Жизнь Александра Зильбера - Юрий Карабчиевский 13 стр.


Зима в тот год была неровная, с оттепелями, все дорожки вокруг дома обледенели - на этом гололеде и сломал дед свою руку. Я вышел из дому, крутя на пальце ключ от сарая - надо было набрать дров для дедовой печки, - и случайно взглянул в сторону калитки. Такого я еще никогда не видел: мне навстречу с той стороны забора двигалась огромная серебряная борода. Размеры бороды были просто фантастическими, да еще она почти сливалась с серым каракулем, окружавшим ее со всех сторон и тяжело нависавшим сверху. Носитель бороды имел черное, тяжелое, длинное, почти до пят, пальто, опирался на черную блестящую трость и медленно перемещался вперед вращательно-колебательными движениями, как игрушечный заводной медведь. Был он важен, толст, велик и сиятелен. Шагах в шести позади него в том же направлении, с той же скоростью и тем же колебательным способом двигалась маленькая толстая женщина с незапоминающимся лицом, обыкновенная старая еврейка, каких миллион на тысячу.

Почему он впереди, подумал я в первый момент. Мог бы все же пропустить женщину. Но тут же понял, что иначе и быть не могло. Такая была между ними дистанция, что жалкие эти пять шагов могли служить лишь очень скромным ее воплощением.

Я ни минуты не сомневался, мигом влетел обратно в дом и ворвался в комнату деда.

- Зейде! - закричал я, почувствовав вдруг необходимость хоть что-нибудь сказать по-еврейски. - Зейде, раввин!

- Раввин? Что раввин? - переспросил дед. - Что ты кричишь, как сумасшедший?

Он стоял посреди комнаты в одной рубахе - пиджак его валялся на диване, - подтягивал штаны, перепоясывая их пестрой, связанной из нескольких кусков веревкой, которая служила ему вместо ремня. Штанов было две пары, одни поверх других, да еще кальсоны, все это топорщилось толстыми волнами, лезло одно из-под другого, и этот узел с самим собой внутри он тщетно пытался увязать одной левой рукой - правая была у него в гипсе.

- Раввин идет! - орал я. - Приехал к тебе, идет сюда!

- Ты врешь! - тихо сказал дед, и веревка выскользнула из его руки и повисла на отвороте брючного пояса, зацепившись одним из своих узлов. - Ты врешь, это большой грех - так обманывать старого человека.

Но я ничего не добавил в ответ, и тогда он сел на стул и заплакал.

- Готэню! - причитал дед, заливаясь слезами. - Готэню, что же мне делать? Вот Ты послал мне такую радость и такую великую честь, сам ребе приехал ко мне домой, и вот я должен принимать его в этом сарае, в этой конюшне, в этом борделе - чтоб она сгорела, эта мелиха, что довела меня до такого позора!..

Я успел завязать на нем его веревку и нацепить на шею белую манишку, которую он надевал по праздникам, и тут в дверь постучали и вошел раввин, неся впереди себя лаковую свою трость. Так дед и встречал его - в одной манишке, в подвязанных пестрой веревкой штанах, одну руку, сломанную, тянул для приветствия, а другой, здоровой, пытался зацепить с дивана пиджак. Я помог ему надеть его, пока раввин расстегивал свое необъятное пальто. Вошла раввинша. Дед показал мне на дверь. Выходя, я напоследок еще обернулся, взглянул в его взволнованное заплаканное лицо и подмигнул: мол, не дрейфь, дед, все будет о‘кей!

- Майн эйныкл… - пролепетал дед позади меня.

- А шейнер, а клигер ингеле! - пропел раввин сочным актерским баритоном.

5

- …Так как же бы ты заплатил за лечение? - продолжал я допрашивать деда. - У тебя же нет ни копейки.

Дед смотрел на меня долгим и хитрым взглядом.

- Да, ты прав! - говорил он решительно. - Ты прав, тебе еще рано жениться. Ты еще говоришь такие глупости, что я вижу: да, тебе-таки рано жениться!

- Ну-ну, ладно, ты ближе к делу.

- О! Посмотрите на этого делового человека! Он спрашивает, где бы я взял пять рублей, он думает, я всегда был таким, как сейчас, я родился где-нибудь под забором, так его научили в школе и так он и думает - что я родился где-нибудь под грязным забором, а не в порядочной и уважаемой семье. Он думает, что я был босой и голодный и меня угнетали капиталисты. Так ты думаешь, а? А теперь Советская власть дала мне эти хоромы, и эти наряды, и всю эту счастливую жизнь - чтоб твои комиссары имели такую же!

