- Теперь товарищей из России вытряхнут? - спрашиваю я, устраиваясь на сундуке возле печки. Сундук обит жестяными полосами, на нем домотканый половичок.
Мария и Шура переглядываются, смеются.
- Это что, папашенька сморозил? - спрашивает Мария.
- Хотели бы вытряхнуть, да каши мало ели, - отвечает Шура.
- А почему папа не любит товарищей? - недоумеваю я.
- Ленин и "товарищи", вот они действительно вытряхнули из России и царя, и богачей, и всяких…
- А папа… Чего он? Он же не богач!
- Хозяйничать хочется, - горячится Мария, - а Советская власть хвост ему прижала. Вот он и фыркает на нее. Всю жизнь прислуживал этим купчишкам, был у них на побегушках. Жить как они мечтал. А тут им дали коленом под зад!
- Собственник он, - Шура подыскивает понятные мне слова. - Иметь собственный дом, собственных лошадей, собственную лавку… Понимаешь? Работников иметь… Это уже у него в крови…
- Горбатого могила исправит! - как всегда решительно припечатывает Мария.
- А Ленин хотел, чтобы все работали друг для друга, чтобы все было для народа, - объясняет Шура.
Снизу, в открытый люк, доносятся голоса уже выпивших. А меня охватывает тоскливый страх: неужели в доме снова будет скандал, дебош?
- Какая держава погибла, боже ты мой! - раскатисто изумляется Солдатов. - Пусть появилась новая. Но это уже будет другая страна. А Россия, Русь - погублена! Где ее вековые обряды, праздники, песни, свадьбы? - Солдатов говорит необычно, он почти поет или со слезами, с выкриками сказывает былину.
- Жили дворяне, купцы, фабриканты, крестьяне, чиновники, духовенство, ремесленники, бродяги, нищие! Каждый имел свой облик. Даже свой язык. Это же была не жизнь, а зрелище! А теперь? Кириллыч, что осталось теперь от Руси-матушки?
- Ну, завел панихиду! Вино все песни знает, - ворчит Мария.
Я подбегаю к люку, свешиваю вниз голову. Отец задумчиво курит, мать на прялке сучит шерстяную нитку. Веретено, крутясь, то взлетает к ее руке, то опускается до пола. К прялке, похожей на деревянную лопату, привязан большой пук черной шерсти. Прялка напоминает растрепанную голову Солдатова. Он облокотился обеими руками на стол, закрыл лицо ладонями и поет, раскачиваясь:
- А праздники?! Да разве забудешь масленицу?! Тут вся Русь была! Размах, удаль, тройки с бубенцами, песни широкие!
- Да-а, рухнула Россия, - с дымом выдыхает отец. - Царишка был никудышный, царица - немка, потаскуха, да еще этот конокрад Распутин… Просвистали Россию! Взять бы хороший бич, да и…
- Ну, расходилось сине море в умывальнике, - усмехается Мария.
А вскоре Шура нам рассказал, что всюду на собраниях много спорят о новом названии города. Предлагали назвать его Партизанополем, Краснооктябрьском, Оревсибом - что значило: организатор революции в Сибири - и даже каким-то Курултаем. Это название тоже было составлено из нескольких слов; помню, что сюда входили и "культура", и "коммунизм", и "революция", а остальные слова забыл и сейчас не могу расшифровать этот "Курултай"…
На Красном проспекте задумали построить Дом Ленина.
Еще беден был город. Поэтому решили выпустить миллион листочков с изображением кирпича и продавать эти листочки по десять копеек. Столько стоил один кирпич.
Помню на самом "кирпиче" - силуэт будущего здания, а над рисунком - лицо Ленина. Вокруг фраза: "На Дом В. И. Ленина".
Бумажные "кирпичи" покупали не только в городе, но и в деревнях. Вот на эти-то деньги и начали строить дом-памятник.
Шура купил целых десять бумажных кирпичиков и подарил их мне.
