Он знал, что больной умер. Все признаки смерти были налицо. Он видел весь процесс умирания, слышал всю его трагическую музыку. "Смерть состоялась… - назойливо повторялось в его мозгу. - Смерть совершилась…"
Но с этим трудно было согласиться. Невыносимой стала сама мысль, что его, Костино, прямое назначение - спасти человека - не выполнено, что он выронил на полпути драгоценную ношу, которую обязан был донести в целости.
"Можно испробовать… - искрой пронеслось в сознании. - Нужно испробовать адреналин внутрисердечно…"
Ему показалось, что он чувствует, как игла входит в мышцу сердца, и он поспешно и вместе с тем легко нажимал пальцем на кнопку шприца. Потом так же осторожно, словно боясь причинить боль, вытянул иглу и взял остывающую руку Самойлова, упрямо желая услышать пульс. Но пульса не было, рука была безжизненна. Он приставил трубку к груди и стал жадно слушать, - в груди было тихо и пусто, точно из нее что-то вынули.
Выражение страдания исчезло с лица Самойлова, будто от лекарства ему стало легче и он спокойно уснул.
Костя неподвижно сидел у постели и смотрел в лицо покойника.
- Ну, ладно… - тихо сказала Домна Ивановна, все это время не отходившая от Кости. - Иди, доктор, теперь уж мое дело… Иди, отдохни.
- Идите, идите, - потребовала и дежурная сестра, понявшая состояние молодого врача.
Домна Ивановна привычным движением легко стянула покойника книзу, переведя его из полусидячего положения в лежачее, вытянула из-под головы лишние подушки, с минуту придержав пальцами набухшие веки, закрыла глаза, потом так же просто перевязала платком лицо, как перевязывают при зубной боли, и накрыла простыней.
- Идем, доктор… - повторила она. - Твое дело возле живых. Да не печалься ты так, - прибавила она, поглядев в лицо Кости. - Один помер, а сотню других вылечишь.
И уже в коридоре, желая его ободрить, сказала:
- Ежели всех вылечишь, - так кто же умирать станет? Старикам уж так от бога положено. Знаешь, как говорит пословица: "Молодые помирают по выбору, а старики поголовно".
Костя сидел в комнате врачей усталый и опустошенный. Было такое ощущение, будто он проделал длительную, тяжелую работу, чтобы достигнуть очень важной цели. И вот сейчас вдруг стало очевидно, что все было напрасно, что время и энергия истрачены бесполезно.
В глубоком кожаном кресле было удобно, кругом стояла полная тишина, и Костя, обессиленный после многочасового напряжения, незаметно задремал. Но тотчас же, словно разбуженный резким толчком, он проснулся и не мог сразу понять: где он? Костя огляделся, и действительность снова встала перед ним. Он вспомнил лицо умершего Самойлова, его неживые глаза, смотревшие с печальным укором:
"Что же вы так плохо лечили меня? Видите, из-за вас я умер".
Костя ощутил этот упрек так реально, будто действительно сейчас его услышал. И невольно, страстно желая снять с себя несправедливое обвинение, стал мысленно возражать.
"Это неправда, - думал он. - Это не из-за меня. Ничего не изменилось оттого, что я в первый день не обратил внимания на сердце. Я сделал все, что было в моих возможностях…" - "В твоих возможностях? - остановил он сам себя. - Но, может быть, твои возможности ограничены?" - "Нет, нет! - продолжал он думать. - Я сделал все, что можно в подобных случаях сделать. Ни один врач в мире не смог бы сделать лучше. Я предпринял больше, чем предполагали профессор, и ассистенты, и остальные врачи. Смерть была предрешена. Она была подготовлена всем ходом болезни".
