Осенним днем в парке - Матильда Юфит 34 стр.


Ощущение счастья нахлынуло и тут же потонуло в сомнениях - какое же это счастье? Это беда, беда для него, для Ани. И для Нади, пожалуй, тоже беда… И он все, все должен сделать, чтобы избавить близких ему людей от этой неожиданной беды. Он должен на себя взвалить всю тяжесть.

Чуть стемнело, конь под Петром, пронзая вздыбленными копытами сгустившуюся призрачную белизну, упрямо скакал, неся на себе всадника, давшего жизнь городу, где провел сегодня свой последний день с Надей доктор Яковлев.

Надо было все-таки идти, найти по дороге какую-нибудь закусочную, съесть порцию сосисок и выпить кофе, расплатиться на автомобильной стоянке, взять свою машину, заправиться и ехать. А ехать не хотелось…

Он встал, прошелся, снова подошел к памятнику.

- Вот какие дела, какие пирожки, Петр Алексеевич, - сказал он царю. И вздохнул, снова не получив ответа. А что можно было ему ответить? История банальная и старая, как мир. Она была бы еще более банальной, если бы так близко, так остро не касалась его самого.

И все-таки он был счастлив. Несмотря ни на что, вопреки всему, он был счастлив…

Яковлев ехал к пункту Б хмурый, невыспавшийся. Свернул в полночь с шоссе, сделал привал у пруда, развел костер. Все напоминало о Наде. Только поднялись вверх струйки пламени, а он уже думал о том костре на Карельском перешейке, где болтал с молодыми людьми, а Надя безмолвствовала. Дурак, дурак, ну что он молол, трепал языком, почему не увел от костра Надю, не сказал ей душевных слов, не выспросил, как она к нему относится? Теперь сидит один на берегу пруда, томится…

Небо было затянуто тучами, вот-вот соберется дождик. Как будто даже природа отвернулась от Яковлева. Он залез в машину, скорчился там на заднем сиденье, вспомнил про мишку. Мишка уныло болтался на своей ленточке, тоже, казалось, скучал. "Нету нашей Нади", - печально сказал Яковлев, понимая, что ни с кем, кроме мишки, не сможет откровенно поговорить о Наде. А говорить придется, Аня ведь спросит, а она проницательная, она сразу заметит, если он очень уж будет отмалчиваться. А что он может сказать? Клянусь, близости никакой не было, не целовались даже, руку один раз пожал - и все. А в душе что делается? Аня подумает: лучше бы уж ты поцеловался, только не любил бы ее так отчаянно.

А ведь еще вчера он этого не знал. Понял, когда остался один. И что теперь ему делать - не ясно…

А дождь все-таки припустил. То только накрапывало, потом часто-часто застучало по верху машины, как из автомата, и так ему неприютно было под открытым небом, под дождем и ветром!

Надя не просила его ни писать, ни телеграфировать, но это ведь само собой понятно, что надо написать. А что, что? "Надя, я в тебя влюбился". - "Где же ты был раньше, почему не влюблялся, тяжелодум?" - "Вот и не влюблялся, а теперь влюбился. Я погибаю, Надя".

Он все-таки задремал. Проснулся, чуть стало светать, чуть побледнели на востоке небеса. Утро было без солнца, без тепла, хотя лето в самом разгаре. Или ему было холодно оттого, что не выспался, сердился на себя?

Так он и ехал.

Удача изменила ему: закапризничал мотор. Он вылезал под дождь, поднимал капот, снимал карбюратор, дул, выдувал невидимые соринки. Надо было дотянуть до технической станции, а это ведь еще вон сколько ехать. Почти до середины пути между пунктами А и Б. Сколько ездили с Надей, и не было ни одной поломки, а тут впервые за все время спустил баллон. Он сменил резину, весь перепачкался в грязи.

Езда в машине больше не доставляла ему удовольствия. Прелесть новизны была утрачена. И березки на обочинах не умиляли, и водители встречных машин не казались братьями, рыцарями того же ордена, что и он… Казалось, никогда он не доедет до станции.

