Сохатый сидел за столом, как за холмом прятался, низко опустив седую косматую голову. Как выяснилось чуть позже - копил мысли, взбивал внутри себя пену решимости.
Парамоша - наоборот - впервые за много лет чувствовал себя раскрепощенно, как полноправный житель, пусть не города, всего лишь деревеньки зачуханной, - однако радовался членству подлиповского общества неподдельно; к чисто патриотическим восторгам примешивался теперь восторг причастности к жизни в экстремальных условиях, словно сидели они все четверо не в заурядной русской деревеньке, а где-нибудь на коралловом атолле, на который в любой момент могли сбросить атомную бомбу.
Парамоше хотелось не просто говорить, но даже как бы признаваться в любви этим людям, словно бы отпавшим от всеобщего государственного организма и жившим теперь по каким-то своим микрозаконам.
И тут Васеньку окликнул хозяин стола: f - Слышь-ка, Эдуардыч… А в сорок пятом, в Курляндском котле, не могли мы с тобой повстречаться? Где я лицо такое видел?
- Не могли, Станислав Иваныч. Я ведь в пятидесятом родился. Да вы не расстраивайтесь, что-нибудь придумаем.
- А не мог я папашу твоего на фронте встретить? Ты в кого больше удался, в мать или в родителя?
- Если честно - не знаю. Только не в мать.
- Значит, в отца! Он где у тебя воевал?
- Видите ли, Станислав Иваныч… - Парамоша не знал, говорить ему про "отсутствие наличия" в его биографии родителя или отмахнуться от вопроса.
Выручил Сохатый. Он вдруг поднял голову от тарелки, раскрыл рот и показал зубы - вернее, два зуба, мелькнувшие в зарослях бороды, как две медные пули.
- И чего роются в человеке? Како тебе дело до его отца? Раньше надо было копать. Когда в кабинете сидел, лопа-ата!
Смурыгин даже обидеться не успел на Прокофия, а Сохатого уже Курочкина поддержала:
- И то правда: каки у сиротки родители?
- Да не поняли вы меня! - шевельнул полковник могучим телом - так, что полы в избе заскулили, а у стола, как у перегруженной лошади, едва ноги не подогнулись. - И вовсе не копаю ни под кого. И в смысле лица: не вспоминаю - забыть хочу. Отделаться. Уяснить и, как говорится, закрыть тему.
- Сочувствую вам, - беззлобно улыбнулся Парамоша и протянул полковнику миску с грибами.
- Спасибо. И я того… сочувствую. И вот что: уходите, дорогой, отсюда. Подобру-поздорову.
- Как это понимать? - попытался сберечь на губах улыбку Васенька.
- А так и понимать, сынок… От чистого сердца предлагаю: беги! Потому что сюда милиционер приглашен. Скоро приедет. А милиционер документы проверить может. Которых у тебя, сынок, не густо… По моим сведениям. Понравился ты мне, Парамонов, вот и беги. А Лебедев, ежели мотоциклет у него не сломался, повяжет тебя непременно. В коляску посадит и в город отвезет.
В комнату словно бы шаровая молния влетела и закружилась над столом: все, кроме полковника, рты пораскрывали, ошарашенно насторожились.
- Не вижу причины для беспокойства, - поразмыслив, объявил собравшимся Парамоша. - В коляске - не в тюрьме, можно и посидеть. Для разнообразия. И прокатиться можно. Особых грехов за мной не числится. Не убивал, не грабил, по-крупному не воровал. Разве что бутылки порожние прихватывал в гостях.
- А по части трудоустройства? - нехотя выдавил из себя полковник. - У нас ведь трудиться положено, в государстве нашем. Кто не работает, тот…
- Того уничтожают! - отодвинул Парамоша тарелку с ароматным рагу и, взяв в руки стакан с сидором, приподнял его, как бы намереваясь произнести тост. - Кто не работает, тот не ест, с этим ясненько, Станислав Иваныч, но где сказано, что и - не пьет?! - хохотнул истерично. - Кто не работает, того уничтожают, папаша! Без иллюзий. Но скажите мне, господа трудящиеся, разве я не работаю? Разве так жить, как я живу, не трудно? Иной бы давно уже кровью харкал на моем месте! А я живу. И пенсии мне как своих ушей не видать. И пособия, заболей - не заплатят. В санаторий путевку не дадут. И прочие блага не про меня. Кому хуже? - вот вопрос.