Перед ним отчетливо проходила история болезни Самойлова, словно она красной линией была проведена на карте, изображавшей жизнь больного. Тяжелый ревматизм в детстве, отсюда порок трехстворчатого клапана, потом полуголодное существование, естественно вместе с пороком ослаблявшее мышцу сердца; потом постепенно, но неустранимо увеличивающаяся недостаточность правого предсердия, вызывающая венозную застойность крови в печени. Печень резко увеличилась, превратившись в огромный резервуар для крови, которой скапливалось в три, пять раз больше нормы. Длительная застойность дала цирроз печени, она увеличилась, стала плотной, болезненной, потом скопилась жидкость, появились десятки других расстройств… И вот все больше и больше слабеющее сердце не выдержало, - наступила резкая недостаточность и… конец.
"Кто же виноват? - терзался Костя. - Я? Дежурный врач? Ассистент? Профессор? Нет, мы сделали все, что было в наших силах. Мы использовали все средства, предоставленные нам наукой".
"Но в том-то и дело, что средств этих мало, - подсказал Косте какой-то голос. - В том-то и дело, что наука во многих случаях беспомощна. Если бы умели лечить ревматизм, не было бы порока сердца. И если бы могли избавить человека от порока сердца - не возникла бы декомпенсация. Если бы не декомпенсация - не было бы кардиоцирроза, если бы…"
В дверь постучали. В кабинет вошла Лена. Костя вскочил, пошел навстречу.
- А я боялась, что не застану тебя, - весело говорила Лена. - Задержалась в клинике, потом папа обещал подвезти на машине, но тоже запоздал. А что с тобой? Почему ты такой… на себя не похожий?
Повернув Костю к свету, она всмотрелась в него.
- Э-э… Что-то случилось-приключилось… Что произошло? Расскажи.
- Ничего особенного, - уклонился было Костя. - Идем.
Он стоял высокий, тонкий, с волосами густыми, темно-русыми, всегда падающими на большой лоб. Светлые глаза его, казавшиеся особенно светлыми в черной оправе очков, были не юношески серьезны, даже строги.
- Нет, нет, - настаивала Лена. - Расскажи.
- Ты не помнишь, кто из крупных хирургов сказал: "Врач умирает с каждым своим больным"?
- Кажется, Денни. Нет, не помню. А у какого врача умер больной?
- У доктора Сергеева.
Выражение лица и голоса Кости, хоть он и старался быть спокойным, испугало Лену.
- Что же, в конце концов, случилось? Впрочем, погоди. Ты уже свободен?
- Да.
- Тогда идем. Ты все расскажешь на улице.
В гардеробной она, неожиданно для самой себя, заботливо взяла Костино пальто, помогла надеть его, как помогала только отцу, и нежно поправила кашне. На улице она ни о чем не стала спрашивать. Костя сам рассказал все, как было, стараясь не выдавать своего состояния. Но Лена все прекрасно понимала, и, выслушав, бросила коротко, как бы подчеркивая этим, что особого значения не придает случившемуся:
- Что ж, это обычная вещь, Костя! Это, как говорит папа, "быват, это случается".
И, не давая ему что-либо возразить, энергично предложила:
- Знаешь что, Костик! Сегодня в филармонии чудесный концерт. Папин абонемент, сам он занят в Пироговском обществе. Пойдем? К первому отделению мы опоздали, а на второе как раз поспеем. Даже если пойдем пешком. Играют Рахманинова. Пойдем?
Они ускорили шаг и через полчаса уже сидели в огромном зале филармонии.
Блестящие белые колонны, хрусталь люстр, величественный орган, уют красного бархата, - все, что в течение многих лет было привычно и любимо, наполнило особенной теплотой. И мощный оркестр, знакомый по многим десяткам слышанных здесь произведений, и высокая фигура молодого дирижера, в короткое время ставшего близким всем, кто часто посещал филармонию, - все настраивало на высокий, торжественный лад. Юный московский пианист играл второй концерт Рахманинова для рояля с оркестром. При первых же аккордах Костя почувствовал то волнение, которое обычно охватывало его, когда он слушал это произведение. Нежная романтика концерта, вдохновенная лиричность, какая-то особенная рахманиновская поэтическая приподнятость уносили его далеко от тяжелых мыслей, от пережитых тревожных минут. Близость Лены вносила успокоение в его истомленное сегодняшним несчастьем сердце. Он на время забыл о Самойлове, отвлекся, и только где-то в далеком уголочке мозга тревожила мысль:
"Как жаль, что все это прекрасное сейчас кончится и опять начнется то, мучительное…"
Они долго не выходили из зала, переполненного восторженно аплодирующей публикой. Потом медленно стали продвигаться по уже затемненному залу, словно не желая расстаться с местом, где пережили такие светлые минуты.