Надя была теперь уже далеко-далеко, но он все равно ощущал ее присутствие. Вот какой сентиментальный доктор!.. Аня всегда говорила, что он очень сентиментальный. Ох, Аня, Аня, вот как она обернулась, моя сентиментальность…

В каком-то населенном пункте он зашел на почту, купил телеграфный бланк, написал адрес, написал кому, потом скомкал бланк и выбросил.

- Гражданин, - строго сказала девушка из окошечка, - на вид культурный, а бросаете на пол.

- Извините, - Яковлев поднял смятый комок.

- Если каждый будет бросать на пол… - неумолимо продолжала девушка.

Он не стал слушать, что произойдет, если каждый будет бросать на пол. А разве он бросил бы, если б знал, что написать?

И все-таки он добрался до станции технического обслуживания. Там скопилось множество запыленных, забрызганных грязью машин с привязанной на крышах поклажей. Толпились женщины и дети, разминались, пока отцы и мужья добивались помощи у механика. Под полотняным навесом работал буфет. От заправочной колонки пронзительно пахло бензином и машинным маслом. Сигналили, подъезжая и отъезжая, автомобили.

Яковлев не сразу разобрался, куда и к кому идти.

Работал только один механик, он торопился, разговаривал надменно, неохотно, пугал:

- Я вообще сейчас закрываю на обед.

- Друг, - обратился к нему Яковлев доверчиво, - терплю бедствие…

- Что у вас? - Механик взглянул. - О, здесь деталь надо менять.

- Меняй, голубчик, согласен.

Механик послал его на склад, на складе, когда он протолкался к учетчице, нужной детали не оказалось. Растерянный Яковлев всем говорил про свою беду, пока какой-то пассажир с острой бородой, похожий на профессора, не посоветовал:

- Деталь дефицитная, вы поклонитесь механику.

- Я кланялся.

- Вы поклонитесь рублем.

Яковлев покраснел.

Но рубля оказалось мало, механик запросил трояк. А трояка у доктора уже не набиралось, надо было еще подлить горючего.

Пока он стоял, сконфуженный, соображая, что делать, механик закричал на толпу автомобилистов:

- Закрываю, закрываю, все, шабаш, ко мне дружок приехал…

И ушел, сопровождаемый почтительными заискивающими взглядами.

Человек с профессорской бородой сказал:

- Я по этой трассе часто езжу. Форменное бедствие, когда этот артист приезжает. Механик ради него отцом-матерью пожертвует. Теперь будем загорать.

Яковлев не прислушивался, не заинтересовался, что за артист. Прошло часа два, он основательно вымок, тщетно пытаясь сторговать у кого-нибудь из автомобилистов эту проклятую деталь. Он нашел, как ему показалось, удачный выход из положения: заплатит механику за деталь, а поставит сам. Не боги горшки обжигают.

Мастерская все еще была закрыта.

- В буфете он, обедает, - объяснила нарядная учетчица в блестящем платье с большим вырезом, отрываясь от зеркальца, в которое рассматривала свои пухлые губы.

Яковлев чуть ли не десять раз говорил ей сегодня, как плохо организован труд на станции и как по-барски пренебрежительно относятся здесь к клиентам.

- Если хотите знать, - сказала она доктору почти душевно, настолько он ей примелькался, своим человеком стал, - механик имеет полное право и вовсе не заступать: сменщик болеет, он давно вкалывает без выходных, только из уважения к людям, а вы еще недовольны… Понимаете, какая ситуация? Тем более у него такой гость. - Она громко вздохнула. - Такая знаменитость! Может пригласить любую женщину, ни один генерал не откажется с ним вместе пообедать, а нате же, не может обойтись без нашего Димки. Буквально все секреты и переживания ему доверяет. Клянусь, я сама один раз своими ушами подслушала…

Яковлев, как ни тошно ему было, все-таки ухмыльнулся:

- Подслушивать некрасиво.

