- Рассказывала?! - = насторожился угрюмый старик, подфйшв Tia шляпу огромную ветвистую пятерню, бтчего шляпа сразу же сплющилась и съехала на затылок. - А чего она тебе рассказывала? Небось убивцем величала? А я и есть убивец. Я ее мужа убил. По фамилии тоже Курочкин. Проходил в отряде как провокатор. В расход вывел. Олимпияда на своего похоронку получила: погиб смертью храбрых на польской земле. А мне сдается, я его шлепнул. Потому как в отряде я эту работу исполнял. Мне ее поручали. Врагов казнить. И вот я теперь… сторожем при Курочкиной. А что еще она тебе говорила? Алкоголиком величала? Нет… Олимпияда такого не скажет. Олимпияда - она ведь мухи не обидит. А я и есть алкоголик! Вот, сказывают, борьба в России с энтим делом идет. Слух такой прошел в данный момент. Думаешь, против я? Ни боже мой. Одобряю.
При условии, что прежде всего… непьющих от эфтого бедствия обороняют. А главное - деток неразумных. Вопче, тых, хто не нюхал ее отродясь. Тут я согласный. Обеими руками голосую. А вот ежели таких, как я или ты, от нее спасать - пустое вовсе дело. Таких надо в кучу собрать, как навоз, огородить, и пусть копошатся, покуда не издохнут. Закинуть их в Расеюшку хрестьянскую, северную, порожнюю - и пусть пашут! Я б на месте начальства кремлевскова расселил бы алкашей вот по таким деревнюшкам бескровным. Пусть бы упирались на земле, себя кормили. И - польза, и в городах чище. И штобы никаких телевизоров им! И прочих соблазнов… Вглухую штобы и втемную! Покудова не отрезвлеют.
- Сурово.
- А чаво с вами канителиться?
- Ас вами?
- А мне уже поздно в другую веру переходить. Да и хто меня видит? Рази я пью теперь? Так, нюхаю… На дороге у государства не валяюсь. У меня своя на зтот край линия. С ей и в землю уйду в обнимку. Оно, конечно, стар я зеленому змею молиться. Тихо живу, молча. Одно слово - Сохатый. Прозвище мое с партизанских времен. Како тута пьянство в пустыне нашей? А ежели навещают каки туристы али художники - нихто их сюда не звал.
Старик, упираясь в дверную коробку, попытался выпрямиться, но получилось это у него не вдруг, давала о себе знать поясница. И тут Парамоша не растерялся, услужливо подскочил, протягивая деду Прокопу руку. От помощи дед, секунду подумав, отказался, однако порыв Парамошин не оставил без внимания.
- Ну вот што, парень… Зайдем ко мне, - и решительно направился наружу из голубой "виллы".
Васенька, не размышляя долго, пустился следом. Ему даже веселей как-то сделалось от ощутимого над ним превосходства старичка, да и какого старичка - Сохатого!
- А вы разве не в этом особняке проживаете? - поинтересовался художник - не столько из вежливости, сколько из боязни молчания, во время которо го СохаФый мог измыслить что угодно. - Телогреечка на печке разве не ваша?
- Где хочу, там и живу. А на печке я поясницу грею. В нехорошую погоду. Мировая печка у Авдеевны-покойницы. Полтора полена стоплю - и готова процедура: горячие кирпичики!
ПроШли меж отяжелевших плодами яблонь на край участка. Антоновка, штрифель, а это, кажись, пепин шафранный алеет. И еще Парамоша обратил внимание, что опадышей под деревьями - самая малость. Убрано.
Далее шли набитой, отчетливой тропой, уводящей от голубой "виллы" в низину, за огород, к овражку, над которым в ракитовых кустах пряталась банька, крытая толем, крепенькая, ухоженная. Еще ниже, под самым ракитником, - ‘колодец: пара бетонных колец, утопленных в сочную, пронизанную родником почву. Вода - в метре от поверхности колодца.
"Вот она, резиденция Сохатого", - смекнул Парамоша.
Дед просунул в дверную щель ивовый прутушек, створка отошла, и чуть ли не на карачках старик устремился в глубь помещения. И в этот момент за спиной Парамоши, собравшегося нырнуть в баньку следом за стариком, кто-то хрипло прокашлял. Несколько раз. Парамоша оглянулся и никого не увидел. Кроме большого черного петуха, запрыгнувшего на березовую колоду. Кашлял петух. Вернее - так он пел.