- Да-а, умело кухарка с Ванькой управляют государством, - осклабился отец, рассматривая эти кирпичи. - Доуправлялись! Аж своему вождю не на что памятник поставить. Ах, расхудым вас в голову! Как налетчики с большой дороги разграбили чужое добро, нахрапом захватили дома, заводы, землю, золото! Скоро вот промотаете все это со своими делегатками да совбарышнями в юбках выше колен. Что тогда запоете?
- Ничего, - спокойно возразил Шура. - Не пропадет без вас Россия. Нас вот уже и Англия, и Франция признали, а ты все тянешь… Не опоздай!
Был снегопад
Помню в нашем доме небольшую синюю полку, а на ней истрепанные, пожелтевшие книги. Я часто перебирал их, с большим интересом рассматривал картинки и портреты писателей.
Полка принадлежала Шуре. Он любил свои старые книги. От него я узнал о Пушкине, о Лермонтове, о Льве Толстом, о Гоголе, о Чехове. Сначала их читал мне Шура. Я слушал, затаив дыхание. Сам еще не умел читать, только на следующую осень я должен был пойти в школу…
Несколько дней беспрерывный густой снегопад. Опускаются и опускаются лохматые, большущие снежинки, растут и растут пышные сугробы. Крыши, заборы, ворота - все в белейших хлопьях. Березы словно облеплены ватой. Весь город занесен. Утро. Еще совсем сумеречно.
Выхожу на улицу расчистить дорожку. Замер среди снегопада. Тихо, тепло, пустынно. И почему-то стало грустно. Точно я расстался или должен расстаться с кем-то очень дорогим.
И вдруг из дебрей снегопада выбегает белая лошадь. Извозчик на переднем сиденье кошевки, в черно-рыжей дохе из собачьих шкур, под мышкой ременный кнут. Сзади, накрыв ноги медвежьей полостью, сидит мужчина в кавказской папахе, в черной бурке. Таких я видел только на картинках в книге Лермонтова. Рядом с ним женщина в серой беличьей дошке. Дошка обшита болтающимися беличьими хвостами.
На медвежьей шкуре лежит толстый слой снега. Кошевка по глубокому сугробу подплывает к нашим воротам.
Оказалось, это отец прислал квартирантов. Они будут жить у нас месяц. Горбоносый, с усиками, в бурке - осетин. Он инженер. В Сибирь приехал в командировку. А русская - его жена.
Тоненькая, с пышными светлыми волосами, темноглазая, ходит она по комнате, и от нее веет запахом духов и снега.
Я не спускаю с нее глаз. Подобной женщины в нашем доме еще не бывало.
Она спрашивает, умею ли я читать?
Приехавшая берет с Шуриной полки старенькие томики, листает их.
- Славные книги, - говорит она. - Ты должен их прочитать. Хочешь, я научу тебя читать?
В полдень "лермонтовский черкес" в бурке приносит новенький букварь, тетрадку в косую линейку и граненый голубой карандаш, гремящий в круглом пенале. Пенал, как деревянная ложка, покрыт черным лаком и расписан золотыми, красными листьями, цветами и травами. Когда я с усилием раздергиваю его половинки, он гулко стреляет, будто я из пустой бутылки выдергиваю тугую пробку.
И вот сижу за столом. Я чисто умыт, на мне новая, сшитая матерью, ситцевая рубашка, синяя в белый горошек, крученый с кисточками поясок, новые штаны из чертовой кожи и старые серые валенки. Из дырок на пятках торчат пучки сена. Я заталкиваю его в валенки для тепла.
Приехавшая ласково гладит мои вихры легкой рукой.
- Молодец! Быстро схватываешь. Тебе надо учиться.
Я вожу пальцем по букварю:
- Ма-ма… Па-па…
Мне удивительно, что это я сам читаю. От радости лоб мой в испарине. Я как во сне. Какое это чудо - слышать нежный голос, вдыхать запах духов, касаться руки ее.
Ночью плохо сплю, мечтаю о занятиях. Еще темно, а я уже старательно умываюсь, причесываюсь, надеваю свой "парадный" костюм. Пристаю ко всем в доме, чтобы проверили, как я выучил заданное. Успеваю позаниматься с Марией, потом с Шурой. Жду, когда же проснется моя учительница, так волшебно появившаяся из снегопада…
Забыты приятели, самодельные деревянные коньки с полозьями из проволоки, брошен лоток - короткая доска, покрытая льдом. Этот лоток служил вместо санок. Я не выпускаю из рук букварь и тетрадку.
