стащил с ноги разбитый валенок и спрыгнул на пол. Он был очень высок, сильно горбился, голова его не шла к нему, точно ее сорвали с другого, низенького человека и посадили ему на широкие сухие плечи.

- Ну-ка, - сказал он, подавая Никите валенок, и звонкий его голос тоже был странен, как будто в неприятном, как у циркового борца, теле сидел по-настоящему веселый и простой человек.

Никита, ни слова не сказав, вышел из горницы.

- Не нравится? - расслышал он в сенях, и зычный хохот казаков встряхнул дом.

Весь день Никита ходил по форпосту, отыскивая подводу, с которой можно было бы уехать следом за Василь Леонтьичем. Но в поселке не оставалось ни одного городского человека, за ночь и поутру караваны ушли в степь, форпост обратился в военный лагерь.

Война была уже не под окном, а вот здесь, рядом, она затянула Никиту тесным поясом, и он впервые разглядел вылезающие из орбит бесцветные ее глаза, услышал лязгающий сталью голос. Сейчас этот голос напевал о том, как провалился под ятовью лед и в прорубь попали дерзкие супостаты, с баграми и подбагренниками; о том, что настала пора осетрам посмеяться над рыболовами; что обложена ятовь казачьим вольным войском и пришел конец красным охотникам - будут их пытать мором и гладом, пока не сдадутся они на милость. По великому казачьему войску объявлена была осада Уральска.

Вечером в горнице Никита встретил только одного знакомого - черноглазого крепыша. Тот быстро расчистил ему местечко около стола и налил кружку чаю. На полу казаки уже укладывались спать.

- Ты, видно, музыкант? - спросил черноглазый, как будто между прочим. - Я давеча твой багаж смотрел… так просто… для верности… У тебя там одна эта цифирь наложена… крючки. Я у староверов видал, только твоя быдто чуть помельче…

- Да, я музыкант.

Казак вытащил из-под стола мешок и засунул в него руку.

- На-ка, вали, - ласково и тихо пробасил он, подмигнув горячим глазом и протягивая Никите гармонь-однорядку.

- На гармони я не умею.

- Не можешь? - переспросил крепыш.

Он сокрушенно помотал головой и с боязнью пиликнул на дискантовом ряду.

- И я не могу, - вздохнул он. - А гармошка просится, чтобы играли. Я ее третьёводни на улице в Уральске подобрал, когда красных гнали. Так и была в мешке. Видно, кто из коммунистов посеял, гармошка с украшеньем.

Он снова боязливо пиликнул, потом спрятал гармонь в мешок и задумался.

- Жалко мне тебя, - вдруг сказал он, не глядя на Никиту, словно говорил сам с собою.

Он уложил Никиту подле себя. Но не успели они задремать, как в комнату ввалилась толпа казаков.

- Потеснись! Дай место! Растянулись! - кричали они, переступая через спящих и тормоша их ногами.

Спустя минуту все в доме содрогалось от гама и возни. Каждый отстаивал свое право на место руганью, криком, кулаками.

Над Никитой вырос широкоплечий казак с маленькой, точно чужой головою и звонким голосом. Он выкрикнул в ожесточенном нетерпении:

- Ты что тут, в шубе, развалился? Вставай!

Нагнувшись, казак схватил Никиту за плечо, и он увидел над собою злобные белые искры узких, как у кошки, зрачков. Маленькая дрожащая голова была готова сорваться с широких плеч и упасть на Никиту.

Он не помнил, вскочил ли сам или его оторвала от пола сухая, длинная рука чудовища. Он был мгновенно оттиснут к двери, и тотчас широкое плечо казака, мелькнув над головами, выбросило снизу согнутую в локте руку, и ранец, завертевшись под потолком, догнал Никиту и вышиб его в сени тяжким ударом по спине.

Никита был на дворе.

Он надел ранец, застегнул шубу и вышел за ворота. Мороз был очень силен. Теплота дыхания ощутимо застывала на лице, стягивая небритые губы и щеки упругой коркой.

Никита стоял неподвижно. Он точно отделился от себя и в эту минуту мог вынести себе любой приговор. Он увидел тупое бессмыслие всего, что с ним случилось. Он не знал, когда и где утрачено им самообладание. Он не признавал своих поступков, и они казались ему достойно завершенными тем, что люди, не имевшие права ни на один его волос, вышвырнули его за порог. Он больше не дорожил собою и схватился за последнюю надежду вовсе не потому, что хотел спастись, но только по упрямой природе надежды: он двинулся с места и пошел влево по улице, туда, откуда большая дорога вела в город.

