- Спужала, окаянная, парня! Да нешто мне сделается чаво? Этто я травки сонной глонула, как лечь… Вот и сморило.
И вдруг, перемогая комнатный электрический свет, в окне заиграл свет наружный. Однако не утренний, рассветный, а как бы всполохи зарниц. Только не дальние, а словно под окном где-то.
- Што бы так? - заподнимала голову от подушки Олимпиада, с трудом отклеиваясь от постели. - Батюшки, да никак горим?!
…К пылавшему сараю Парамоша примчался первым, успев занырнуть в сапоги, и так, оставаясь без штанов и рубахи, в одних трусах приступил к тушению пожара, а если честно - к смотрению на огонь. Тушить пожар было нечем.
Небо ночью прояснилось, воздух настыл, и на дворе подмораживало. Парамоша приплясывал, подставляя дыханию огня то спину, то грудь. Пышущее жаром строеньице занялось скорее всего изнутри, горел в основном верх сарая - стропила и остатки дранчатой кровли, еще до пожара траченной временем, его снегами, дождями, ветрами.
Вот и сейчас ветер, не слишком напористый и все же явственный, отжимал помаленьку огонь от сарая в сторону деревни, упирался горячим лбом в запертый домок Софронихи.
"А ведь там, у Софронихи, - смекал Парамоша, - если туристы не переиграли, дорогостоящая вещь в чулане томится". И тут же забыл про иконку, потому что сарай выплюнул огненный уголек, угодивший Парамоше в голову, затрещавшую палеными волосами. Пришлось отмахиваться от уголька, будто от разъяренной пчелы.
Парамоша засуетился, не давая огню перепрыгнуть с крыши сарая на пристройки дома, крытого шифером, теперь почерневшим и замшелым, но, слава богу, равнодушным к огню.
Притащился Сохатый с ведром воды. Парамоша выплеснул воду на ствол ближайшей к сараю антоновки, еще увешанной плодами, листва которой почти вся облетела, а необлетевшая время от времени вспыхивала прямо на дереве, будто новогодние фонарики. Пеклись, сочась, яблоки, лопалась на них кожура и закипал сок.
Парамоша бросился с ведром к колодцу и на тропе вновь столкнулся с Сохатым. У того в руках поблескивал топор. Когда Парамоша пробегал мимо лесниковой баньки, его облаял петух. Черный, с налившимся кровью глазом стоял он, как на лобном месте, на колоде, глядя в огонь, топчась и помахивая крыльями, и время от времени то ли кашлял, то ли действительно лаял, отрыгивая звуки, словно индюк.
Последним на огонь вынесся полковник Смурыгин. На плече у него балансировал настоящий багор, и это уже было что-то. Попробовали растаскивать жиденькую сараюшку на дрова и тем самым только помогли огню: что-то рухнуло, с треском поехало, сгруппировалось в кучу и тут же занялось еще сильнее. Пока пинали багром сарайку, зевнули еще одно сооружение: как-то разом, будто керосином облитая, вспыхнула покосившаяся будочка, торчавшая на огороде меж сараем и хлевом Софронихи. Предоставив огню доедать скелет сарая, кинулись валить наземь уборную, отволакивать горящие, снизу подгнившие доски в глубь огорода - подальше от избы.
Пришлось Парамоше со ржавыми граблями на крышу коровника взгромоздиться и сгребать этими граблями залетные угольки и трескучие головешки.
Тягались с огнем от души. Солома, покрывавшая хлев и превратившаяся ныне в некий несгораемый материал типа асбеста, спекшаяся в нерушимый культурный слой, на котором все лето произрастали сооняки, грибы и молодые побеги яблонь, гореть по законам физики не стала. Только сухая трава, взошедшая на этом слое по весне, сгорела дружно вся и без последствий, будто волосы на Парамошиной руке, а сам хлев отстояли. Перемазались, нахватав волдырей и ссадин, наглотавшись дыма, и даже - пожглись изрядно. Сарай, ничей, полуразвалившийся, отвергнутый жизнью, сгорел без остатка. Словно предали кремации неопознанное тело бродяги. А тут и рассвет подоспел. И вдруг все разом застеснялись порыва, опустили головы. Поняли: не пожар тушили - свою тоску. Иллюзия бурной жизни развеялась дымом. Неловко сделалось, когда в глаза друг другу посмотрели. Как в зеркало. На что, спрашивается, силы тратили, страсти? Сердец своих поношенных по какому поводу не щадили? Ну сгорел бы домик, ну два домика сгорело бы - что изменится? Кому они теперь нужны, эти домики? А вот не сбежали, дурачье, тушили.