Успокоился Парамоша, умиротворились и остальные сердца. За столом вновь воцарилось торжественное, ритуальное поглощение пищи, напитков, а также - произносимых слов и производимых жестов.
Хозяин вновь не слишком одобрительно отозвался о своей, как выяснилось, бездетной жене.
- Прихватило у меня перед пенсией желудок. То ли рак, говорят, то ли язва - неизвестно. Лежу, помираю мысленно. Баба моя сиделкой возле сидит, ждет. В глазах нетерпение. И вдруг бумажку подсовывает: завещание, дескать, подписывай! В бумажке у нее, у дуры, списочек: машина "жигули", телевизор цветной, деньги полторы тыщи на сберкнижке. И все по-глупому. Того, хищница, не понимает, что вся ее писанина - липа. Потому как - не по форме. Без штампа. Без печати нотариуса. Ну, взял я ручку шариковую и медленно так, слабеющей рукой вывожу слово "дура". Хотел еще одно ругательство накарябать, да сил не хватило. На подушку откинулся. А в войну, когда я родину защищал, с народным артистом РСФСР в Ташкенте связалась: наобещал он ей с три короба, в картину эпизодницей вставил. Может, видели такой фильм… A-а, да что говорить! Моя бы власть, я бы за измену супружескому долгу в войну, как за измену Родине, к стенке бы ставил!
Сохатый, который молча и свирепо прислушивался к речам полковника, неожиданно громко, с вызовом хмыкнул.
- Что сопишь, медведь? Не одобряешь моих предложений? Моей войны с бабьим полом? Темное ты болото, Прокофий, непроглядное. Ты сам-то был ли когда женатым? Молчишь? Вот то-то и оно. В берлоге-то одному дивья! А ты на пару с медведицей попробуй. Быстро язык развяжется. И борода побелеет! До последнего волоска.
У Сохатого руки проснулись, "ходенем" заходили по столу, начали отодвигать, отпихивать попеременно тарелку, стакан, вилку.
- Извинись, паскуда, перед дамой, - прошептал Прокофий Андреевич и на какое-то время даже глаза веками "зачарованно" прикрыл, так что на лице его заросшем как бы ничего не осталось, кроме подсиненного сидором носа.
- Перед какой это, с позволения сказать, дамой? - медленно приподнимаясь из-за стола, тяжело выдохнул Смурыгин вязкую от прихлынувшей к голове крови фразу. И вдруг осенило. Перед Курочкиной, что ли? Так бы и дышал! Да Курочкина разве дама? Курочкина - человек! А вот ты, Прокофий, - чистое пугало, да! Чего вскинулся? Что я, Курочкиной не знаю, что ли? И про то, что она партизанов раненых выхаживала, наслышан. Да и какая в крестьянстве дама, женщина - какая? Баба. Роженица, терпельница. В городе таких днем с огнем не найдешь. На той бабе не только дом или деревня - вся Россия держалась. А что на нынешней фыркалке держится? Заграничные портки! Да еще - не нашего бога манера - нос во все дырки совать. Да покрикивать! Да покрякивать наравне с мужиками под рюмку. Да сигареткой попыхивать!
Прокофию Андреевичу Кананыхину очень вдруг захотелось подраться с болтливым полковником, сделать ему "смазь вселенскую" за такие его в присутствии Олимпиады бесцеремонно произнесенные слова о женщинах, но что-то и не позволяло распоясаться, и прежде всего само "присутствие" не разрешало, а также скорбный старческий возраст накопленный, внесший в мышцы вялость, ленцу и как бы нерешительную задумчивость. К тому же пил он сегодня исключительно яблочный квасок и - что замечательно - без прежней, насылаемой летним зно-£м жадности. Похолодало не только за окном, но как бы и в груди Сохатого.
Ему, человеку дремучему, в манерах неуклюжему, обласканному женщинами всего лишь дважды или трижды за судьбу, ценившему эти призрачные ласки наравне со светлыми материнскими ласками детства, во всяком случае - знавшему их подлинную, первородную цену, - слушать насылаемую в адрес женщин безответственную хулу было не по себе. Когда-то, не имеет значения когда, женщины подарили ему неповторимые слова, мысли, ощущения, и все это благо дареное драгоценными песчинками осело к нему в душу, на ее темное холостяпкое дно.
