Сейчас, играя в пустом классе, она почему-то особенно ясно припомнила эту свою, первую в жизни, самоволку, крохотную деревню на берегу реки, компанию мальчишек, одуряющий запах трав на лугу, стрекот кузнечиков, незнакомого голубоглазого парня, загорелого до черноты, как-то особенно легко, играючи кидавшего охапки клевера на высокий, величиной с одноэтажный дом, воз, и другого, возможно, брата, который больше стоял, опершись на вилы, и все смотрел и смотрел на нее, как смотрят на картину…
От воспоминаний ей делалось то весело, то грустно, и странное чувство, быть может, то самое, о котором предупреждали родители, постепенно завладевало ею, делало руки и ноги малопослушными, туманило мозг беспричинным сладким похмельем…
- Как это прекрасно!
Кира вздрогнула. Послышалось или в самом деле кто-то произнес? Ослепленная солнечным светом, она не сразу разобрала, кто стоит в дверях, и сердито крикнула:
- Что тебе здесь нужно? Уходи!
- Как это прекрасно! - повторил мужской голос. Человек даже не обратил внимания на ее грубость…
- Что именно прекрасно? - Кира не на шутку разозлилась. - Что ты понимаешь в этом слове?
- Прекрасное - это то, чего нельзя передать словами, - спокойно сказал он, - только зачем же так сердиться?
- Зачем? Да затем, что этим словом привыкли обозначать все подряд! Даже это! - она с негодованием швырнула в сторону злополучный роман. В эту минуту она больше всего на свете ненавидела пошлость. - Его тоже называли "прекрасным"!
- Вы о ком?
Человек подошел ближе, нагнулся, поднял с пола книгу. Кира только сейчас увидела, что перед ней молодой человек в форме курсанта военного училища.
- Простите, пожалуйста, я думала, это один из наших остолопов…
- Я не из ваших, - сказал он, кладя книгу на место, - я из других. За вторжение простите великодушно. Вы так играли… Если не секрет, на каком курсе учитесь?
- Не секрет, - Кира, не колеблясь, прибавила годик…
Курсант подошел совсем близко, осторожно коснулся крышки рояля.
- Красивый инструмент.
- "Беккер", - небрежно сказала она и по-хозяйски смахнула пыль бархоткой, - звучание неплохое, хотя у "Циммермана", мне кажется, лучше.
Курсант с уважением слушал.
- А как называется то, что вы сейчас играли?
- Ах, это… Прелюдия до-диез минор.
- Понятно. Чайковский.
- Рахманинов.
Он сконфузился, покраснел и всей пятерней почесал в затылке. Она вдруг поняла, что военный сам еще очень молод. Ей захотелось подурачиться, выкинуть какой-нибудь фортель, чтобы потом рассказать подругам…
- Знаете что, если вы не очень торопитесь, пойдемте погуляем немного. Только… я вас возьму под руку, ладно?
Он с удивлением взглянул на нее и согласился.
Прежде ей случалось брать под руку мальчишек. В кино, например, они ходили всем классом, но тогда справа и слева было непременно по одному мальчику, да и вообще, те были свои "в доску", сейчас же рядом с ней шел незнакомый взрослый человек, которого, как ни крутись, мальчишкой не назовешь, и гулянье с таким кавалером - не простая пробежка в кино с одноклассниками.
На улице смелость покинула ее. В каждом встречном Кире чудился либо отец, либо кто-нибудь из преподавателей. Она понимала, что молодой человек ждет, но никак не могла решиться. Так рядом, на расстоянии одного шага, они прошли несколько улиц, всю набережную и только поздно вечером оказались возле Кириного дома. У подъезда она торопливо простилась и кинулась вверх по лестнице. И только позвонив, поняла, что спешила напрасно: ничего бы не случилось, если бы постояла немножко…
Дверь отворила мама с привычным выражением озабоченности и тревоги, появившимися у нее с тех пор, как ее дочь стала взрослой.
В своей комнате Кира подбежала к окну, но на тротуаре никого не было. Она легла на тахту, на этот раз более несчастная, чем тогда, когда ее не поняли родители.
На следующее утро она помчалась в училище задолго до начала занятий и просидела в классе весь день, играя и упражнения, и популярные песенки, временами начисто скисая от бесплодного ожидания.
Часов в шесть вечера, усталая и голодная, она спустилась вниз, прошла безлюдным коридором и вышла на улицу..