Никита скоро вышел из поселка, и степь опять поглотила его. Однажды его нагнал какой-то казачий разъезд. Но в это время навстречу подвигалась колонна пеших солдат, и они, в темноте, долго распутывались с верховыми, не желая сворачивать с дороги и загребать неумятый снег сапогами. Никита стоял тем временем в стороне, по колено в снегу, прикрытый ночью. Он не испытывал ни страха, ни колебаний. Мороз подгонял его, остановиться передохнуть было нельзя.

Когда начал брезжить рассвет, Никита вошел в побережную полосу леса, в урёму. Тут долго еще держалась по кустам темень, и под ее защитой идти было спокойно. Перед восходом солнца еще раз встретился разъезд, и Никита отсиживался в кустах, пока не смолк вдалеке топот копыт. К этому часу изредка начала мелькать сквозь лесок крутая излучина Урала - густо поросшая лука, за которой лежал город.

И вот в туманно-розовом низком солнце, курчавый, как овчина, от утренних дымков, на поверхности снега выдвинулся осажденный Уральск. Он покоился, мирен и сонлив, ничто не напоминало в нем о войне, он словно звал идти к нему безбоязненно и открыто.

Но полсуток непрерывного хода вдруг смяли Никиту приступом изможденья. Он почувствовал приторную тошноту, ему захотелось сесть. Он заставил себя пробраться сквозь урёму и выполз на открытый берег.

Снег на реке был взборонен сотнями человеческих ног, следы пестрели и мешались с глубокими колеями от санных полозьев. Здесь только что прошла война.

Наискосок через реку, в какой-нибудь версте, видны были плоские домишки пригорода. Ближе к Никите, на полпути до города, посредине реки торчали, как грибы, невысокие, в рост человека, будки. Самая ближняя, видно, была слажена и поставлена недавно, снег не успел ее запорошить.

Никита собрал остатки воли и потащился через реку. На неровных вдавлинах снега он все чаще оступался, ноги отказывались служить, он почти падал, когда наконец добрался до будки.

Это была сижá - игрушечная хибарка, плетенная из тальника, с крышей, оконцем и дверью. Казаки ставили такие плетенки на льду, для зимней ловли рыбы, но Никите не приводилось прежде видеть их близко. Снег вокруг сижи был хорошо вытоптан, тропа вилась по льду, к берегу, в город.

Подойдя к хибарке, Никита увидел за углом приземистого человека с жердинкою в одной руке и топором в другой. Никита дрогнул от неожиданности, он был уверен, что сижа рыболовами брошена.

Кто мог засесть тут, в этой будке, рукой подать от города, только что занятого красными?

Человек наклонился и начал обтачивать жердинку. Он был весь покрыт инеем, шапка на нем горела солнечно-снежным шаром, и серый парок дыхания колыхался вокруг него, как стайка мошкары.

Изнеможение толкнуло Никиту вперед.

"Будь что будет!"

Он подошел ближе и выговорил полувнятно:

- Здорόво!

Человек обернулся. Нельзя было узнать, стар ли он или молод: лицо его было украшено воздушным узорчатым серебром инея. Он недолго поглядел на Никиту и опять принялся тесать жердинку.

Неужели в Никите не было ничего такого, что отмечало бы его особым знаком? Почему своим появлением он не возбудил любопытства? Никита оглядел себя. Шуба на нем искрилась звездами снега, иней густо оплетал грудь и воротник, и с новой силой Никита ощутил свои губы и щеки стянутыми коркою замороженного дыханья.

Не думая ни о чем, Никита спросил;

- Что, белых далеко отогнали?

Человек осмотрел обточенную жердинку, как видно, одобрил свою работу и - снова повернувшись - сказал:

- Теперь, слава богу, не видать.

В следующую минуту они смотрели друг на друга в оцепенении. Оттенок, с каким было сказано неожиданное "слава богу", поразил Никиту. Это не было пустым присловием, голос звучал убежденно, человек произнес слова с душевной настойчивостью, как будто непременно хотел вложить в Никиту их значение. Необыкновенная, какая-то снисходительная и лукавая доброта светилась во взгляде человека, и вдруг Никита вспомнил эти серые небольшие глаза под мохнатою заслонкой бровей и чуть не вскрикнул. Но человек уже подходил к нему с протянутой рукою.