Глядя на перемазанного сажей, полуголого Парамошу, отмеченного туристским синяком, полковник Смурыгин устало и одновременно виновато улыбнулся, взмахнул неопределенно рукой и решительно зашагал прочь.
Васенька, не остывший от пожарной горячки, одеваться не спешил. Сажа и пепел неотрясным, липким кружезом покрывали его потное тело.
"Нужно проворить баньку", - всплыло в памяти Олимпиадино выраженьице.
А Прокопий Андреевич, подняв с земли желтобокий кругляш антоновки, обтер его об ватовку, затем о бороду и, единственным сверху боковым клыком быстро-быстро начал состругивать себе в рот кисло-сладкую ароматную стружку.
Полковник в отставке Смурыгин Станислав Иванович подвинул красную занавеску на окне, отгораживаясь от пустынной мокрой улицы, отсекая от глаз своих мерклые остатки дневного света, напоминавшие о конце дня, исходе лета, иссякании еще одного года жизни. Не склонный к пустопорожним размышлениям, ко всяческой "лырике", расслабляющей волю, полковник, обосновавшись в Подлиповке, правда, не сразу, лет через несколько, приглядываясь и прислушиваясь к себе, как некогда к подчиненным, стал замечать за собой непростительные душевные вывихи, порывы в мыслях, как ему казалось, старческого происхождения, из того же ряда "наслоений", как, скажем, склероз, излишняя полнота, седалищные прострелы и прочие хондрозы телесные - только уже из области умственных фантазий и колебаний психики.
Он вдруг ловил себя на беспочвенной игре воображения, когда, к примеру, провожая в окне день или целый сезон, а то и календарный год, с завистью отмечал: "Им что, они вернутся - новый день с рассветом, новое лето - с весной, новый год - с последним отрывом от численника. А я, к примеру, заболей и помри - не вернусь никогда. Зароют, затопчут - и будь доволен. А может, вернусь все же? В природе все на повторах устроено. Может, продлюсь в чем-то или в ком-то? Не все ли равно - в ком. День после ночи тоже другой приходит, не прежний. Ему и число другое назначено. И лист из сучка на другое лето не бывший, а новый вылезает. Однако же вылезает! Может, и я вылезу?"- хихикал в несерьезной уверенности Станислав Иванович и вдруг, очнувшись от "пустомыслия" и ругнув себя для порядка "психом", принимался хлопотать по дому, погружаясь в мелочи жизни с удовольствием, как в рассол после "вчерашнего".
Было ему, человеку повоевавшему, пожившему всласть, покропившему кровью поля российские и тевтонские, было ему в порожней Подлиповке конечно же одиноко, одиноко, однако - не скучно: не умел он скучать, не был к этому состоянию приучен. Работы по дому и саду - хоть отбавляй. В лесу и на озере - охота, рыбалка, грибы-ягоды не столько для харча, сколько для развлечения и оздоровительной разминки, для увода себя из тишины надвигающейся старости. Но вот без людей своего круга было тошно. И всякий раз по наступлении холодов собирал Смурыгин рюкзак, замыкал на окнах ставни и нехотя, с явным сожалением подавался в город, где людей его круга становилось все меньше и приходилось даже знакомиться в метро, по догадке отлавливая "военную косточку" хотя бы для того, чтобы робко улыбнуться друг другу, но чаще - без взаимности, ибо старики не так уже сообразительны на встречную ласку, не всем подряд доверяют, не такая у них, как прежде, реакция скорострельная на разные там предсмертные штучки.
А в Подлиповке пусто совсем. Ну, не совсем, правда, а - почти совсем. Взять хотя бы Кананыхина того, Прокопия Андреича - мужик, хоть и воевавший, но одичавший. И вообще - партизанского склада. В плену был. Не раз его пытался расшевелить полковник, подбить на военные рассказы, но Сохатый почему-то взбрыкивал, пылая глазами, прошлое вспоминал нехотя, и полковнику начинало казаться, что дед неспроста неразговорчив на темы войны, что не все у него там в порядке… И вообще - подкисленный постоянно сидором своим. Пробейся к такому в приятели, попробуй. Все равно что в нарисованную дверь стучаться.