Вчерашний курсант сидел на скамейке в сквере и, задрав голову, смотрел на окна пятого этажа.
- Вы? - у Киры перехватило дыхание. - Почему же вы не поднялись наверх?
- Не хотел мешать вашим занятиям, - ответил он.
Она недоверчиво заглянула ему в глаза; смеется или нет. Он был серьезен.
- А вы… хотите есть?
Он смутился.
- Спасибо, я сыт.
- Жаль, - сказала она, - а я так хочу есть!
Через пять минут они сидели в ближайшей столовой и с жадностью уплетали все подряд, что им приносила пожилая добродушная официантка. Посмотрев друг на друга, они фыркали от смеха и, смущаясь, просили у официантки "еще чего-нибудь", пока та не заявила, что больше ничего нет, что они и так слопали ее собственный ужин, и что, вообще, столовая закрывается… И хотя женщина говорила серьезно, ее слова показались обоим ужасно смешными. Держась за руки, они бродили по городу до глубокой ночи, то прощаясь "до завтра", то снова отправляясь провожать друг друга "до уголочка".
Расстались они, когда по булыжной мостовой загрохотала подвода с молочными бидонами, и дворник Максим Петрович, сладко зевая, лениво шаркнул метлой по панели.
Дверь Кира открыла своим ключом. Родители спали в креслах, даже во сне сохраняя на лицах суровое осуждение. У отца на ногах были надеты разные ботинки, на матери - платье наизнанку.
Кира сбросила туфли у порога, прокралась на цыпочках в свою комнату, сняла сарафан и нырнула под одеяло как раз в тот момент, когда репродуктор голосом преподавателя гимнастики Гордеева бодро проговорил:
- Доброе утро, товарищи. Станьте прямо…
А через месяц началась война. Кира провожала Бориса Пальнова на вокзал. Здесь, на перроне, в толпе, где все целовались и плакали, они решили не целоваться, так как знали, что расстаются ненадолго и все еще впереди, но в последний момент в душе Бориса что-то дрогнуло - он нагнулся и неловко прижался губами к Кириному открытому рту - она как раз хотела ему что-то сказать… Потом он прыгнул в открытые двери теплушки и стал смещаться влево. Кира не сразу поняла, что эшелон тронулся. Она не побежала за ним, как другие, не цеплялась за ступеньки, не плакала. Мимо нее бежали люди, голосили, как по покойнику, бабы, плакали перепуганные ребятишки. Орущая толпа подхватила ее и понесла, швыряя в разные стороны, пока не выбросила на песчаную отмель за пакгаузом. Платье на ней оказалось помятым, белые парусиновые тапочки истоптаны сапогами, волосы растрепались.
Какая-то женщина рядом с ней закричала истошным голосом:
- Роди-и-май! Проша-а-ай! Не увижу боле-е-е!
- Как вам не стыдно! - сказала Кира. - Радоваться надо, что есть возможность избавить мир от фашизма! Вот разобьют гитлеровцев и вернутся…
Женщина обхватила ее руками, прижала к груди.
- Пла-ачь, глупая! Пла-а-ачь!
Кира вырвалась из ее рук и ушла с вокзала.
Дома мать укладывала вещи отца в большой кожаный "брюссельский" чемодан. С ним отец ездил на курорты и в заграничные командировки. Растерянный, смешной и нескладный в новой полувоенной форме, в очках, он старательно и неумело помогал жене в этих необычных хлопотах и говорил без умолку. Кира из приличия не ушли в свою комнату, а забралась с ногами в кресло и сделала вид, будто внимательно слушает. На самом деле мысли ее были далеко. Отец не был похож ни на одного из тех, кого она видела рядом с Борисом на вокзале и, тем более, на самого Бориса. "На моего Бориса", - подумала она и покраснела. Те были спокойные, подтянутые, улыбающиеся. В их движениях не замечалось спешки или растерянности, а наоборот, была твердая уверенность. Такую же уверенность Кира хотела видеть в своем отце, но понимала, что это невозможно. Ее отец был музыкант. Даже сейчас, одетый в отутюженную гимнастерку и галифе защитного цвета, он говорил не о винтовках и пулеметах, а о своей музыке.
- Понимаешь, Зайка, музыка - это тоже орудие! Барабаны и флейты родились именно в армии, и, если хочешь, то благодаря войнам. Их создали, чтобы звать воинов в бой, вселять в их сердца смелость и м… хорошее настроение… Заенька, не забудь, пожалуйста, зубную щетку.