По улице они шли медленно и молчали, не торопясь - как бывало раньше - поделиться впечатлениями. Только у самого дома Лена, прощаясь, сказала просто, как самое обычное:
- Папа в совершенном восторге от тебя, Костик. Он говорит, что в его выпуске нет ни одного такого способного врача. Он очень сожалеет, что ты не хирург…
Костя зло усмехнулся:
- Он еще ничего не знает о моем дебюте.
- Ах, какие ты глупости говоришь! Да ведь больной был безнадежен. Он мог умереть еще до твоего прихода в клинику.
- Нет, Лена, ты не можешь этого понять! Надо самому это пережить…
- Ты ведешь себя как неврастеник! - говорила она убежденно, даже сердито. - Не смей больше об этом думать!
Но Костя не мог не думать об этом.
"Нет, я не неврастеник. Я - врач, я не хочу, чтобы человек, которому осталось много лет до естественной смерти, умер только потому, что он имел несчастье заболеть. Я хочу вылечить своего больного… Это моя обязанность… Я врач".
IV
Жизнь клиники шла обычным чередом. Одни больные поправлялись совсем, "начисто выздоравливали", как говорила Домна Ивановна, и выписывались, довольные и благодарные. Другие, с тяжелыми хроническими болезнями, отдохнув, набравшись сил, уходили лишь "подлеченные", как называла их все та же Домна Ивановна. Третьи задерживались надолго или уходили домой, как пришли в клинику, - слабые и нетрудоспособные. Четвертые… Но о них Костя не любил думать.
Костя отдавал все свое время клинике и часто оставался даже на ночь, если ему казалось, что больному грозит опасность. Он нередко ошибался - больной хорошо спал всю ночь. Дежурный врач убеждал его идти отдохнуть, но Косте казалось, что как только он уйдет, с больным случится несчастье.
По ночам, когда в палатах гасили огонь и только дежурная синяя лампа проливала скупую струю сумеречного света, Костя ощущал себя т" с, как в первые дни своей самостоятельной работы в клинике. Возникало чувство гордости за то важное, ответственное дело, которое было ему поручено, и охватывал страх, когда казалось, что над больным нависает угроза. Тяжелое, хриплое дыхание, спутанные слова бреда, чей-то сдержанный стон - все заставляло настораживаться, присматриваться к больному, оказывать ему помощь, которую без него, возможно, не оказали бы из-за выработанного многолетней практикой спокойствия персонала. Даже добрая Домна Ивановна часто отказывалась вызвать к больному дежурного врача или сестру и говорила:
- Ничего, голубок, и так заснешь, и доктор и сестра заняты около серьезного больного.
И сестры, добросовестные, строгие, обязательные, тоже нередко сердились:
- Ничего вам сейчас не надо. Спите. Утром вас посмотрит врач.
Костя, не стесняясь, брал на себя работу сестры. Он охотно сам вводил больному камфару и, удовлетворенный, слушал потом ровный пульс и спокойное дыхание больного, он впрыскивал пантопон и радостно наблюдал тихий сон только что метавшегося от боли человека. Он деятельно и энергично оказывал ту помощь, без которой, в конце концов, можно было бы обойтись, но которая приносила сон и покой.