- А что? Искусство принадлежит всему народу, я так считаю…

Потеряв терпение, Яковлев пошел под парусиновый навес, где помещался буфет, нашел столик, за которым механик и, его гость ели борщ. Легкий пар стоял над тарелками.

- Простите…

Механик скользнул взглядом и отвернулся, как будто на пустое место посмотрел, а собеседнику сказал горячо:

- Сережа, да я для тебя - ты только мигни, - да я ему кости переломаю, этому умнику, если что…

- При чем тут кости… просто я еще не вошел в образ, я… я хочу добиться полной органичности.

Яковлев снова повторил, уже более настойчиво:

- Простите…

О господи! Он увидел знакомое лицо, но не мог сразу сообразить, кто это. Оперировал он этого человека? В институте с ним учился? Сталкивался на войне? Слишком молод. Ой, да это же…

Он ничего не мог с собой поделать, не управлял больше собой, улыбка поползла по лицу. Яковлев шагнул ближе. Какой случай! Сказать этому человеку: "Я вас благодарю, спасибо… так сыграть хирурга, как вы… так передать высокий дух нашей профессии…"

Артист нервно поежился.

- Вы что? - сухо спросил он. - Вы ко мне? Автограф, наверно? Автографов, извините, я не даю, считаю глупым. Ах, вы к нему…

Механик нахмурился:

- Я же вам сказал - трояк, а вы чигирничали. Ну что, не нашли дешевле, ко мне вернулись?

Артист поддержал его.

- Вы хотели получить даром? - насмешливо спросил он.

- Да я… почему даром… так обстоятельства сложились, что я…

- Теперь я занятый, - торжествуя, сказал механик. - Вы же видите, что я с человеком занятый, а лезете, не даете покушать…

Яковлев стал объяснять, что очень торопится, он только возьмет деталь, а поставит сам. Погода испортилась, а ему еще ехать и ехать.

- Да дайте же рабочему человеку поесть спокойно, как вам не стыдно! - опять вмешался артист, досадуя, что мешают поговорить.

Яковлев совсем растерялся. Он стоял в своем насквозь промокшем старом плаще, с грязными руками, испачканными машинным маслом, как жалкий попрошайка. Это он-то, который чуть ли не молился на этого артиста и хотел писать ему письмо! Он, который всего несколько дней назад смотрел, восторгаясь, вместе с Надей фильм, где артист играл военного врача-хирурга, такого, каким был в войну сам Яковлев! Что же это такое?! Должно быть, лицо Яковлева отразило такую силу страдания и обиды, что механик смягчился:

- Ладно, пойду отпущу ему эту деталь, все равно не отстанет…

- Нет, Дима, принципиально!.. - возразил артист. - Имеешь ты право съесть борщ, пока он горячий?

- Я подожду, - махнул рукой Яковлев, сдерживаясь, чтобы не наговорить лишнего.

Отходя, он слышал, как механик твердит:

- Не позволяй наступать себе на ногу, требуй чуткости, Серега. Они что, забыли, кто ты такой? Да за тебя простые люди горой стоят. Ты же наш, народный, свой, никому не сыграть рабочего человека, как тебе…

- Или - или… Если эта роль не получится, я брошу кино… - грустно сказал артист. - Понимаешь, Димка, нет искры́, не получается зажигание…

Тон был такой горестный, что Яковлев рванулся еще раз подойти, вернуться, может, удастся все-таки разговориться, но Димка по-своему истолковал его движение.

- Черт с ним… все равно на нервы действует, когда стоят над душой… Ты меня, Серега, извини… один момент…

Яковлев, сияя, сказал:

- Очень рад был встретить… Давно мечтал…

Артист произнес укоризненно, осуждающе:

- Чудовищно, как мы мало уважаем рабочего человека! Теперь будет по вашей милости есть холодный обед…

Яковлеву вспомнились все операции, которые он делал, все его ненормированные рабочие дни, все ночи, что он не уходил из больницы, просиживая у тяжелобольных, а он ведь "трояков" не брал и Аню приучил не брать подарков и подношений, в три шеи гнать, если несут на дом какие-то хрустальные вазочки, подстаканники с выгравированными надписями или коробки конфет, перевязанные лентами.

