По тому, как он нервно затягивался папиросой и как оглядывался на зеркальные стекла салона, Ольга Николаевна, насквозь уже знавшая Дениса, сразу поняла, что именно его раздражает. Нащупав его руку, она взяла ее в свои нагретые под одеялом ладони и тихо сжала ее. Он так же тихо ответил на ее пожатие, потом наклонился и, один за другим, поцеловал ее тонкие живые пальцы.
– Пойдем, Денис, в каюту. Свежо становится.
Он встал во весь свой огромный рост, легко, как невесомую, поднял ее, с головой закутал в одеяло и понес, бережно прижимая к груди и чувствуя даже через одеяло тепло ее тела. В коридоре какая-то унылая тощая фигура, в очках и серой шляпе, испуганно осведомилась:
– Что случилось? Обморок?
– Сердце шалит, товарищ… – мрачно ответил Денис и добавил: – У меня шалит. Неизлечимая, товарищ, болезнь…
Фигура удивленно попятилась к стене и зачем-то сняла шляпу, а из-под одеяла послышался тихий, счастливый, бесконечно милый Денису смех…
В каюте они как-то сразу повеселели. Раздеваясь, Ольга включила радиотрансляцию.
"…Начинаем передачу "Концерт по заявкам", – объявил диктор. – Старший лейтенант государственной безопасности товарищ Шведов просит исполнить "Песню о Москве". Прослушайте эту песню в исполнении Сергея Яковлевича Лемешева. Музыка – Тихона Хренникова. Слова – Дениса Бушуева…"
Денис, стоявший возле умывальника спиной к репродуктору, рывком повернулся и, бледнея, крикнул:
– Выключи!.. Пожалуйста, выключи, Ольга!..
И в том, как он это крикнул, в дрогнувшем голосе, в карих глазах, сверкнувших влажным злым блеском, было столько откровенной муки, что Ольга, выдернув шнур из розетки, отвернулась. Отвернулась потому, чтобы он не прочел в ее глазах того, что вдруг ей открылось и ужаснуло ее.
XV
…Ночью, уже к утру, поднялась буря. Хлынул дождь. За спущенными на окнах жалюзи тонко, противно свистел ветер, разрезаемый сетками поручней и железными прутьями. Где-то громко и надоедливо хлопал оторванный брезент.
Эти равномерные и громкие, словно в ладоши, хлопки и разбудили Ольгу. Голова ее лежала на плече Дениса. С минуту она не двигалась, прислушиваясь к его ровному дыханию. Потом осторожно встала, нашла в темноте халат и, накинув его на абажур настольной лампы, включила свет.
Мягкий синеватый полусумрак наполнил каюту. Ольга беспокойно взглянула на Дениса – не разбудила ли? Нет, он спал. Как она любила его спящим! Этот его спокойный, беззвучный сон, эти чуть нахмуренные брови, эти твердые, всегда сжатые во сне губы и его любимую позу – на спине, с положенной на грудь левой рукой и слегка отвернутой в сторону белокурой головой. Казалось, что он и во сне о чем-то непрерывно думает, но думает очень спокойно и о чем-то непременно хорошем и чистом.
Она наклонилась, тихо поцеловала его и неторопливо стала застегивать распахнутую на груди полосатую пижаму, но застегнула неправильно – правая пола пижамы полезла кверху, пришлось все расстегнуть. В зеркале сверкнуло белизной ее тело, и, косясь на свое отражение в зеркале, она невольно, с плутоватой улыбкой на припухших губах, вспомнила ночь, вспомнила и, закусив губу, чтобы не улыбаться, стала искать другую половину пижамы. И, найдя ее и натянув на себя, она села в кресло и резким кивком головы отбросила назад пушистые русые волосы. И тут мысли ее как-то сразу перекинулись на то, что все больше и больше тревожило ее в последнее время и потихоньку, вдруг откуда-то налетая, отравляло ее счастье.