В баньке пахло прелыми яблоками. Но как густо пахло! Пряно. Предбанник весь был усыпан подгнившей падалицей. В самой бане довольно уютная обстановка. Застекленное оконце занавешено белой тряпицей. Ближе к дальней стенке, на высоком полке, где прежде люди парились, - матрас-сенник, покрытый шерстяным одеялом. В головах подушка. Наволочка на подушке опрятная, веселая, в мелкий цветочек. Недавно стиранная. Высокая лавка, куда прежде тазы ставились, покрыта скатеркой. Теперь это стол. На столе керосиновая лампа и накрытая носовым платком то ли шкатулка, то ли гармошка игрушечная, детских размеров. И еще книга: "Воспоминания" маршала Жукова, том первый. Взятая напрокат у полковника Смурыгина.
Каменка в бане - с дымоходом. Котел для воды накрыт какой-то странной металлической крышкой, скорей всего - деталью от стиральной машины.
Крышка плотно закрывает горло котла. Из отверстия в крышке, напоминающего клапан парового котла, время от времени со вздохом появляются какие-то мутные пузыри, лопаются, распространяя все тот же кислый яблочный дух. И это при холодной печке.
Помимо прочего в бане имелся настоящий венский стул. Старинный. Из цельного гнутого дерева. Легкий и очень прочный. Как костяной. В углу за каменкой, будто шлем водолазный, сиял шароподобный самовар.
Старик откинул занавеску от окна, указал Парамоше на венский стул: "Садись". Откуда-то из-за печки извлек сплющенный картонный ящик из-под венгерского "токайского". Отодрал квадрат картона. Протянул Парамоше: "Рисуй".
- Чем? - улыбнулся Парамоша, начиная постигать смысл усилий деда Прокофия.
Лесник, все так же сурово, без намека на улыбку, стоя на полусогнутых, мгновение поразмышлял о чем-то, затем выбрался из баньки. Вернулся минут через пять, держа в руке аккуратно разлинованный в косую линейку осколок грифельной (аспидной) доски, применявшейся для обучения правописанию в дореволюционных приходских школах. В другой руке обломок грифельной палочки.
- Это где ж вы такие реликвии обнаружили?
- А на огороде, в грядках. Тута школа в прежние времена стояла. На бугре.
- Да-а, матерьялец, тлению не подлежит, - провел Парамоша грифелем по доске.
- Что яму сделается… - подтвердил Сохатый.
Пришлось Парамоше потрудиться. Лесника усадил на пол против окна, чтобы лицо - как на ладони. Дед с удовольствием протянул замлевшие ноги, расправил позвоночник, прислонясь спиной к каменке. Чтобы грифель на картоне смотрелся четко, Парамоша прокалил палочку над стеклом зажженной керосиновой лампы. И заострил кончик охотничьим ножом, извлеченным из щели в бревенчатой стене.
Разметив "полезную площадь" на картонке, быстренько прикинул, куда бороду, куда лоб с ушами располагать. К счастью для Парамоши, облик Сохатого чем-то отдаленно напоминал портреты позднего Льва Толстого; рисовать характерные, известные всему миру черты было не так уж и трудно; все равно что "Буря мглою небо кроет" наизусть читать.
Рисуя, Парамоша незаметно для себя увлекся, скрипел грифелем что есть мочи, сопел, кусал губы; отпрянув от картонки, подозрительно долго всматривался в Прокофия и вдруг начинал едва слышно декламировать: "То как зверь она завоет, то заплачет, как дитя".
- С вас поллитра! - отстранил от себя картонку Парамоша, утвердив ее на столе за керосиновой лампой и, поплевав на испачканные пальцы, вытер их о свои линялые джинсы.
"Патрет" Сохатому понравился. Более того - изумил как бы. Немалым сходством, но еще больше - скоростью исполнения:
- Ну-у, парень… мастак! То само, умелец! - речь Прокофия помягчела, подтаяла как бы и потекла живее, в интонациях ее все отчетливей стала проступать костромская, приволжская, округлость. Сохатый долго не решался дотронуться до подарка. Но вот он бережно сграбастал картонку огромными малоподвижными пальцами, поискал глазами нож - видимо, хотел пригвоздить изображение к стене, затем застеснялся такой демонстрации, передумал, взяв себя в руки; а рисунок небрежно, хотя и с долей ласки, забросил на полок за подушку. И тут же принялся накрывать на стол.