"И все ж таки, - думал полковник, - повезло: Кананыхин - мужик свой, хоть и задумчивый. Не какой-нибудь краснобай городской. Что его держит в Подлиповке - не пойму. Зацепился небось, как репей. А отцепить некому. На такого лешего разок достаточно взглянуть, чтобы не только войну, а и чего похуже вспомнить".
Далее - Курочкина… Старуха она и есть старуха, что с нее взять. Ни по военной, ни там охотницкой, ни по женской линии не тянет. Вся от нее польза - травница. Любую хворобу якобы угомонить способна. Такие о ней слухи остались. Уважал ее Смурыгин за небабью стойкость, верность образу ясизни, деревеньке родительской.
В чем душа плещется, пугало, можно сказать, носатое, а ведь на таких неколебимых русская земля небось стоит. Как на корнях. Оборви - завянет все. Посмотреть со стороны - ее и не видать-то, былинка сухая. А семена разбросала добрые. Только ведь умрет скоро. Не на Кавказе живет - в лесу, в болотах гнилых. Каждое утро на дымок из ее трубы, как на салют победный, смотрит полковник, не нарадуется: жива, старая! А значит, и все вокруг живое.
Племянничек у старухи не так давно объявился. Молодой, а с виду замухрышка. Думалось: ну вот, принесла нелегкая еще одного пьянчугу. А малый-то с секретом оказался. Из кожи наружу не вылазит. Живет тихо. Даже как-то слишком уж тихо. Рисовать опять же не на словах умеет. Специалист. Такие специалисты любой тебе документ нарисуют - не подкопаешься. По хозяйству что-то там такое у Курочкиной копошится: тележку наладил, дровца с делянки вывозит помаленьку, картошку на огороде убрал, яблок бесхозных наснимал, теперь на зиму сушат, квасят. С туристами, которые в домах шарят, непритворно схлестнулся, бороденку прожег.
Как-то Смурыгин лейтенанту Лебедеву Парамошину наружность описал. Участковый заинтересовался: познакомь, говорит. Для дела нужно: сличить. Нет ли его во всесоюзном розыске? В портретной, стало быть, галерее уголовной? А когда полковник своими сомнениями с лесником Сохатым поделился, тот подальше послал: "Делать вам не хрена, вот вы и маятесь дурью. Он что, племяш этот, по лесам-берлогам скрывается? Человек в семье живет. Оставьте их в спокое".
И то верно… Выражение лица у художника знакомое: испуганное, как будто сейчас закричит, если поднажать как следует. Где-то встречалось Смурыгину такое выражение лица. Хорошо бы вспомнить. Придется созвать мужиков на телевизор, футбол смотреть. А еще лучше - на день рождения. Благо денек этот не за горами: двадцатого сентября - шестьдесят шесть годиков исполнится.
И разослал полковник Смурыгин, а точнее - разнес устные приглашения подлиповцам.
Приглашения были приняты. И не потому, что выбора не было, а потому что заманчиво. Как свое детство посетить. Слишком давно не сидели за торжественным столом. Парамоша - лет десять. Сохатый - и того больше: все двадцать. А Курочкина - с той непроглядной поры, когда Пашенька-сынок один, без отца с войны возвернулся…
Разнес Смурыгин устные приглашения подлиповцам, а Лебедеву лейтенанту - письменное с автолавкой. И стал готовиться к событию.
Праздничный стол у Смурыгина, как ни странно, удался. И прежде всего - благодаря охотничьей расторопности хозяина. Сварена была уха. Не ахти какая, но все-таки из настоящей пресноводной рыбы: окуньки, плотва, ерши - на замес, для юшки, и пяток щурят граммов по пятьсот - на мясо. Но главное блюдо - из дичи, из припозднившейся с отлетом на юг птицы. Сочнейшее рагу! Чего уж он там настрелял, каких вальдшнепов-кроншнепов с дупелями, но порубил и потушил в утятнице под таким ароматным соусом, заправил такими тонкими травами, сдобрил таким сладким луком, пронизал все это такими бодрящими терпкими пряностями, что не только рябчика или там нырка болотного - крысу, не задумываясь, съешь и пальчики оближешь.