– Как это страшно… – вслух вырвалось у нее.
А мучило ее вот что.
Она чувствовала, что в Денисе происходит какая-то страшная ломка. Прислушиваясь к его беседам с дедом Северьяном, к разговорам с коллегами-писателями, к спорам с Белецким, к участившимся перед отъездом в Москву беседам с простыми колхозниками и водниками, она стала улавливать в Денисе новое, глубоко критическое отношение ко всему тому, что происходило в стране. Но это еще было ничего, мало ли писателей критически относятся к советской власти, но пишут прекрасные книги в защиту ее. Страшное было в другом: в том, что Денис охладевал к творчеству, которое было его второй натурой, его жизнью. Без творчества, она знала, Денис – пуст, мертв. И сколько бы он ей ни говорил (хотя он этого никогда ей не говорил, но она допускала, что может сказать), что любовь заменит ему творчество, – Ольга понимала, что для такой натуры, как Денис, одной любви, чтобы жить, – мало.
Страшное было еще и в другом: в том, что Денис, поверив во что-нибудь, уже непременно дойдет до крайностей. И тогда наступит конец. Конец всему, а главное – их, ее и Дениса, счастью…
И прорвавшееся вчера отвращение к собственной вещи, когда Денис заставил Ольгу выключить радио, перепугало ее.
За окном послышался торопливый стук шагов, кто-то крикнул:
– На перекате красный бакен потух! Навстречу буксирный идет. Буди капитана!
Шаги стихли. Хлестал по-прежнему дождь, ревел ветер. Наверху что-то с грохотом упало. Со звоном разлетелось стекло.
"Ведь если, – думала Ольга, – на одну чашку весов бросить их счастье, такое редкое и полное, которое, вероятно, на миллионы жизней выпадает единицам, и примирение со злом, а на другую – тонны правды, борьбу за эту правду и, быть может, смерть в этой борьбе, – то какая из этих чашек перетянет?"
И тут случилось то, к чему она меньше всего была подготовлена: маленькая чашечка с их счастьем легко и быстро перетянула все тонны правды и борьбы…
Ольга Николаевна рывком бросилась на ковер возле постели Дениса, секунду растерянно и бессмысленно озиралась по сторонам и вдруг, уткнув голову в колени, беззвучно и тихо заплакала, вздрагивая плечами и грудью.
– Я женщина… я хочу счастья… – в каком-то диком припадке отчаяния шептала она… – Я имею право на это счастье… я люблю Дениса… мне нет дела до какой-то нелепой борьбы… я женщина, женщина…
И вспомнила, как она когда-то издевалась над Денисом, над его творчеством, возмущалась его сумасшедшими гонорарами, поклонниками и поклонницами, дачей, автомобилем, шофером, прислугой, как она сама же все подряд рубила под корень, – и, вспомнив, заметалась: "Неужели и я, и я виновата?.."
А он спал, все так же спокойно и мерно дыша. И ей показалось, что это сон обреченного человека.
– А-а-а… – застонала она и, закусив пальцы, чтоб не закричать, бессильно свалилась головой на край постели, чувствуя на губах обильную и горячую соль слез.
Опять где-то что-то упало. Пароход сильно качнуло. Тревожно, перекрывая вой ветра, оглушительно засвистел…
– Прости меня, Дмитрий, – прошептала Ольга, думая о брате. – Но не будет по-твоему…
XVI
На Успенском съезде, в городе Горьком, в пяти кварталах от "Дома-музея Каширина" – того самого дома, в котором провел свое детство писатель Максим Горький и в котором нынче устроен музей, – чуть в стороне, на склоне оврага, находился воровской притон "Катькина малина".
Не один десяток лет прошел с описанного Горьким времени, но – странно – мало что изменилось в жизни и быте мещанских улиц. Произошло лишь некоторое смещение. Разгромленный угрозыском "Шихан" – место, где ютились крючники, воры и проститутки, – опустел и зачах. Обитатели "Шихана" перекочевали в другие места.