- Што хошь про меня думай, а водку белую с тобой потреблять не стану, парень: опасно ноне. Да и не подходишь ты под мою пропашшую категорию: тебя, гляикось, ешшо руки слушаются. Ни к чему тебе мозги дырявить. Я тебя сидором домашним попотчую. Мировой квасок. Шампаньское супротив мово сидора яблошнова - струя лошадина.
Разговорились:
- Извините, Прокофий Андреич, вы что ate, и зимой тут проживаете?
- Круглогодично.
- И что же… тут, в баньке и прописаны?
- Как так? Не понял…
- Ну, в паспорте, извиняюсь, Подлиповка обозначена?
- A-а, вона ты о чем, - заерзал на скамейке Сохатый, кряхтя в недоумении. Вопрос о прописке явно ему не понравился. - В лесу я прописан, понял? А точнее - в леспромхозе, в поселке. А што?
- Да нет же, ничего особенного. Интересно просто. Не обижайтесь. Забудем про зто. Меня больше не "где" интересует, а "почему". В такую глушь разоренную забраться добровольно! Это что, Прокофий Андреич, из убеждений философских, что ли? Я же вижу - не простой вы человек. Ни с того ни с сего - в отшельники! Прежде люди в скиты уходили отчего? Спасения искали. На религиозной почве. А вы, Прокофий Андреич, на какой почве?
- Не твоего ума дело! - вновь ненадолго посуровел, как бы в себя ушел, Сохатый. - Я на пенсии нахожусь. Имею полное право жить хоть на луне. А если, парень, откровенно, по секрету ежели, то и не живу я, а так… ожидаю. Когда меня повесят. Цыганка нагадала, а все не сбывается пророчество.
Похрустели свежепросоленными огурцами, покопались в рыбных консервах. Погрызли зеленого лука с хлебушком.
Чисто у вас, аккуратно, - решил подмазаться Парамоша, слегка напуганный обмолвкой Прокофия о цыганкином пророчестве, но, похоже, опять ступил в недозволенное, ибо Сохатый угрожающе свел брови. - Женская рука чувствуется. А что? Тряпочки глаженные, стиранные…
- Уж больно ты, Вася, любопытный какой-то, нервенный. Как шпиен. Так тебя и подмывает землю носом рыть, будто кабанчика шкодливого. Ну, што тут такова особова - тряпочки чистые?! Олимпияда-бабушка завшиветь не дает! Доволен, узнамши? Ладно. Ша. Еще кваску? Ты, Вася, парень, хотя и непутевый с виду, но што-то и в тебе имеетца приятное. Помимо умельства срисовывать. И приятное в тебе, Вася, знаешь што? Неспособность обижаться. Во! Золотое качество. Ему плюй в глаза, а он - все божья роса. Непротивленец ты, Вася, вот ихто! Гибкой. Такова не скоро раздавишь. Ноготь устанет.
- Ну, спасибо. Обрисовали! - Парамоша сделал вид, что его проняло. Отвернулся от стола. - Я ведь тоже могу поддеть.
- А ты и поддень. Веселей ехать будет.
- Не имею права: я младше вас. К тому же вы партизанили тут, а значит, ветеран. Небось награды имеются? - довольно развязно поинтересовался Парамоша и вдруг по-настоящему струхнул, сообразив, что затронул в Сохатом какой-то наиболее обнаженный нерв: лицо у старика побагровело, дыхание нарушилось, глаза утонули в косматых бровях и в складках взбудораженной кожи.
- Вот оне, ордена-медали мое! - рванул ветхую, полупрозрачную, в проталинах прорех рубаху на груди, так, что она мигом разъехалась по его костлявым, неровным плечам, будто пелена туманная. Открылось старое тело, опушенное седыми завитками, все в каких-то рубцах, углублениях, спайках и блестящих лужицах давнишних ожогов.
Парамоша резво привстал с венского стула, готовый убраться подобру-поздорову, но старик, защемив чугунными пальцами его джинсы, потянул художника на прежнее место.
- Сиди покудова. С1&ажу чаво… Ты ведь ее не видал?