- Да вижу, что признал! И я тебя тоже признал. Пойдем в сижу. Не замерз? Пойдем.

Никита дал себя ввести в низенькую дверцу, и сразу усталость подломила его ноги.

- Погоди валиться. Главное дело - уберечь тепло. У тебя от ходьбы тепла много. Садись, садись поглубже с ногами, клади сюда ноги, я заверну полушубком, а спину - тулупом. Эк, ты, путешественник, все ходишь! Не замерз - и то ладно. Сумку-то скидай, чего наклал туда, денег, что ль? - не подымешь!

- Ах, Евграф! - начал было Никита.

- То-то - Евграф! Сидеть бы на одном месте надо, и тебе лучше и другим. О других тоже надо подумать. А то куда иголка - туда и нитка. Путешественник! Тебе с Василь Леонтьичем не равняться: ему капитал спасать, а тебе что? В сумке-то небось дрянь какая?

- Да откуда ты знаешь об отце?

- Я о таком знаю, что коли тебе сказать…

Евграф махнул рукою.

- Сижа-то хороша! От казаков в наследство досталась. Поштопал малость, да вот, как лиса хвостом - рыбку из проруби и потаскиваю. С вечера давеча половил - на соль выменял да на пшено. На-ка поешь. Еда тоже тепло дает заместо огня.

Евграф развернул тряпицу, отломил кусок вареной рыбы и дал Никите.

Укутанный шубами, Никита сидел на деревянной кровати, занимавшей половину хибарки. На другой половине была вырублена прорубь, в которую опускалась сеть. Тонкий ледок стеклянной паутиной затягивал черную, как смоль, воду.

- Все ничего, - говорил Евграф, протыкая ледок обточенной жердинкой и отводя его к толстым краям проруби, - да вот самоварчиком не знай где разживиться. Не то бы сейчас чайку либо ушицы.

Евграф был рад незваному гостю, но многоречивость его казалась чуть-чуть наигранной, суетливой и не очень шла к нему. Он словно старался что-то заговорить. Когда Никита поел и спросил, как он добрался до Уральска и что знает о Ростиславе, Евграф начал процеживать слова с большей расстановкой.

- Как добрался? - недовольно переговорил он вопрос Никиты. - Чай, дольше тебя добирался. С прошлого лета. Всю степь истоптал.

- Что же ты будешь делать?

- Что делать? Мне делать особо нечего. За меня другие сделали. Видишь - рыбу ловлю да тебя кормлю.

- Ну, а Ростислав здесь?

- Ростислав Васильич?.. Где же ему быть?.. Да что ты все про меня? - с сердцем оборвал Евграф. - Ты про себя скажи. Что вдруг вернулся? С Василь Леонтьичем не поладили? Крут твой батюшка.

- Нет. Отстал от обоза. Да и нечего мне там делать.

- Верно, что нечего. Зачем же ушел?

- Я тебя о Ростиславе спрашиваю.

Евграф быстро перекинул ноги через кровать, к проруби, и прикрикнул!

- Заладил одно! Слышишь, колоколец звонит - в сеть рыба зашла.

Он схватился за сеть, но не вытянул ее, оставшись неподвижен, спиной к Никите.

- Отошел, что ли? - спросил он, помолчав. - А то на тебе лица не было… Я уж думаю, говорить ли тебе, такому…

Голос Евграфа огрубел и приглох. Он не говорил, а бурчал отрывисто, злобно и скупо.

- Ты - о брате? - беспокойно повторил Никита.

- А то о ком же? О Ростиславе Васильиче, о нем самом. Ростислав Васильич приказал долго жить…

- Умер?

- Кабы умер - ничего бы тут не было.

- Убит? - прошептал Никита, приподнимаясь на руках и заглядывая в лицо Евграфа.

- На то война.

- Когда? Где? Евграф!

- Не кричи. Криком дела не поправишь… Передохни малость, я скажу по порядку.

- Да когда он убит?

- Поутру ты с Василь Леонтьичем уехал, за полдень мы вошли, а ночью нас потревожили. То есть казаки, понял?

- Значит, здесь, в городе?

Никита закрыл лицо.

Назад Дальше