Занимаюсь целыми днями, пишу все лучше, читаю все бойчее и своим восторгом и азартом увлекаю и свою первую учительницу.
- Ты послушай, как он читает! - радостно говорит она мужу. - Нет, ты только послушай!
Накануне отъезда "лермонтовский черкес" приносит мне под буркой стопу книг:
- Тебе! Читай! Учись!
Я бережно листаю "Тараса Бульбу", "Каштанку", "Муму", "Капитанскую дочку", "Робинзона Крузо"… Ложась спать, я кладу их себе под одеяло…
Уезжают квартиранты на другой день вечером. Женщина стискивает мою голову узкими ладонями и, глядя в мои глаза, ласково спрашивает:
- Ты будешь меня помнить?
- Буду.
- Как возьмешь книгу - вспоминай… Ты, я вижу, очень любишь книги.
- Ничего, вода выпоит, хлеб выкормит - человек будет! - восклицает "черкес" и дружески хлопает меня по спине. Выходя из дома, взмахивает черными крыльями бурки.
Вечерний сумрак. И снова снегопад. Хлопья опускаются густо, лениво, бесшумно. Лошадь с места берет рысью. И через миг меня охватывает глухая пустынность. Ни звука на заваленной снегом улице. А я стою у ворот в синей рубашке в белый горошек и дрожу не то от холода, не то от горя.
Я не помню имя ее, да и лицо почти забыл, только мерещится мне что-то красивое, молодое, радостно-счастливое…
Прошло немного времени, и я сам прочитал первую книжку: это была "Майская ночь" Гоголя.
Самый длинный день в году
Летом я с братьями сплю на сеновале…
Меня кто-то трясет за плечи. Я чувствую это, но не могу проснуться, так сладко спать на похрустывающем сене. Но меня все трясут, трясут, и наконец в недра моего сна пробивается совсем издали Шурин голос:
- Вставай, Илья Муромец! Вставай, балда!
И тут я совсем ясно ощущаю, что меня треплют за нос. Медленно выбарахтываюсь на белый свет из душной, уютной, как мех, глубины сна. И сразу же вижу смеющееся лицо Шуры, в покатой крыше синие линейки щелей, вдыхаю запах сена, слышу глухой стук лошадиных копыт внизу в конюшне.
Я пытаюсь снова нырнуть в пучину сладчайшего сна, но это мне не удается, Шура опять хватает меня за нос и удерживает на поверхности.
- Вставай, лежебока! Довольно дрыхнуть! Эй, Муромец!
Шура, уже одетый, умывшийся, с мокрыми волосами, приваливается к моему боку, говорит в ухо:
- Сегодня день необыкновенный. Единственный в году.
- Какой? - спрашиваю я, садясь.
- Самый длинный день в году. Сегодня двадцать второе июня. Сегодня будет светло почти восемнадцать часов! Еще и четырех нет, а солнце уже всходит. В такой долгий день… Ты знаешь, сколько в такой день может у тебя произойти, всяких событий?!
Алешка спит каменно, непробудно, открыв рот. Шура машет на него рукой:
- Ему такое не интересно!
Мы спускаемся по лестнице, выходим за ворота.
Светло. Оцепенела листва на тополях. Ни человека, ни птицы, ни звука, ни ветерка. Только разгорается, ширится, льется свет с востока. Город будто пустой. Но это лишь кажется так.
В домах спят люди. В пахучей, зеленой густоте листвы, за наличниками окон, на чердаках, на сеновалах прикорнули воробьи, горихвостки. Под листьями замерли мухи, жуки. А вон у Ромки-цыганенка на железной крыше дремлют белые голуби. На поленницах, в сенках, на крылечках, в сараюшках спят лохматые, теплые звери: собаки и кошки.
И улица пустынна и призрачна потому, что по ней бродят невидимые, уютные, посапывающие сны.