- Кого это, Прокофий Андреич?
- А войну? Сколь тебе?
- Тридцать пять.
- Не видал. Хошь, покажу? Вона где она, - постучал Сохатый огромными пальцами себе в грудь. - Думаешь, похваляюсь по пьяному делу? Не думай. Да и тверезый я ноне все чаще. А про войну… Не вытекла она из меня наружу, чтобы - вся. Ни кровью, ни потом, ни слезми. Осталась при мне. Ты не думай, я ее не всем показываю. Тебе можно. Ты - нихто… Как и я. Проболтаешься - не поверят. Я, может, и спрятался в энтой баньке, в энтой пустыне непроходимдй, чтобы никому ее, гидру краснопузую, не показывать, деток чистых не пужать. Хорошо ли это - высовыватца с ею постоянно? Лик-то у нее не андельский. Из тых людей, что о войне любят поговорить, вышла она давно. А во мне сидит. В ком она тлеет, в ком ее запах мерзостный содержится, и шум крыльев, и немота могильная, в ком она сердце до сих пор рвет - те чаще помалкивают, Вася. Убить человека, Вася, это и себя не пожалеть. А на войне убивают. Такая там работа вредная, Вася, ка той войне. Погоди-ка! Кажись, Лебедев-участковый на тарахтелке своей пожаловал? Не нужно, чтобы он видел нас возле моего котла. Ступай, племянничек. И мотри, про квасок - ни гугу! Ежели што, ни я тебя, ни ты меня знать не знаем. Уговорились?
Заслышав стрекотание мотоцикла, Олимпиада Ивановна, будто ее за руку кто дернул, мигом прибралась в избе: двери с форткой настежь, окурки Васенькины - на двор, в туалетную яму. Что касается вещичек "племянника", то все они на нем - и джинсы, и кеды, и рубашечка. Осталось предупредить Васеньку, чтобы не высовывался теперь, мало ли чего. Участковый - он и есть участковый: его дело за порядком следить, с непорядком бороться. А Васенька, в болоте найденный, как его ни золоти, - непорядок, чуяла сердцем.
Баба Липа кинулась во двор, обежала сад, заглянула в баньку: нету Васеньки. Что ж, ладно, будь, что будет, решила, а без боя она его участковому не отдаст.
Лебедев пришел один, без Смурыгина-отставника, который недаром тогда, придя за слабительным, к табачному дыму принюхивался. Олимпиаде такой вариант - с одним Лебедевым - больше нравился: опытного полковника она откровенно побаивалась, а молодого Лебедева-лейтенанта - ни боже мой. Паренек свой, из деревенских, совестливый, краснеть не разучился, когда волнуется, и вообще - голова большая, крутолобая, волосы белые, как вата искусственная, лысеет уже мальчонко и - сирота, родители в своем доме сонные сгорели, так лейтенант у тетки в Николо-Бережках квартирует. Парень хоть и сводит брови постоянно, а губы-то и разъезжаются улыбкой. Зла не накопил.
У крыльца Лебедев старательно топал ногами, околачивал пыль с сапог о белый плоский камень - кусок мрамора могильного, вкопанный еще мужем Олимпиады Ивановны для красы и для "тротуара".
Курочкину настораживала медлительность участкового. С месяц назад он уже появлялся. Налетел тогда вихрем. У ее избы, под липой, развернулся, посмотрел на сунувшуюся в окно Олимпиаду, помахал ей рукой и умчался к рябине полковника Смурыгина. Скорей всего - убедиться приезжал: жива ли старушка? А сегодня степенно так подступает, будто свататься надумал. А хитрить-то и не умеет. Все планы - снаружи, на лбу написаны. "Ну, что ж, заходи, миленький, покалякаем. Чего хошь бери, а Васеньку тебэ не отдам".
В избе участковый вначале смущенно улыбался, затем сурово нахохлился. Фуражку с головы снял поздновато, лишь когда прошел под самые образа. За столом на лавке сидел вежливо, хотя и не без напряжения, которое неумело гасил. Глаза его украдкой обшаривали помещение, замирая на печном "утесе" с явным намерением просверлить кирпичную кладку, узнать: нет ли кого на лежанке?
- Вот какое дело, бабушка Липа… - и замолчал. Надолго.