Вся его трудовая, самоотверженная жизнь пронеслась перед ним за одно мгновение, и он снова увидел себя, непрезентабельного, немолодого, ничем не примечательного, как бы со стороны - такого, каким видел его артист: длинный немодный плащ, намокшие ботинки, линялая ковбойка с оторванной у воротника пуговицей, которую он надел, чтобы не застирывать в дороге хорошие рубахи.

Красивое, правда, не такое красивое и не такое мужественное, каким оно выглядело на экране, лицо артиста показалось Яковлеву холодным и высокомерным. Никто и ничто не могло бы заставить его теперь поверить, что артист на грани отчаяния и приехал сюда за поддержкой. Его страстью были автомобили, на этом они сошлись и сдружились с механиком. Димка гордился этой дружбой, а артист нуждался в беззаветной, бескорыстной, слепой привязанности.

Ему было плохо, ему было очень плохо, не ладилось с новой ролью, и он нуждался в том, кто безоговорочно верит в его талант.

Плохо было с новой ролью! До этого он играл молодых, теперь, с возрастом, надо было заново находить себя. И осложнились отношения с женщиной, на которой он не хотел жениться, не хотел уводить ее от мужа и связывать себя, но которую боялся потерять, если будет слишком уж тянуть.

Артист заехал на станцию потому, что Димка умел слушать, возмущаться и сочувствовать, пылко и искренне сопереживать. Всем другим приятелям по театру и кино, с которыми можно весело или в заумных рассуждениях об искусстве провести время, было, в сущности, мало дела до его тревог. Они теперь, может, даже радовались, что у него неуспех. Он страдал оттого, что одинок, как ему казалось, а он и был теперь одинок, как все люди, когда им тяжело и нужно сделать окончательный выбор. Так одинок был сейчас и Яковлев с его внезапно нахлынувшей любовью, с сожалением о том, что подходит старость, а он, Яковлев, что-то важное, большое, значительное в жизни упустил…

Яковлев пристально смотрел на артиста, стараясь вложить в этот взгляд насмешливое презрение, досаду, обиду, даже горечь, но судьба не одарила его актерским даром выразительности. Яковлев вспомнил, как в спектакле МХАТа, в пьесе "Дядя Ваня", насмешливо кланяется Борис Ливанов в роли доктора Астрова. И, вспомнив, тоже сложил руки на груди и поклонился. И еще больше рассердился на себя за то, что эффекта не получилось.

Резко повернувшись, он пошел вслед за механиком.

Но артист, видимо, что-то почувствовал.

- Вы, кажется, обиделись? Что это вы? - обеспокоенно спросил он.

Но Яковлев уже не слышал. Не хотел слышать.

МУЖ И ЖЕНА
Рассказ

Матильда Юфит - Осенним днем в парке

Чуть скосив подведенные глаза, гардеробщица Ася следила, как Владимир Павлович вытаскивает из спортивной сумки свертки и банки с яркими этикетками. Снимает плащ. Достает из кармашка расческу. Кепки Владимир Павлович не носил, осенний ветер сбил и растрепал его густые русые волосы.

Ася протянула руки к жесткому плащу. Сверкнул браслет на запястье, звякнули бусы на смуглой, худой, морщинистой шее.

- Вы очень заботливый муж.

Владимир Павлович нахмурился.