На въезде кривой улицы, выходящей на Успенский съезд, где стоит "Дом Каширина", появился новый базар. По воскресным дням сюда съезжаются колхозники и приходят со своим незамысловатым товаром местные жители. Колхозники торгуют рыбой, луком, свеклой, капустой… Местные жители – квасом, нитками, иголками. В воздухе, жарком и пыльном, плавает запах несвежей рыбы, кислой капусты и еще чего-то такого, что свойственно только бедным русским базарам. Над трупиками рыб, разложенных на деревянных стеллажах, тучами вьются зеленые мухи; потные, красные бабы поминутно отгоняют их ленивым движением рук. Крики, шум, ругань… Пьяные грузчики и воры затевают драки, дикие, жестокие, кровавые драки – свистят трости, тяжко сыплются удары кулаков, летят на пыльную, грязную мостовую стеллажи с рыбой. Бабы подымают ругань и плач.
"Катькина малина" – серенький, одноэтажный дом, с небольшой светелкой, крытый ржавым от времени железом с облупившейся зеленой краской, стоял в стороне от улицы, в конце глухого двора, заросшего пыльными лопухами и крапивой. Заднее крыльцо, с подобием веранды, выходило прямо в глубокий овраг, сплошь покрытый бурьяном и чахлыми акациями. Узенькая тропинка сбегала вниз. В бурьяне и крапиве вокруг крыльца валялось битое стекло от бутылок, картофельные очистки, смрадно пахли рыбные отбросы.
Хозяйка притона, Катерина Сутырина, шесть раз отбывавшая срок заключения в тюрьмах и лагерях и имевшая двенадцать приводов, – толстая, красноносая женщина, страдавшая тяжелейшими и продолжительными запоями, сидела на веранде и, широко расставив слоновьи ноги, рубила в корыте острой тяпкой капусту. Поодаль от нее, за колченогим ветхим столом, сидели два жулика: Петька-Сазан и Федор Сычев – и лениво пили чай. Сазан был щупл и низкоросл, с крупными коричневыми веснушками на лице, не исчезавшими даже зимой. Федька был высок, строен и красив. Синяя косоворотка, подпоясанная широким ремнем, ладно обтягивала его широкие плечи. Поверх косоворотки он носил по воровскому обычаю жилет. Жилет был серого цвета и слегка узковат. Из нижнего карманчика тянулась к пуговице часовая цепочка. Большие серые глаза Федьки смотрели ясно и открыто, и в них не было ничего воровского. Кольца густых каштановых волос беспорядочно лезли на потный, мокрый лоб.
В "Катькиной малине" Федька появился всего два месяца назад, после того, как угрозыск сделал облаву на его собственную "малину" в Свердловске. Вместе со своей молоденькой любовницей Танькой ему удалось бежать из Свердловска. С ними же вместе бежали: мелкий воришка-"скокорь" Чиж, вертлявый, юркий паренек, и проститутка Стелла. Вчетвером они благополучно добрались до Горького и "залегли" у Катерины Сутыриной. Первое время никуда не показывались и сидели тихо, и только полтора месяца спустя Федька сделал первый рискованный "скачок" – ограбил продовольственный магазин. Катерина Сутырина быстро сбыла награбленное – это была ее профессия, – и дело вышло ладное. Налет на магазин был очень смел, и выполнил его Федька мастерски. Мастерство и смелость были высоко расценены горьковским жульем, и многие из воров пожелали работать под начальством Федьки Сычева. Восхищенная удалью Федьки, Катерина Сутырина души не чаяла в нем и не знала, чем угодить драгоценному жильцу.
Теперь Федька вместе с горьковским вором Петькой-Сазаном разрабатывал план ограбления одного из складов на берегу Волги. Он никогда не действовал сгоряча, тщательно продумывал все до мельчайших деталей.
Было душно. Федька пил чай лениво, внимательно слушая собеседника. Выслушав же его, он кратко и ясно предложил свой план.