- Что вселять? - переспросила рассеянно слушавшая Кира.
- Я хотел сказать, боевое, дочь моя, хотя, если разобраться, это одно и то же. Впрочем, ты не военная и тебе этого не понять. Позвольте, о чем я говорил? Ах да… Поскольку я уверен, то со всей ответственностью заявляю, что любой инструмент, будь то виолончель или скрипка, может в определенных обстоятельствах сыграть свою роль м… в победе над врагом! Заенька, не клади тапочки, прошу тебя! В армии мне дадут сапоги.
- Дадут - возьмешь, - отвечала Зоя Александровна, - а без тапочек нельзя. Что же ты, весь день будешь ходить в сапогах?
Проводив отца, они долго не могли войти в опустевшую квартиру. У Зои Александровны, по ее словам, не хватало сил, а Кире просто нужно было побродить одной. Если б можно было перенести почтовый ящик в сквер напротив дома, она бы, наверное, и ночами сидела рядом с ним на скамейке. На той самой, которую они облюбовали с Борисом…
Первая открытка пришла через день. Судя по штемпелю, ее бросили километрах в сорока от города на узловой станции. Борису выдали сухой паек и револьвер системы "наган", которым он теперь и занимался, - на открытке виднелись следы машинного масла. В самом конце стояла приписка: "Я тебя очень люблю. Когда вернусь, будем вместе. Только, пожалуйста, не бросай музыку". И еще, на обороте: "Рахманинов, конечно, неплох, но лучше бы ты играла что-нибудь энергичное, боевое, современное. Мне иногда кажется, что некоторым моим товарищам не хватает бодрости"…
В ожидании следующего письма она играла марши и, особенно часто, появившуюся совсем недавно песню композитора Александрова "Священная война", которую больше называли по первым строчкам: "Вставай, страна огромная". Кире нравилась мощная, нарастающая сила этой мелодии, напоминавшая уверенный шаг многих тысяч людей, идущих единым сомкнутым строем. Играя, она нарочно старалась использовать всю силу своих пальцев, думая и надеясь, что внизу, на тротуаре, стоят люди и слушают ее игру. Но никто не стоял и не сидел в эти дни на скамейках, не гулял по скверу. У людей, как молодых, так и старых, неожиданно появилось множество небывалых, а иногда и странных, на первый взгляд, дел. Кира с матерью, набрав из вещей то, что казалось не особенно необходимым, брали у дворничихи тележку и отправлялись в деревню. Там они обменивали вещи на картошку и муку. В воскресные дни от города в разные стороны тянулись нескончаемые вереницы людей с мешками, детскими колясками, из которых высовывались воротники зимних шуб, пуховые подушки, настенные часы, кружевные и вышитые наволочки, пуховые атласные одеяла. Такие поездки с каждым разом становились более сложными, так как ближайшие к городу деревни очень быстро "затоварились" и их требования возросли. Ездить же слишком далеко Зое Александровне было не под силу. Она работала теперь в швейном ателье, где шили гимнастерки и странные зеленые полотнища, называвшиеся плащ-палатками.
Другим постоянным занятием было ожидание: радостное - писем, тревожное - похоронок.
Письма отца были сумбурными, малопонятными и приходили беспорядочно: то в день по два, то в две недели раз. Борис писал редко, но зато регулярно. Письма его были коротки, фразы - еще короче. Отец, видимо, торопясь рассказать обо всем увиденном, часто не дописывал слова- у Бориса после каждой фразы стояла уверенная точка. У отца больше, чем написано - не прочтешь и не истолкуешь иначе, чем написано, у Бориса между строк прочтешь многое.
Кира очень ждала те и другие письма, но даже скупое "целую" в конце письма Бориса волновало ее куда сильнее безудержных отцовских признаний.
Борис неизменно справлялся, как идут музыкальные дела. О маршах он больше не упоминал, но зато все чаще вспоминал одну из прелюдий - названия он так и не запомнил, - которую Кира играла в день их первой встречи и после, еще раза два. "В ней все созвучно тому, что сейчас творится в моей душе, - писал он, - и нет у меня большего желания, чем услышать ее еще раз".
- О какой прелюдии он пишет? - спросила Зоя Александровна. С некоторых пор у них не стало секретов друг от друга.
- Рахманиновская. До-диез минор.
- Проиграй-ка мне ее, - после долгого молчания попросила мать. Кира проиграла, - Знаешь, девочка, твоему воину сейчас очень плохо!