Так вот, чтоб ты знал раз и навсегда, что твой дедушка был состоятельным человеком. Не богатым, нет, но хорошему врачу я мог хорошо заплатить, и у меня бы еще кое-что осталось. И эти деньги я зарабатывал вот этими руками и вот этой головой (он показывал, какими руками и какой головой). Я был экспедитором на сахарном заводе, и ко мне приезжали со всей губернии и из соседних тоже. И никто не сказал про Зильбера плохого слова - ни русские, ни евреи, ни украинцы, ни поляки. И даже немцы - у нас были и немцы - тоже относились ко мне хорошо. Может быть, это были другие немцы? Не такие, что убили твою бабушку?.. И твоего папу?..

Он начинал трястись и всхлипывать. Я не знал, что от меня требуется, и выжидал, глядя в пол. Он сам останавливался, подсыхал немного и продолжал:

- У меня тоже был дом и были лошади, не такие замечательные, как у Красовского, но на них тоже можно было ездить… и была мебель, и кое-что из золота… Но твои бандиты, гори они огнем, отняли все, что у меня было. А мне они дали эти хоромы - спасибо твоей маме, у меня бы не было и этого - и дали мне бесплатную поликлинику, чтобы глупая девка бесплатно писала мне свои бумажки!..

6

Вот такие шли у нас разговоры.

Но я еще раз хотел бы предостеречь читателя от ложного впечатления, будто бы я сам стремился к общению с дедом, будто было мне с ним интересно и весело и я слушал часами тихо и внимательно, перебивая лишь для того, чтобы уточнить неясное место или задать наводящий вопрос. Ничего подобного. Просто я был воспитанный мальчик и знал, что обязан, находясь в этом доме, навещать старика время от времени и, значит, выслушивать его мансы. Но, едва открыв дверь в его комнату, я уже мечтал о том, как выйду обратно. Дед был мне в тягость. Его рассказы мало меня интересовали, я вполне мог бы без них обойтись. Я брезговал пить и есть, прикасаться к посуде, да и к прочим, вполне нейтральным вещам. Я старался сесть подальше от него, с содроганием ожидая того момента, когда он, клацая пластмассовыми челюстями, в полемическом запале начнет плеваться мне прямо в лицо. Приезжая и уезжая, я должен был с ним целоваться, и я заранее прилаживался так, чтобы проскочить и не попасть губами на его вялые влажные губы с нависающими сверху нечистыми усами…

Но, конечно, в повседневном его существовании были и забавные для меня моменты. Мне нравились все его молитвенные операции: как он серьезно и обстоятельно надевал на руку и голову тфылн, как прилаживал коробочки, накручивал ремешки; как он набрасывал на голову талес и сразу становился женоподобным, плаксивым и жалостливым; и весь его молитвенный бормот, вся эта непонятная мне скороговорка с неожиданно крутыми подъемами и резкими срывами, все это, мне казалось, состояло также из плача, из жалоб, просьб и выпрашиваний.

Но была уже в этом для меня и определенная музыка, звуковое взаимодействие частей, завершенность фраз и периодов. Это ощущение многократно усилилось, когда он однажды попросил меня помочь накрутить ему ремешок на левую руку - из-за сломанной правой он не мог справляться один. Там требовался строгий порядок витков, чередование широких и узких промежутков, и этот ритм, и этот рисунок, выстраивавшийся вдоль тощей дедовой руки, черно-белый, как клавиатура рояля, - все это приводило к неизбежной мысли о музыке.

И действительно, почти все, что исходило от деда, если не игралось, то пелось. Пелись молитвы, в которых, казалось, и слов-то не было, одна мелодия; пелась азбука, так похожая на сказочное заклинание ("Олеф, бейз, гимел, долед - четыре буквы в неделю, разве это много? И через два месяца ты будешь читать, как я. А потом приедут иностранцы - не всегда же будет так, как теперь, - приедут иностранцы - и ты, даст Бог, тоже поедешь в другую страну и сможешь сказать и написать, что захочешь: по-русски там никто не знает, а на идыш и лушнкойдеш - всегда кто-нибудь найдется…"); пелись рассказы из Священного писания, которые он кстати и некстати пытался втемяшить в дурацкую, всеми силами сопротивлявшуюся мою башку. Если я и слушал иногда внимательно, то только для того, чтобы выловить несуразность и задать уничтожающий вопрос. В общем случае, религиозность деда служила мне еще одним подтверждением его умственной неполноценности. К человеку, верящему в чудеса, нельзя было относиться серьезно.

Мне казалось, что все это пришло к нему со старостью, что в молодости он был таким же трезвым, свободным от предрассудков и разумным человеком, как все окружающие.

Где-то она мне примерещилась, эта разумность окружающих?..

7

Мы редко говорили с ним о Боге. Он не хотел лишний раз выслушивать кощунственные мои речи, я же знал, что, хоть кол на голове теши, ничего ему не докажешь.