- Это первое и обязательное дело, - говорил Костя, - облегчить страдания! Может быть, его нельзя вылечить, может быть, ему не вернуть здоровья, потому что, к несчастью, "патологоанатомические изменения в тканях организма необратимы в сторону их нормального строения…" Но уменьшить остроту страдания, устранить мучительное томление организму - это священная обязанность врача, о которой, увы, некоторые врачи порою забывают.
И Сергеев находил большое удовлетворение в том повседневной работе, которая здесь же на месте обнаруживала свои благодатные результаты. Он жестоко страдал, когда кто-нибудь из больных не чувствовал облегчения, несмотря на принятые меры. Уже все больные, не только в его палатах, но и во всем обширном отделении, знали, что доктор Сергеев - добрый и ласковый человек. И даже ничему не удивлявшаяся, ко всему привыкшая Домна Ивановна всем рассказывала, что в ее отделении "очень даже любезный" молодой ординатор.
- Он тебя и выслушает, и скажет доброе слово, и тут же на месте поможет. А то даже и посидит у постели, пока ты не уснешь или не успокоишься.
Степан Николаевич нередко поддразнивал Костю. Увидев однажды, как он терпеливо и внимательно, держа под руку, "прогуливал" в коридоре старуху, впервые поднявшуюся после длительной болезни, он бросил на ходу:
- Доктор Сергеев, похоже, что вы скоро начнете собственноручно ставить больным клизмы…
- А что же? Если нужно будет - поставлю, - огрызнулся Костя.
В клинике доктора Сергеева немного побаивались. Малейшее невнимание или небрежность к больным вызывали возмущение Кости, и он сурово отчитывал виновного. И даже старшая сестра, хозяйка отделения, властная Лидия Петровна, прозванная, по меткому определению Домны Ивановны, игуменьей, быстро сдалась и почтительно слушала указания молодого врача.
- А наша-то мать-игуменья, - умилялась старая санитарка, - совсем как перед митрополитом стоит. Только что к ручке не прикладывается.
В течение дня Костя несколько раз обходил своих больных. И каждый раз его белоснежный халат привлекал внимание всех, любивших поохать, порассказать доброму доктору о своих страданиях.
- Константин Михайлович, у меня что-то круглое под самое сердце подкатывает. Отчего это?..
- Доктор, у меня голова кружится, как будто я пьяный. Дайте, пожалуйста, чего-нибудь…
- Доктор, посмотрите, что это у меня за пятна на лице появились?
Костя осматривал больного, делал назначение, успокаивал и шел дальше. Часто он шутил, смеялся, отвлекал от мрачных мыслей. И больные благодарно смотрели на доктора и с сожалением расставались с ним.
- Убедите даже умирающего, что он скоро поправится, и он спокойно умрет, - говорил Сергеев. - Мы не можем ему помочь, но мы обязаны поддерживать его веру в спасение.
- Этот самовар изобретен за три тысячи лет до вас… - язвил Степан Николаевич. - Так что зря стараетесь…
- Что же делать, если многие о нем прочно забыли! - отвечал Костя.
Степан Николаевич был старый, много знающий врач, "уставший, - как он говорил, - от знаний и опыта". С научной работой у него не получилось, о кафедре он давно перестал мечтать. Работал он - как казалось - вяло, апатично. Одевался чрезвычайно небрежно: халат носил нараспашку, воротнички были мятые, скрученный галстук сползал набок, складки пиджака и брюк были серы от пепла. Даже выслушивая больного, он задавал вопросы лениво и бросал иронические реплики.
- Ай-ай-ай, - как страшно! - поддразнивал он больного.
- Да ведь больно, доктор, - обижался больной.
- Ничего, не помрете.
- Не помру, да больно.
- Господь терпел и нам велел.
Говорилось все это в шутку и во всяком случае не со зла, но очень похоже было на равнодушие и ту усталость, о которой упоминал сам Степан Николаевич. И Костя этого не мог понять, а порою сердился так, что, не выдержав, резко бросал:
- Не понимаю я вас, не понимаю! Вы - добрый человек, и много знаете, и много можете, но…
- Вот именно "но"… - сразу же прерывал его Степан Николаевич. - Знаю много, "но", - он делал резкое ударение на "но", - ничего не умею. Или, вернее, знаю много, очень много, "но", увы, гораздо меньше, чем это требуется.