Приподнял Сохатый голову, посмотрел на Олимпиаду Ивановну, в глаза ее василечки вдумался, и неизвестно, что он там почерпнул, только сграбастал вдруг бороду в кулак и всю голову вниз, к столу, потянул, словно у гордыни своей позвоночник негнущийся поломать захотел. И вдруг выдохнул из себя, будто от боли освобождаясь:
- Прости, Иваныч… Погорячился. С днем рожденья тебя! - поднял Сохатый граненую стопку. - За твою нелегкую жисть, и… чтоб она не ржавела!
Полковник Смурыгин пристально и как-то профессионально бесстрастно посмотрел на лесника, что-то прикидывая, будто шахматную многоходовку просчитывал, и наконец, приняв решение, дружески хлопнул Сохатого по плечу и тут же другой рукой чокнулся с Прокофием рюмками, словно сделал ход конем.
- Что скажешь, Курочкина? Хорошие мы у тебя мужики? Послухмяные?! - выпятил и без того дубовую, комодообразную командирскую грудь полковник.
- Спасибо скажу, кормилец. За угощение. За порядок в избе. Хорошо у тебя, понравилось. А главное - без скандалу обошлось, по-божески. Друг дружку-то разве можно обижать? Бес-то и рад схлестнуть, чтобы все наперекосяк, ан - шалишь! На евоные рога всегда найдется кочерга.
- Чу! Мотоциклет стрекочет! - поднял Смурыгин указательный палец над красным, будто осенних! лист, ухом. - Беги, Эдуардыч, кому говорят. Арестует тебя Лебедев, за милую душу. Ну, да ладно, я с ним сейчас по-свойски… Доложу ему свои соображения по этому пункту. Не боись, Эдуардыч! А ты, Прокофий Андреич, в сторожа бы художника порекомендовал, на кордон! Чего тебе стоит? Не подыскали тебе замену покуда?
Сохатый недоверчиво улыбнулся. Он и предположить не мог, что кто-то станет просить его о чем-то.
- Я-то про… ре… командую, да пожелает ли художник в сторожа?
- Пожелает! - весело потер ладони Смурыгин и, превратив их в кулаки, напористо постучал ими друг о друга. - Еще как пожелает! Ежели Советская власть попросит. В лице лейтенанта Лебедева. Не только в сторожа - в золоторотцы, которые говночисты, с радостью определится, ежели подопрет.
Примчался Лебедев. Припорошенный дорожной пылью. Помеченный бежевыми брызгами из-под колес. Обтер ноги у порога, оставил на вешалке плащ с фуражкой. Из-под его несолидной короткополой форменной курточки высовывалась, тяжко обвисая на ремне, явно непорожняя кобура.
Первый "широкоформатный" взгляд лейтенанта, охвативший всю честную компанию разом, Парамоша отметил иронической улыбкой - не вызывающей, почти смиренной, однако иронической. Иронической оттого, что знал: участковый потратился на такой шикарный взгляд из-за него, Парамоши.
Не обнаруженная с ходу примета на лице Васеньки, а именно бородка, повергла николо-бережковско-го Мегрэ в ощутимое замешательство, заставив милицейского юнца раскошелиться на более пристальный взгляд.
Лебедев хоть и поджидался собравшимися, но все же не столь конкретно, что ли, не в столь стремительном своем возникновении. Даже Смурыгин до последнего момента уверенности в приезде милиционера не имел, не говоря уж о бабе Липе и снулом отшельнике Сохатом.
Лебедева усадили на табуретку по правую руку от хозяина. Стол у полковника был тесноват, квадратный, на четыре "столовских" персоны, банкетными данными не обладал, то есть не раздвигался. Пришлось маленько сплотиться и в дальнейшем сидеть как бы на спиритическом сеансе, держа руки на столе в миллиметре одна от другой и смотря друг другу в глаза, как на исповеди.