Но однажды, совсем уже взрослым балбесом, я влетел к нему в комнату в праздничном настроении. Появился решающий аргумент, которым я собирался если не уничтожить, то надолго уязвить его веру.

- Спутник, дед! - заорал я ему с порога. - Как тебе это нравится? Искусственный спутник в Космосе!

- Здравствуй, - сказал он, медленно вставая со стула. - Мы не виделись целый месяц, но ты даже не хочешь сказать мне "здрасьте".

Он уже передвигался с заметным трудом, жить ему оставалось совсем немного.

- Здравствуй, здравствуй, - сказал я ему угрожающе и слегка притронулся рукой к его скрюченной, навсегда после перелома неподвижной ладони, и ткнулся подбородком во влажные его усы. - Ну, дед, что, что ты скажешь? Спутник запустили в Космос, на небо, и где же теперь твой Бог?

- Ну-ну, ну-ну, - сказал дед, как обычно, делая вид, что не расслышал. - Не спеши, не спеши, сядь, посиди, расскажи, как мама…

- Что мама? Мама ничего, нормально…

- Нормально? А голова у нее болит? Болит. Это от желудка! Она не следит за своим желудком. Д-да, можешь смеяться сколько влезет, все болезни идут от желудка. Скоро это откроют твои ученые, меня уже тогда не будет на свете, ты прочтешь и скажешь: "О! Старый дедушка был-таки прав! Надо было мне его слушать". Если ты не следишь за желудком - у тебя болит не один живот, у тебя болит и голова, и сердце, и печенка, и геморрой, и для ног и для спины это тоже имеет значение. И настроение плохое, и ты злой, как собака, и говоришь плохо, и делаешь плохо…

(Я слушал молча, я все терпел ради грядущего своего торжества.)

…Но если ты следишь за своим желудком, пьешь на ночь простоквашу, не кушаешь острого - тогда у тебя хорошая кровь, и кишечник в порядке, и голова не болит, и ты веселый, и все у тебя хорошо получается…

Наконец он устал, сделал паузу, и я ворвался в нее, как бандит в приоткрытую дверь.

- Дед, ты же любишь отвечать на вопросы. Вот и ответь мне на мой вопрос: где находится Бог?

- А что такое, - встрепенулся он, - что случилось? Почему ты спрашиваешь? Бог там, где и был всегда, - на небе!

- Так, на небе. А где небо?

- Небо? Там! - Он показал всей рукой, ему трудно было шевелить пальцами.

- Хорошо. А что такое небо?

- Не говори глупостей. Небо - это небо. Ну, конечно, ты читал всякие книги и ты мне расскажешь, что это такое. Ну, что ты об этом думаешь?

- Да что же тут думать? Небо - это атмосфера, воздух, небо - это Космос, пустота. Это, в общем, просто направление вверх, от центра Земли…

- Угу. Это ты в книжках прочел?

- В книжках, в книжках. Какая тебе разница? Это всем известно, в школе проходят.

- Что ты говоришь! В советской школе?

- Нет, в немецкой Не строй из себя дурачка.

- Я не строю из себя дурачка. Я просто удивляюсь, что в советской школе тоже иногда говорят правильные и умные вещи.

Я только усмехнулся.

- Ты же знаешь, дед, ты уже слышал: запустили искусственный спутник. Ученые уже давным-давно рассчитали законы движения планет, и теперь он вращается вокруг Земли, движется по тем же законам. Его так и запускали, такую давали скорость, чтобы эти законы выполнить. И, значит, они верны, раз он там летает?

- Ну-ну, ну-ну, очень хорошо, пусть летает, разве я против? Пусть летает, только бы не было войны…

- При чем тут война? Слушай, дед, я еще раз тебе объясняю: спутник движется по тем же законам, что и все планеты, и, значит, для их движения вовсе не нужен Бог, а только законы механики!

- А-а-а! - протянул он. - Ты опять за свое. Ты молодец, много знаешь: планеты, законы… Ну что ж, я не спрашиваю тебя, кто создал эти планеты, и Землю, и все такое. Но скажи мне, кто установил законы? Кто, кроме Бога, мог это сделать?

- Да никто их не устанавливал, они были всегда.

- Ты говоришь - никто, я говорю - Бог. Ты думаешь, что ты прав, я думаю, что я прав. И никакие твои ученые, даже самые умные, нас не рассудят.