Кира задумалась. Странно, что это не пришло в голову ей самой. Действительно, музыку эту можно трактовать так: беспокойство, напряженность, отчаяние… Грозная сила судьбы. Что еще? Пожалуй, трагичность… Да, конечно. И - безысходность. Впрочем, последнего, кажется, нет.
Она повторила прелюдию. Нет, темы безысходности в этой музыке не было. В ней было напряжение, какое бывает у очень сильных. Сильные вообще не признают безысходности и борются до конца…
Так вот о чем хотел рассказать Борис Пальнов!
В апреле погиб отец. В извещении указывалось место, где он похоронен: "Московская область, Истринский район, в двух километрах северо-западнее деревни Максимовка".
Зоя Александровна перестала следить за собой, осунулась, постарела, платья висели на ней, как на вешалке.
В мае прекратились письма от Бориса. В это время немцы предприняли новое наступление на столицу. Газеты коротко сообщали о сдаче городов и ничего не говорили о потерях. По радио без конца передавались марши и легкая музыка.
Кирины соседи еще ранней весной вскопали под картошку газон, Зоя Александровна отнесла в деревню свое любимое котиковое манто.
Во дворе Преображенского монастыря и на Туговой горе стояли зенитки. На всех высоких зданиях дежурили бойцы ПВО.
По примеру соседей Зоя Александровна с Кирой вскопали под картошку цветник.
Вскоре в музыкальном училище прекратились занятия. В аудиториях поставили железные кровати, гардеробную переоборудовали под кухню.
Светлой июньской ночью город принял первую партию эвакуированных из Ленинграда детей. Кира в паре с однокашницей по училищу Верочкой Жуковской таскали дистрофиков, кладя их по два и по три на одну кровать. В коридорах стоял удушливый запах детского поноса. Во дворе, в бывшем флигеле, где раньше хранился инвентарь, устроили мертвецкую. Потом в ней нужда отпала: оставшихся в живых детей распределили по сельским Советам, где создавались детские дома со своими приусадебными участками, коровами, свиньями, курами…
В бывшем здании училища теперь был не перевалочный пункт, а тоже детский дом. Впрочем, оттого, что детей стало меньше, хлопот с ними не убавилось, и обеих подруг попросили поработать санитарками.
- Хотя бы до осени, девочки! - заглядывая каждой в глаза, говорила заведующая. - Во время дежурств питаться будете из общего котла.
У заведующей были добрые глаза и очень толстые ноги, похожие на тумбы.
- Это после дистрофии, - пояснила она, уловив недоверчивые взгляды, - сердце ослаблено голодом и не справляется с нагрузкой. Так уж вы, пожалуйста, не подведите, голубушки!
Прошло два месяцами Верочка сказала:
- Кажется, я постарела лет на десять. Моей сменщице по палате нет и сорока, а она вся седая. В Ленинграде на ее глазах умерли дети, мать, две сестренки. Еле ходит, а в больницу не ложится. Говорит, каждый должен выполнить свой долг до конца. Она детей очень любит.
- Я их тоже люблю, - сказала Кира, - но отсюда скоро уйду. Выносить горшки и ставить клизмы может любая старушка. Еще рада будет: питание из общего котла… Ты вот плачешь, когда умирает дистрофик, а у меня сердце сохнет от злости! Мне все кажется, что я перед ним виновата: сильная, здоровая сижу в тылу, макароны из белой муки ем! Окопалась, как говорят фронтовики…
- Это что же, выходит, и я - окопалась? - у Верочки от обиды задрожали губы. - Да мы с Варварой Петровной по трое суток из палаты не выходим! Глаз не смыкаем! Я, может, не одного от смерти спасла!
- Все так, - сказала Кира, - а только ты и я - разные люди. У меня первый разряд по стрельбе из винтовки, понятно? Мелкокалиберной, правда… Я в снайперы хочу.
- Почему именно - в снайперы? - у Верочки от любопытства вытянулась шея.
- Снайпер каждый раз своими глазами видит, как фашист падает. Как он там корчится, проклятый, после его выстрела! Хочу, чтобы не кто-то другой, а я, я его подстрелила! В общем, завтра иду в военкомат.
- А как же я? - спросила Верочка.
Но из военкомата Кира вернулась присмиревшей.
- Отказали. Говорят, если понадобишься, заберем без твоего согласия, а пока иди, работай…
Верочка облегченно вздохнула.