Прочая закусь - из автолавки, а также из полковничьего холодильника "Бирюса". Консервные баночки: паштет, шпроты, килька. Шофер автолавки Юра завез кооперативной колбасы, дух от нее чесночный с копотью распространился по всей Подлиповке, дразня диких кошек. Вина в связи с постановлением Смурыгин решил не выставлять, тем более - ожидался представитель власти, милицейский лейтенант. Бутылку светлого полковник слил в расписной чайный заварник и разбавлял им по востребованию черносмородиновый, собственного отжатия сок, разлитый в два прозрачные кувшина. Стеклянный баллон сидора прихватил с собой в качестве подарка Сохатый. Олимпиада Ивановна украсила стол солеными грибами - волнушками и рыжиками.
Парамоша явился без бороды, в свежих порезах, держа Олимпиаду Ивановну под локоток. Бриться ему пришлось довоенной заржавленной "опаской", принадлежавшей мужу бабы Липы; Парамоша полдня провозился, оттачивая и наводя крупповскую сталь, но сколько ни дул затем на приставленный к бритвенному жалу волосок, тот почему-то не перерезался, а ^именно так, по словам Олимпиады Ивановны, определял ее благоверный нужную степень отточенности "струмента".
Словом, Парамоша явился помолодевшим и, что самое неожиданное, - каким-то внутренне оттаявшим, бесстрашным, не просто уставшим трепетать, но как бы решившимся не делать этого больше - по распоряжению свыше. Полковник Смурыгин в первые секунды, когда Парамоша, постучавшись и пропустив вперед "даму", вошел в этом своем новом состоянии в избу - даже засомневался: ба, это кто же такой, весь в чистом, заштопанный, напористый? А признав Парамошу, напрасно затем тужился, пытаясь воспроизвести в памяти жалкую гримасу прежнего, затюканного племяша, будившего своим сиротским, подзаборным выражением лица смутные видения смурыгинского прошлого.
Парамоша пришел не с пустыми руками. На оборотной стороне плаката, призывавшего подписываться на заем и обнаруженного в чулане Софронихи, сообразил Васенька оплечный портрет полковника. (Кстати сказать, туристы, покинувшие Подлиповку в ночь перед пожаром, "Скорбящую", как и следовало ожидать, прихватили с собой.)
"Соображать" портрет было нелегко. Лицевой, засиженной послевоенными мухами, стороной пришпилил плакат к фанерной филенке, вынутой из дверей бесхозного туалета; кнопки для крепежа выковыривал из половых досок, поддевая шляпки хлебным ножом. Рисунок решил делать строгий, однотонный. Коричневым карандашом.
Парамоша еще на пожаре уловил в лице полковника самое характерное: почти полное отсутствие лба; искристый ежик волос, даже теперь, в шестьдесят шесть, начинавшийся почти от бровей Смурыгина. Конопатая, в мелких вмятинах, словно от удара дробью, кожа лица. Рыжие, похоже, обработанные хной, вздувшиеся, набрякшие над губой усы. Зубы вставные, малозаметные из-за усов и крутых, постоянно подтянутых губ некрупного рта.
Парамоша изобразил Смурыгина в кителе, в полковничьих погонах, при орденах Красного Знамени и Красной Звезды. Перед тем как засесть за работу, три дня наблюдал он Смурыгина где мог: из чердачного оконца ближайшей к хозяйству полковника порожней избы, из-за кустов сирени на Олимпиадином огороде, когда Станислав Иванович медленно, чтобы не облить блестящие сапоги, напомаженные гуталином, проносил в ведрах воды от колодца из-под ракиты Прокофия Сохатого. Наблюдал, смекал, положась в основном на зрительную память и на что-то еще весьма неопределенное, на какую-то энергию, водящую рукой рисовальщика "дистанционно", без видимых глазу проводков, рычажков, тросиков, и родственную той именно энергии, с которой человек человека может водить за нос, не прикасаясь к органу обоняния водимого непосредственно.
Короче говоря, необходимо было понравиться полковнику или по крайней мере всколыхнуть в нем душевность, выпавшую с годами в осадок. И Парамоша старался. И, кажется, всколыхнул.