- Ну хорошо, ладно - Бог. Но почему же никто его не обнаружил? Никакими приборами? Сначала думали, что Бог сидит на высокой горе. Поднялись на все горы - там его нет. Стали летать на самолетах - ничего похожего. Поднимались все выше, почти уже за атмосферу - с Богом не встретились. Теперь вышли в Космос - уж куда выше, - опять ничего не видно…

- Ну-ну, - покачал он головой. - Что мне делать, если ты всегда так торопишься? Ты так торопишься, что тебе некогда выучить лушнкойдеш и почитать священные книги. Хорошо, не надо лушнкойдеш. Священное писание есть и по-русски, я мог бы тебе достать. Но тебе некогда. Ты хочешь услышать одно слово и чтобы все тебе сразу стало ясно. Все не станет ясно от одного только слова. Хорошо, не перебивай меня, я скажу тебе так, что ты будешь доволен.

Так вот, люли сидят внизу, на берегу моря, и не умеют подняться в гору - и Бог для них на горе. И это правда. Но проходят многие годы, быть может, сотни или тысячи лет, и люди поднимаются на гору, и Бога там нет, потому что он на небе. И это тоже правда. И проходят другие сотни лет, и люди придумывают самолет и летят прямо на небо - и Бога там нет, потому что он много выше - как ты говоришь? - да, в Космосе ("Космес", - произносил дед). Но люди скоро полетят в Космос, и там будет то же самое. Потому что - слушай, что я тебе скажу! - потому что Бог всегда над людьми и, как высоко ни поднимется человек, Бог останется на пятьсот лет пути выше!

- Ну-у-у… - протянул я разочарованно.

- А что же? Ты рассуждаешь, как Советская власть: или то - или другое. А я говорю: и то, и другое. Всему на свете хватает места - и Богу, и спутнику, и самолету. Всему есть место в Божьем мире: и твоей мелихе, чтоб она провалилась, и тебе, чтобы ты был здоров еще долгие годы, и мне, чтоб я умер без всяких мучений. Умейн!

8

Он умер без всяких мучений. Дядя зашел к нему утром, окликнул - он не откликнулся…

Шла пасхальная неделя, и съехавшиеся к вечеру родственники радовались наперебой, как удачно все получилось, какое вышло совпадение, не всякому так повезет. И, хотя никто мне не мог объяснить, какие именно привилегии полагаются умершему в Пасху, в том, что это большая удача, также никто не сомневался.

Дед лежал на полу, накрытый белой простыней. Две свечи дымили и оплывали по обе стороны от того, что должно было быть его головой. Те несколько предметов, что составляли дедову мебель, были вынесены на террасу; обшарпанные табуретки и венские стулья рядком стояли вдоль голых стен, и каждый, кто входил сюда и садился, тут же начинал вести свой собственный счет времени, терпеливо дожидаясь момента, когда можно будет встать и выйти,

Несколько дней назад, а казалось, вчера (заманчиво было думать, что именно вчера) точно так же выносили мебель и расставляли стулья, и съезжались родственники, и дед был в центре внимания. Наступал первый сейдер, день, когда вся мешпуха собиралась вместе, и это был действительно большой праздник, праздник общего дела, день единения.

На месте общего дела помещался общий дед - каждый из нас чувствовал в этот день свое перед ним равноправие и равное со всеми право на него. Отсюда и возникало это единение, радостное растворение каждого во всеобщем взаимном расположении, чувство, не столь уж доступное в остальные дни года.

Всю небольшую дедову комнату занимал тогда общий стол, составленный из собственно стола, и еще тумбочки, и еще кухонного столика, и еще какого-нибудь ящика, поставленного на попа и прислоненного сбоку, за него усаживали самых младших. Помещались все, сколько бы ни собралось народу. Теснились, устраивались, кто как мог, но дед располагался с удобствами. Он возлежал на подушках у дальней, царской стены, и вся торцовая часть стола была предоставлена в его распоряжение. Белая крахмальная пелерина покрывала его плечи и грудь, из рукавов праздничного коричневого пиджака высовывались чистые полосатые манжеты, поблескивали стеклянные запонки. Пиджак, впрочем, был так же зашмальцован, как и всякая другая его одежда, но надевался он только по праздникам, а потому и выглядел празднично. Черная ермолка обтекала голову деда, голова без привычного козырька казалась на удивление маленькой и голой.

Дед был похож на капризного ребенка. Сидел в своей пелерине, как в слюнявчике, за ним ухаживали, предлагали ему кушанья, приносили, уносили…

И свечи тогда тоже горели. Два витых бронзовых подсвечника стояли по углам стола, две толстые свечи выпрастывали из них кривобокие жирные туловища, два язычка пламени, два пламенных дурачка плясали и корчились в электрическом свете.

Эти подсвечники привез из Германии мой двоюродный брат, бравый штабной капитан. "Отнял у немцев", - говорили в доме, и мне мерещилась натужная рукопашная драка, такая примерно, как в "Теркине": я видел, как вонючий неповоротливый немец размахивает двумя тяжелыми подсвечниками, по одному в каждой руке, пытаясь ударить моего бесстрашного брата. Не тут-то было!..

Назад Дальше