Мы стоим на дороге. Я - в одних трусах. Избегавшийся, худющий, коричневый от солнца. Большой палец на левой ноге обвязан запыленной тряпкой - сбил о камень.
Я чувствую какую-то благодарность к Шуре. За что? За ласку? За дружбу? Или за этот самый длинный день в году, с которым он свел меня сейчас?
Среди зелени тополей золотятся новые столбы. Давно ли здесь тянули провода, и звонкие столбы гудели, когда монтеры, взбираясь, ударяли по ним "кошками"?
Шура в комнатах, в кухне вкрутил лампочки, и мы с нетерпением ждем, когда они загорятся. На берегу Оби уже построили новую городскую электростанцию…
- Ну, иди, досматривай сны, - говорит Шура.
- А ты?
- Пройдусь… Посмотрю спящий город…
И он уходит по дороге, заложив руки за спину. На нем голубая майка с белым воротником и с белыми обшлагами. Его бумажные серые брюки в черную полоску явно коротки ему. Между сандалиями и обшлагами мелькают голые ноги.
А я снова лезу на сеновал.
Я уже хорошо выспался, когда пришел ко мне Петька.
…Курицы бродят по двору, роются в земле. Ходит взъерошенная, сердитая, рябая клуша с выводком пушистых цыплят.
Другим мать уже не дает садиться на яйца. Как только заклохчет какая-нибудь хохлатка, она сразу же окунает ее в бочку с водой, чтобы курица остыла, не начала парить.
Во дворе взвихривается стая разноцветных перьев, они грудятся к заборам. Мы с Петькой пускаем их по ветру. Перо взлетит над крышей, покружится и опустится.
В углу двора черемуха. Под ней в песке купаются куры. На заборе болтаются моя шубенка, половики. У сарая груда сосновых дров, земли в опилках, среди поленьев козлы.
Между врытыми столбами натянута веревка, она провисла от сырого, только что вывешенного белья. Над ним поднимается парок. Забавно смотреть на рубахи, свесившие рукава вниз. Будто невидимые люди, как в цирке, ходят на руках.
Под водосточной трубой в кадке плавают перья и коробок с воткнутой спичкой-мачтой. К дому привалена лестница. Сухая земля местами облита мыльной водой после стирки.
Открыв рот, под черемуху плетется пес Ругай. Шура взял это имя из "Войны и мира".
Петух, повернув голову набок, смотрит в небо и, завидев коршуна, тревожно кричит.
Под навесом на бревешках стоят сани, на них лежит дуга, хомут. К стропилам подвешены только вчера нарезанные в лесу березовые веники. Там, в сумрачной прохладе, славно пахнет сеном, вянущими вениками, рогожей и лошадью из конюшни.
Солнце ослепительное. Редкие облачка, словно белые заплаты на синей рубахе. Изредка провопит на весь квартал черный белозубый, как негр, угольщик: "У-у-угли-и-и! У-у-угли-и-и!" - Он идет рядом с телегой, заваленной мешками с углем. И снова тишина, безлюдье. Может быть, я бы и заскучал, но я помню, что сегодня день особенный. И я все чего-то жду.
Игра с перьями надоела… Время все меняет. Теперь даже игры у ребят другие. Тогда мы играли в городки, в бабки, в лапту. Бывало, вечером высыплет на дорогу орава парней, мальчишек, и через весь квартал летает черный гуттаперчевый мячик, звучно хлопает по нему лапта. Крики, свист, хохот…
Мы с Петькой делаем бумажных голубей. Они взлетают высоко, скользят над двором. Но и голуби надоели.
Сразились в бабки. Они у меня нарядные: синие, красные, зеленые. Самые длинные, большие бабки я просверливал снизу, растапливал на плите свинец и вливал его в отверстия. Такой налиток врежется в кон, и разноцветные бабки так и брызнут в разные стороны.
У меня карманы штанов всегда оттопыриваются, обвисают, гремят бабками.
Петька проигрывает и злится. Лицо его краснеет, искажается, он громко, дико мычит, машет руками, доказывая, что я неверно бью.