- Какое, сынок? - охлопала себя руками Олимпиада Ивановна, будто ища что-то, подбила волосы под косынку, подзатянула ее концы, и, как бы отыскав потерянное, остановила руку на груди, возле сердца.
- Сигнал поступил. Насчет посторонних людей. Будто у вас, бабушка Липа, посторонние люди тайком проживают. С недавнего времени. Видели…
- Да кто ж это видел?
- Видели. В оптический прибор. С десятикратным приближением.
- Племянника?! Васеньку, что ли?!
- Вам виднее, бабушка Липа, кого именно видели. Только мне - указание от начальства: подозрительных людей на заметку брать. В леспромхозе магазин обчистили…
- Вот ироды. И кто ж это догадался?
- Воры обчистили. А мне указание… Тунеядцы разные из больших городов бегут. Выводят их там, как клопов. Вот они и кинулись врассыпную.
Олимпиада Ивановна, отвернувшись от лейтенанта, демонстративно перекрестилась на иконы.
- Да не стал бы я тревожить, бабушка Липа, если бы не сигнал. На сигнал реагировать необходимо.
- Регируй, сынок, на здоровье, только вот тебе мой сказ: ко мне племянник приехал. Чужова бы я не пустила.
- Да и мне кажется…
- Что я, свово от чужова не отличу? Племянника от преступника подозрительнова? Смурыгин-полковник в свою биноклю эвон с какова далека пялится, а я - сама здеся. Не ошибусь. Кому видней? Так что и не сумлевайся, сынок.
Лейтенант со вздохом и явным облегчением перестал вдруг сдерживать служебную серьезность, лицо его потекло, умылось улыбкой.
- Вот и мне сдается… Чего бы это вам, бабушка Липа, нехорошего человека хлебом-солью встречать?
- Племянницы моей двоюродной Стеши - сынок. У ково Смурыгин-полковник дом сторговал, Ефимовы звать. Лет семь как съехали в город. До тебя, подит-ко, ещё, сынок.
- А племянника вашего как зовут, бабушка Липа?
- А Васенькой и зовут. Фамилия Парамонов.
- А документы у него имеются?
- А то как же! Буду я у свово племянника документы проверять, - спохватилась Олимпиада Ивановна.
Лебедев, смущаясь, достал записную книжицу, занес в нее данные о племяннике Курочкиной. Поразмышлял маленько.
- А чего ж это у Ефимовых… сын - Парамонов?
- А бог его знает, - заметно растерялась и тут же нашлась Олимпиада. - Должно, в городе сменил фамилью. Псенданим. Художник он. Рисует - не приведи господь! Так рисует, так рисует… Глякось, - принесла из-за печки фанерку, на которой углем Парамоша от нечего делать, валяясь на лежанке, набросал старушечье, в рельефных морщинах, лицо. - Как две капли! Ну, чисто Репин.
- Да-а… Один такой Репин в Ленинграде, в газетах пишут, взял да и картину испортил в Эрмитаже. Знаменитого на весь мир художника Рембрандта произведение порезал. От злости. А может, прославиться захотелось. Из этих, из бомжей тоже, из тунеядцев. До свиданья, бабушка Липа. Привет вашему племяннику. Рад буду с ним познакомиться поближе.
Когда стрекот лейтенантовой тарахтелки постепенно истаял в лесной глуши, Олимпиада Ивановна, очнувшись от вранья, как от жаркой болезни, долго молилась, а правильнее сказать - оправдывалась перед сзоей "Богородицей", шепча не молитвы, а приводя, так сказать, доводы.
"Ой, грех, нехорошо, понимаю! Только чует мое сердце - не вор он, Васенька, и никакой не убивец, а слабый, запущенный человек, от стаи отбившийся.
Заклюют его, как белую ворону, теперь свои же собутыльники. А здесь, у меня, глядишь и просветлеет. Старательный, за водой вчера самостоятельно сходил, тележку старенькую на колеса решил поставить, в железном хламе копошился возле сарая. Опять же - рисовать обещался. Крысу кочергой убил. В доме живьем запахло. Разве плохо? А раз такое хорошее дело намечается - бог ему в помощь! Благодарю тебя, заступница наша, за то, что надоумила. Само-то собой чего разве бывает? Значит, так надо, чтобы Васенька возле моих последних денечков пожил".
И, успокоив сердце предчувствием истины в доводах своих, укрепилась в намерениях.