Полковник Смурыгин с "возникновением" участкового несколько поскучнел, ощущая себя в глазах публики если не стукачом, то, во всяком случае, не именинником, обязанностей своих застольных не выполнял, сидел сморщившись, что-то с отвращением жуя и время от времени покряхтывая, знакомить художника с милиционером не спешил или не считал нужным. И Парамоша вдруг понял: надо брать игру на себя. Иначе дело примет формальный оборот; наручники, может, и не наденут, а документы предъявить обяжут.
Парамоша медленно, с расчетом на тягучий, размазанный эффект начал приподниматься из-за стола, и, почти одновременно с ним, синхронно, и зачарованно, и так же растянуто пошел на подъем румяный Лебедев.
- Разрешите представиться? - протянул Парамоша руку, не робко, но все же как-то не отчетливо, не бывши уверенным, что руку эту примут и хотя бы немного пожмут…
Приняли, пожали. Вопросительно, выжидательно.
- Парамонов Василий Эдуардович, год рождения пятидесятый, место рождения - город Ленинград. Работаю помощником художника у знаменитого живописца Ильи Глазунова, краски растираю. Холсты штопаю. Позирую, когда художнику простого советского человека изобразить необходимо. Сейчас в отпуске нахожусь. Духовных сил набираюсь. Рабочий день у художников, сами понимаете, ненормированный. Появилось настроение - карандаш в руки и будьте любезны! - указал Васенька на прислоненный к спинке кровати портрет.
- Участковый Лебедев. И что же… Ваша работа? - не смея улыбнуться, заинтересовался юный страж порядка, слегка ошарашенный несомненным сходством изображения с оригиналом и еще с кем-то, с каким-то известным маршалом, скорей всего.
- Его, Эдуардыча, рисование! - уцепился полковник за ниточку ощутимого смысла, уводящую в сторону от казенной атмосферы, набрякшей в жилище Смурыгина с приездом в Подлиповку милиционера. - Талант, братцы, дело темное: снаружи, посмотришь, человек как человек, третьего роста, волосы русые, зубы гнилые, нога сорок первого размера, а мозгами шевельнет да руками над бумагой помашет - и совершенно справедливо: будьте любезны!
Лебедеву, как и всякому человеку, сникающему в своих порывах перед тайной мастерства, захотелось вдруг на улицу, к мотоциклу, чтобы ветер ударил в лицо, слизнув румянец стыда, прихлынувший от неловкого обращения участкового с заезжим талантом; но верх в лейтенанте все-таки взял долг, и, пересилив себя, но теперь уже компанейски улыбаясь, ✓ юноша пробормотал:
- Хорошо бы все-таки удостовериться… Лицо вы, извиняюсь, в наших краях новое. Опять же - бороду сбрили. Сами понимаете: доверяй, но проверяй.
- Бородку сбрил, потому что она в негодность пришла: возле костра обгорела. Вот если б я ее отклеил, бородку свою, тогда другое дело.
Олимпиада Ивановна, сидевшая с приходом Лебедева как на иголках, опасливо торкнулась в широкий, как колено, локоть лейтенанта:
- Племянник он мне…
- Слышь-ка, Лебедев! - встрепенулся в это же мгновение и Смурыгин, положил на плечо лейтенанта руку запанибратски. - Ну, чего ты из кожи-то лезешь? Тебе что, ручательства нашего мало? Расписку написать, что он хороший? Уймись. Не из тех он, не из твоих подопечных. Художник он! Смекаешь, ху-дож-ник?! Талант, Божий человек. Да и наблюдал я за ним целый месяц. Как под микроскопом! Достаточно заверения? Как член партии с военных лет - заявляю тебе: малый он безвредный. А ежели по части трудоустройства сомнения берут: успокойся. Парень лежнем не лежит. Старухе, пенсионерке, которая в колхозе полета лет хребтину гнула, пособляет. Это что - не работа? Урожай с огорода собрал, дров на зиму навозил. И не на тракторе - на своем горбу, заметь! Это что - баловство? Нет, парень, это порядок! В деревне житель способный прибавился. Радоваться нужно, а не того… подозревать. На кардон его в лесники устроим. Ежели пожелает на природе подольше пожить. Пусть рисует.
- Да что я… против, что ли? Пусть хоть стихи пишет. - Лейтенант покраснел, глаза чуть ли не в самую тарелку опустил. - Не в этом дело. А дело в том, что Парамонова, да-да! - выкрикнул участковый, сорвавшись с тона, - Василия Эдуардовича Парамонова нашли в озере убитым. То есть - в кожаном пальто и без признаков жизни!