Нещадно палило солнце, по мостовой громыхали телеги, груженные железом. Где-то отчаянно визжал поросенок.
Федька неторопливо допил свой стакан с чаем, встал, потянулся и негромко спросил:
– Тебе все ясно, Петро?
– Ясно… – кивнул головой Сазан. План Федьки ему понравился.
Федька достал из жилетного карманчика массивные золотые часы, мельком взглянул на них и небрежно спросил у Катерины Сутыриной:
– Танька где?
– Наверху, у Стеллы.
Легко ступая кожаными кавказскими сапожками на тонкой подошве, Федька прошел в душные сени и поднялся по скрипучей лестнице, что вела в светелку.
XVII
Степанида Дождева, или – как ее звали в преступном мире – Стелла, была проститутка из ленинградского Интерклуба. Молодая – ей было всего двадцать три года, высокая и стройная, с матово-черными глазами, мягкими и умными, в веночках длинных, прямых ресниц, она была необычайно подвижна и грациозна. Она мастерски, на цыганский манер играла на гитаре и пела цыганские песни. Голос у нее был низкий, красивый, и пела она выразительно. Когда пела – жемчугом сверкали зубы, а на губах появлялась и порхала та таинственная, манящая улыбка, что сводила с ума мужчин.
Интерклуб, общение с иностранцами пообтесали ее, она ловко умела держаться в обществе и знала несколько фраз по-английски и по-французски. В Ленинграде Стелла жила на широкую ногу и редко попадала в тюрьму. А если и попадалась, то вскоре выходила на волю. И кто знает, как бы долго еще продолжалась ее привольная жизнь, если бы не последний арест. На этот раз Стеллу арестовал НКВД. После короткого допроса следователь предъявил ей обвинение по 35-й статье и сказал, что упечет ее лет на пять в концлагерь. Но тут же предложил Стелле компромисс. Он немедленно ее освобождает и даже разрешает заниматься проституцией, но с одним условием: по совместительству с проституцией Стелла должна стать секретным осведомителем.
– Теперь ты будешь красть у иностранцев не только деньги, но и все сведения об их странах, какие сумеешь выудить. Деньги бери себе, а сведения – нам… – заявил следователь. – Выспрашивай, выпытывай.
Стелла, добрая по натуре и по-своему честная, возмутилась и накричала на следователя.
Следователь жестоко избил ее и дал на размышление три дня. На третий день Стелла согласилась и внимательно выслушала все инструкции. Согласилась даже и на то, чтобы регулярно посещать секретную школу, где ее обучат не только шпионажу, но и иностранным языкам.
На другой день ее выпустили из тюрьмы, а ночью она бежала из Ленинграда и пробралась в Свердловск, где у нее были знакомые воры и проститутки.
Свердловское жулье приняло ее радушно. Но вскоре случилось то, что уж никак не входило в планы и расчеты Стеллы. Как-то зимой появился в "малине" беглец из лагеря. Ему нужны были фальшивые документы и оружие. И хотя он был "фраер", то есть не вор и не жулик, все к нему отнеслись очень хорошо. В "малине" он прожил неделю и, купив у жулья браунинг и "липу", однажды ночью исчез. И скоро о нем позабыли. Но не забыла беглеца Стелла. Этот невысокий, крепкий и молчаливый человек, со светлыми, голубыми глазами, неотступно вспоминался ей – было в нем что-то такое, что отличало его от других мужчин, с которыми Стелле приходилось встречаться и которых, благодаря своей профессии, Стелла презирала и ненавидела. Резко отличался он и от воров, к которым Стелла относилась или дружески, или равнодушно.
Она никого и никогда не любила. Пятнадцати лет ее изнасиловал отец – сумрачный и нелюдимый полотер. Потерявшаяся от горя мать облила спавшего отца кипятком – целый полуведерный чугун вылила ему на лицо. Отец ослеп и вскоре умер в тюремной больнице. Мать – повесилась.