- Степан Николаевич, вы лечите тридцать лет…
- Вот именно, тридцать лет, - не давал он договорить. - Лечу тридцать лет, "но" никого не вылечил! Никого! Не надо обманывать себя. Люди поправлялись сами, если их организм был крепче болезни, и умирали, если болезнь одолевала организм. Да-с. А я здесь причем? Причем здесь я?! - начинал и он сердиться. - Я в самом лучшем случае могу чуть-чуть помочь природе! Помните, наверное же читали слова Гиппократа? "Природа больного есть врач его, а врач только прислуживает природе". Да-с, это совершенно правильно. А ежели природа отказывается защищать больного, то вы можете лбом стенку прошибить - ничего не поможет!
Степан Николаевич кашлял, издавая протяжные, свистящие звуки. Откинув голову, он сердито смотрел на Костю. Потом, вытерев слезы на посиневших щеках и закурив, говорил:
- Вот видите, десять лет как кашляю, и никто помочь не может.
- А вы попробуйте не курить…
- А вы попробуйте не говорить глупостей.
- Ну, тогда не станем…
- Нет, станем, станем! Позвольте уже сказать вам до конца! - резко, даже грубо обрывал он Костю и, вскакивая, говорил горячо, будто бы действительно так и думал:
- Порою мы даже не врачи, нет-с, не врачи! Мы только наблюдатели и свидетели болезней, часто дельные и участливые, но нередко и холодные, и бесстрастные. Что мы знаем? Ни-че-го! Что мы умеем? Ни-че-го! Берите нашу клинику или другую такую же, как наша. Ведь именно здесь концентрируется все лучшее, что есть в медицине, именно здесь наибольшая возможность извлечь из нас максимальную пользу для больных. Разве можно сравнить возможности клиники с возможностями домашней обстановки пациента или с приемом в амбулатории? Разве между методами клинического исследования и способами квартирно-амбулаторного освидетельствования не лежит пропасть? Ну и что же? Легче от этого больному, лежащему в клинике? Ничуть! Да-с, ничуть! Пожалуйста, извольте взглянуть, дорогой коллега!.. - Он распахивал двери кабинета. - Извольте взглянуть хотя бы на наше отделение! Да-с. Больные лежат по три месяца, их терзают всеми способами исследований и никак не могут отличить катара желудка от язвы, язвы от рака…
- Неправда! - возмущался Костя. - Неправда! Как вам не стыдно!..
- Стойте, не прерывайте, молодой человек! - сердился Степан Николаевич. - Дайте договорить! Яйца курицу не учат. Да-с… Так о чем же? Ах, вот! Нередко мы подолгу не можем отличить пиэлонефрита от воспаления аппендикса, простую атонию кишечника от непроходимости вследствие новообразования, камень печени от поражения поджелудочной железы, туберкулез брыжжейки от опухоли…
- Неправда! - кричал Костя. - Глупости! Вы говорите о неподготовленных, неумелых врачах, о…
- Нет, не глупости! Я говорю не об отдельных врачах, не о персональной неподготовленности, не о бездарности того или иного эскулапа. Эти ошибки делают сплошь и рядом и умные, и талантливые, и опытные врачи. Я говорю о медицине!
Только длительный приступ кашля, словно призванного проиллюстрировать справедливость доводов Степана Николаевича, или срочный вызов в палату могли остановить этот поток обвинений.
Можно было думать, что все сказанное действительно его глубокое убеждение, если бы тут же на месте он не опровергал самого себя.
- Что? Как? - спрашивал он вошедшую в кабинет сестру, как будто равнодушно, но на самом деле взволнованно.
- Температура быстро снижается, пульс и дыхание хорошие, самочувствие тоже…