Воцарилась не тишина, а нечто более оглушающее, скажем - пустота, вакуум, этакая черная дыра в атмосфере полковничьего хозяйства образовалась.
- Этто как же понимать? - уронил в недоумении нижнюю челюсть полковник Смурыгин.
- А так и понимать, - заискрил проснувшимися глазками Парамоша, - так и понимать, что нашлись наконец-то мои документы! Которые у меня этот, в кожаном, отобрал! У пьяного. Баба Липа, подтверди! В озере я тогда валялся, без документов. Правда, одно просроченное удостовереньице, более чем девятилетней давности, сохранилось. Вот! - Парамоша суетливо выдернул из кармашка куртенки замусоленные корочки студенческого удостоверения. Размытая надпись просматривалась там и уцелела, скорей всего, благодаря своей застарелой "въедливости" в бумагу. - Вот, взгляните. Правда, я тут моложе. Еще студентом Театрального! - протянул Парамоша Лебедеву документ.
- Театра-ального? - с ужасом переспросил Смурыгин. - Так вы еще и артист, извиняюсь за выражение?
- Никак нет, товарищ полковник! - с воодушевлением подхватил Парамоша смурыгинскую игру в ироничность. - Художник я. Театральный художник. Декоратор.
- Яс-сненько, - оглядел честную компанию полковник и как-то судорожно, будто руки у него зачесались, потянулся к чайнику с прозрачной "заваркой".
- А мне кое-что не ясненько, - продолжал воодушевляться Парамоша, - фотокарточка на моем паспорте цела или отклеилась?
- Цела.
- А нельзя ли того… предъявить мне ее для опознания?
- Нельзя. Труп и все, что при нем, давно уже в райцентре. Но теперь я припоминаю: фотокарточка на паспорте изображала не потерпевшего.
- Меня изображала. Потому что я - Парамонов.
- Знаете что! - теперь уже воодушевился лейтенант. - Придется вам в письменном виде для начала…
- Обещаю, - Парамоша серьезно посмотрел на всех поочередно, как десятиклассник на родителей перед первой разлукой. - Сразу же после торжества и сочиню. Бумажка найдется, товарищ полковник? Подписку о невыезде тоже накатаю! Добровольно. Годится?
- Вот и договорились. - Внешне лейтенант успокоился, ухватил вилкой шпротину за хвост и так, во "взвешенном" состоянии, начал опускать ее себе в рот. - А фамилия у потерпевшего - Цвёл. Не нашего бога, видать, гражданин. Орест Рафаилович Цвёл. Так и записано в его паспорте старого образца. И фотокарточка на документе с личностью потерпевшего сходится. И смерть наступила не от асфиксии, а от удара в затылочную кость. Твердым предметом. Предположительно - трое или четверо суток тому назад.
- Во! - назидательно качнул Парамоша указательным пальцем в сторону участкового. - А я с ними, с теми… больше месяца тому назад схлестнулся. Стопроцентное алиби, лейтенант! Когда паспорт вернете? Имею шанс - до снега?
- Там разберутся, сколько их у вас, процентов и прочих шансов. Вы со своим паспортом наверняка по следствию проходить будете. Сегодня, ради праздника и вообще по просьбе трудящихся, - улыбнулся Лебедев застолью, и в первую очередь Олимпиаде Ивановне, - сегодня забирать вас с собой не стану. Сообщить, куда надо, сообщу. Какие будут указания от начальства на ваш счет - узнаете позже. Не вздумайте слинять. Отловят в розысках - три "Д" схлопочете. Расшифровать? Дадут, догонят, добавят.
- Во-первых, не слиняю. Мне тут хорошо. В тепле, под крышей. А дело к зиме. И насчет "дадут"… От сумы да от тюрьмы никто не гарантирован. За скитальческий образ жизни годик могут припаять. Не за бродяжничество, заметьте, за скитальчество. Ощущаете разницу? Скиталец! В этом есть что-то романтическое. Дозвольте сказать! Не речугу, а как бы последнее слово? Можно? Желание имею. Самое времечко… Вся Подлиповка за столом. Мо-ожно?! - с подвывом испросил Парамоша.