- А что? - оживленно заговорила Ася. - Думаете, не бывает, что выписывается семейная больная, чья-то законная жена, а никто не встречает?.. - Холодность Владимира Павловича все-таки подействовала, Ася оборвала: - Ну, чего стоите? Номерок? Не надо вам номерка. Идите…

Он толкнул дверь с примелькавшейся надписью: "Хирургическое отделение. Прием от… до…" - и пошел, стараясь ступать полегче, чтобы ботинки не стучали по кафельному полу широкого коридора. Все тут было ему знакомо: белые двери, номера палат, столик старшей сестры. Шкаф с медикаментами. Телефон. Чахлая китайская роза на высокой подставке, с шорохом роняющая мелкие засохшие листочки. Высокие глянцевитые фикусы. Бачок с водой. Кресла в чехлах. Он знал, сколько шагов из конца в конец, знал запах лекарств, запах беды.

До операции Тоня лежала в огромной палате, в самой глубине. Он на цыпочках шел, бывало, мимо кроватей, стараясь ни на кого не глядеть, а все равно видел бледных больных женщин, бесстрастно провожавших его взглядами. Он сутулился, сжимался, как бы стараясь занять меньше места, боялся зацепиться за тумбочку или за стул, стоявший на дороге, и еще больше терялся, оттого что и у Тони тоже был бесстрастный, отрешенный, пугавший его своей отрешенностью взгляд.

Теперь Тоня лежала одна в маленькой, высокой, очень белой комнате. Вторая койка пустовала. Голые стены казались заиндевевшими, холодными. А тут еще за окошком порывисто гнулось растрепанное дерево, прижимая к стеклу ветки с поредевшими листьями. На карнизе, нахохлившись, зябли и скучали голуби.

Владимир Павлович поцеловал жену.

- Вид у тебя получше, чем вчера…

А у самого сердце разрывалось - такой слабой казалась Тоня, такие бескровные были у нее губы.

- Сима Соломоновна обещается завтра показать меня профессору. Ты обедал?

Он смущенно кивнул. Всего он стыдился теперь: что широкоплечий и сильный, что приходит и снова возвращается туда, где живут, работают и едят здоровые люди. Стыдился, что обедал один, без нее, в их комнате, за их столом, покрытым клеенкой. Может, казалось ему, Тоня думает в эту минуту, что не сидеть уж им вместе за этим покрытым зеленой клеенкой столом. И сказал как мог беспечнее:

- Придешь домой, первым делом сваришь мне борщ, как ты умеешь, согласна?

Он вынул из целлофановой бумажки две розы, стал пристраивать их, накалывая пальцы о шипы, в стакан с водой.

- Я думала, розы уже отцвели. Где ты такую прелесть достал?

- Кто ищет, тот найдет… - И так Владимиру Павловичу трудно было казаться веселым, что он отвернулся.

- Сядь, я не вижу тебя…

Он послушно сел.

- Зима скоро. Веточке шубку надо, - сказала Тоня.

- Вот выпишешься…

- Дорогую не покупай, растет девочка…

Тоня вдруг посмотрела мужу в глаза, будто хотела в них что-то прочесть. Владимир Павлович нагнул голову и, ища себе дело, стал укладывать в тумбочку то, что принес, - компот, печенье, плавленные сырки.

- Зачем опять натащил? Для чего? Для чего тратишься? - почти строго сказала Тоня. - Сам вон какой худой стал…

В палату, как в танце, вбежала, влетела туго завернутая в халатик, перетянутый пояском, молоденькая, тоненькая сестра. Тоня пожаловалась:

- Вот хоть вы ему скажите, Галочка, милая, нету у меня аппетита. А он носит…

Ловко откалывая кончик ампулы и орудуя шприцем, сестра ответила:

- Заботится о вас, вот и носит. Любит… - И покосилась на цветы: - Ой, какие розы!

Тоня высвободила руку, темноватую у ладони и белую у плеча. Когда Владимир Павлович посмотрел на эту теплую, нежную белизну, что-то всколыхнулось в нем, заныло и защемило. Галочка вытерла иглу, протерла место укола ваткой и спустила рукав. Упорхнула, легонькая и быстрая, унося на лотке комочек ватки с каплей алой Тониной крови.

Тоня сказала тихо:

- Я думала, ничуть ты меня уже не любишь.

Назад Дальше