Стелла осталась одна. Начались годы скитаний и нужды, приведшие ее в Интерклуб. Чувство любви было совсем новое для нее чувство и захватило ее всю, целиком. И она стала сильно и всерьез тосковать по светлоглазому беглецу и слонялась из угла в угол без дела. Ее новый "наводчик" Фомка Морозов, решивший подзаработать на Стелле, несколько раз указывал ей на заезжих ответработников, пьянствовавших в ресторанах, но Стелла всякий раз под разными предлогами отказывалась от знакомства с ними. Фомка приходил в бешенство.
– Сука! – кричал он. – Даровой хлеб только жрешь! Вот я жулью доложу!..
Но Стелла не боялась его угроз, она знала, что находится под крепкой и надежной защитой Федьки Сычева. Федька, сам страдавший находившей на него время от времени черной тоской, решил, что у Стрелки (он звал ее Стрелкой) "душа надломилась", и оберегал ее.
– Это бывает… – говаривал он. – И у меня бывает – чёрт-те знает что в башку лезет. Ничего. Пройдет. И у Стрелки пройдет. Дайте девке время.
И Стеллу оставили в покое.
XVIII
Когда Федька вошел в светелку, Стелла лежала на койке поверх зеленого байкового одеяла совсем голая, только живот и бедра были прикрыты мохнатым полотенцем. Лежала на спине, закинув руки за голову. Черные, густые волосы рассыпались по подушке и по плечам. Возле нее сидела Танька – маленькая белокурая девчонка, необыкновенно подвижная и ловкая. В левой руке она держала пузырек с тушью, в правой – длинную иглу. Склонив голову и положив язык на губу, Танька татуировала грудь Стеллы. Она считалась большой мастерицей по части татуировки.
Дело подходило к концу: вокруг маленькой смуглой и упругой левой груди Стеллы вилась вытатуированная змейка. Тонким, раздвоенным язычком змейка тянулась к тугому коричневому соску.
Прикрыв дверь, Федька сел на колченогий венский стул и сообщил:
– Стрелка, я к тебе. Дело есть.
Стелла не пошевелилась, лишь чуть скосила на него черные глаза. Не оторвалась от увлекательного занятия и Танька. Она продолжала колоть иглой грудь Стеллы, покрытую, как красными бусами, капельками крови.
– Чего тебе? – негромко и лениво осведомилась Стелла.
– А вот что: через часок-другой я, может, приведу одного дядю. Он тут у нас несколько дней пробудет. Так ты того… уступи ему светелку, а сама поспи в кухне.
– Ладно… – согласилась Стелла и отвернулась к стене.
Федька взглянул на ее обнаженную грудь и молча, долго наблюдал за тем, как Танька орудует иглой.
– Наколка мировая будет! – восхищенно сообщил он, подымаясь. – Тебе бы, Танька, не воровкой быть, а шкатулочки да коробочки расписывать. А то – портреты товарища Сталина вышивать.
– А ты не пяль глаза на чужое-то добро… – недовольно сказала Танька.
– А я всю жись на чужое добро глаза пялю! – рассмеялся Федь ка и, подбоченясь и одернув жилетку, негромко пропел:
…Мы не сеем и не пашем,
Из тюрьмы платочком машем…
И, еще раз оглядев Стеллу с головы до ног, откровенно признался:
– Ах, Стрелка, Стрелка, уж и до чего же ты красючка!..
– Хороша Маша, да не наша… – насмешливо сказала Танька.
– Стрелка, скинь полотенце… – попросил Федька, широко улыбаясь. – Покажись во всей своей красоте небожественной!
Танька так ткнула иглой Стеллу, что та вскрикнула. Вскочив и размахивая иглой, Танька вытолкала своего любовника за дверь. Беспечно смеясь, Федька сбежал вниз. Снизу крикнул:
– Так не забудь переехать-то! Стрелка!