С ним нужно быть все время настороже, он мгновенно приходит в ярость. Ослепленный ею, кидается с кулаками и на взрослых.
Однажды он подрался с Бычей, повалил его на землю и вдавил лицо в ямку. В ней только что лежала курица, купаясь в пыли. Петька выл, кряхтел, а Быча задыхался, сучил ногами. Мы едва выручили его.
Разозлившись, Петька мог запустить тебе в голову, в яйцо чем угодно: камнем, куском железа, палкой.
Как-то он подрался с Ромкой. Ромке одиннадцать, а Петьке восемь лет. Но Петька плевал на эту разницу. Он бросился, как дикий маленький зверь. Цыган-голубятник вынужден был встретить его кулаками. Но от Петьки невозможно было отделаться. Он падал, сбитый, но тут же вскакивал, снова бросался на врага. Лицо его было все в крови, в земле. Он вцепился в Ромку, точно клещ, кусал его, царапал. А тот бил его в лицо и никак не мог отделаться, наконец, закричал нам:
- Возьмите его! Он мне глаза выдерет! Или я его зашибу!
Мы, толпой, оттащили неистовствующего Петьку, держали его, пока Ромка не скрылся.
Тогда Петька схватил палку и начал гонять нас.
Но если все шло хорошо, с Петькой играть можно. А играет он увлеченно, весь отдаваясь нашим затеям. Он размахивает руками, смеется, показывает, что ему игра нравится и что все получается здорово, интересно…
Когда игра в бабки надоела, беремся за чижика.
Но тут на улице поднимается лай собак, свист и крики мальчишек. Я показываю Петьке на свои уши, потом на улицу, и мы несемся к калитке.
По дороге медленно двигается телега с железной клеткой. В ней мечется несколько собак. Двое мужиков гоняются за рыжей Бычиной Кадошкой. Она походит на львенка. Остригли ее наполовину: оставили только гриву да кисточку на хвосте.
В руках у собачников сети на обручах. Один из них, ловко бросив обруч, накрывает Кадошку. Она визжит, катается, запутываясь в сетях.
Другой собачник подбегает с большущими клещами, захватывает ими Кадошку за шею. Кадошка дергается на весу, хрипит, выкатив глаза. Собачник через дыру сверху опускает ее в клетку.
Пока идет эта ловля, мы, стая мальчишек, с криком и свистом носимся по кварталу, разгоняем собак по дворам. Те лают изо всех подворотен. Выскочившие хозяйки во все горло срамят собачников:
- Живодеры! Дела вам больше нет? Ишь, нажрали морды на легкой работе! Самих бы побросать в эту клетку да потом шкуру содрать!
У Петьки так и раздуваются ноздри, он даже зубы оскаливает, швыряя в собачников камнями.
Они уезжают, а по всему кварталу долго еще гремит лай.
Тут появляется китаец с мальчиком. Мы разбегаемся по домам за пятаками.
Китаец расстилает на лужайке коврик, раскладывает на нем пестрые чашки, кольца, обручи, шары, и начинаются фокусы.
Из-под чашек исчезают яркие шарики и оказываются у кого-нибудь из нас в кармане. Пропадают бумажные ленты, а потом китаец вытаскивает их у себя изо рта или из уха. А мы, окружив его кольцом, только ахаем.
Резиновый китайчонок гнет "мост", ходит на руках, здорово крутится колесом, делает двойное сальто.
У мальчика равнодушные скучающие глаза, он не обращает на нас внимания. У старого китайца по усталому лицу катится пот.
Мальчик обходит нас с деревянной лакированной чашкой. Мы бросаем в нее пятаки и копейки. Они звенят, подпрыгивают.
Поднимается ветер, несет над дорогой пыль. Мы с крыши сарая запускаем змея. Он взвивается чуть не под облака и так тянет, что крепкая, суровая нитка режет руку. Змеек, словно живой, вибрирует, дергает. На нем трещотка, она рокочет от ветра. Мы посылаем змейку телеграммы. В середине бумажки вырвешь дырочку, проденешь на нитку, и ветер погонит ее к змейку.
Петька приплясывает, смеется, в восторге протягивает к нему руки.