Парамоша не знал, однако догадывался, как эффектнее вручить подарок, чтобы сразу быка за рога, и потому не сунул работу в дверях, слепо и потерянно, а пронес ее в глубь избы, где и вручил, стоя под еамой электролампочкой.
Полковник, принимая подарок, вспыхнул и не погас, а долго, почти весь вечер, тлел неподдельным румянцем щек, кидая потаенные взгляды на свое изображение и с новыми силами ввинчиваясь в происходящее за столом.
- Как виновник торжества и хозяин данного дома, предоставляю слово Василию Эдуардовичу Парамонову, художнику, - торжественно объявил Смурыгин, постучав предварительно вилкой о баллон с сидором, призывая и без того молчаливых гостей к сосредоточенности.
Парамоша не запаниковал, не растерялся. Его жесты и фразы были тщательно отрепетированы на былых чердачных раундах и в подвальных файф-о-клоках. В зеленовато-болотных глазах, подернутое ряской скепсиса, застойно набрякло как бы само Васенькино, не шибко мудреное, мировоззрение: никого в отдельности не обижая, перехитрить, провести сразу всех, оптом.
И вдруг по не замаскированному бородой лицу художника пронеслись какие-то мысленные ветры, свершились какие-то перемены в атмосфере этого лица, какие-то умозрительные тучи, постоянно затенявшие суть этого лица, рассеялись, и Парамоша, пусть не надолго, предстал освобожденным от себя привычно жалкого, притонно-бутылочного, вскормленного питательной смесью гордыни с беспринципностью. Щечки его одутловатенькие вспыхнули румянцем веселого отчаяния.
- За женщин! - вознес Парамоша стакан с сидором, будто олимпийский факел.
Все заозирались, ища в комнате женщин, и, не найдя таковых, вспомнили про Олимпиаду, которая поначалу вместе со всеми недоумевала и вдруг сообразила: о ней речь!
Полковник в отставке взмыл над столом и тут же замер по стойке смирно.
- За женщин - стоя! - подал команду хозяин.
Сохатый приподнялся нехотя, отвернувшись от стола, от присутствующих. Приподнялась, не ведая правил, и сама Олимпиада.
- А ты, Курочкина, сиди, когда за твое здоровье мужики пьют, - распоряжался полковник. - Лично я против баб ничего не имею, - и добавил - Ничего хорошего. - И подмигнул Парамоше, как наиболее смекалистому (в сравнении с Сохатым). Приземлились опять-таки все разом, но как бы вновь по распоряжению именинника, на какое-то мгновение прежде других согнувшего ноги в коленях.
Уже сидя за столом и гоняясь с вилкой за маринованным грибом, скользящим по тарелке, полковник продолжал:
- Самое главное у человека - что? Анкетные данные. Национальная принадлежность и - что еще? Семейное положение. Так точно. Вот нас тут четверо в Подлиповке. Жителей, так сказать. И, похоже, у каждого с семейным положением, мягко говоря, туго. Деликатно выражаясь - никак. Курочкина - вдова, Кананыхин - не поймешь что - во всяком случае, одиночка, в бане живет; остаетесь вы… - воззрился полковник на Парамошу.
- Разведен.
- Ясненько. И тут поломано. А в результате, ежели в процентном отношении брать, получается: населенный пункт со стопроцентной семейной неурядицей. Отсюда и общий бардак. Во всемирном масштабе. Что касается меня - хуже некуда, скрываюсь от жены, как беглый от каторги. Баба у меня есть законная. Но лучше б ее не было! Потому как не просто чужие, но еще и ненавидим один другого. Слишком долго копошились друг в друге. Все тайны по-вызнали. Не любили - терпели. Выручило время, старость, которую все клянут. Благодарен я старости своей, как вот ты, Курочкина, Богородице. Только ты, Курочкина, смотри не помирай раньше срока. Держись. Без тебя деревне - труба. Без огонька в твоем окошке. Ты для меня стимул, Курочкина. Телевизор большой привезу. А этот, маленький, тебе отдам. Только не скучай. Сто лет живи, если пожелаешь.
- Спасибо на добром слове, только ить кому сколь дать - онному богу видать. В телевизор про такое не скажут.