Доктор Сергеев - Семен Розенфельд 4 стр.


- Враки, дерьмо, не верю! - свирепо бросал Степан Николаевич. - Не верю, сам посмотрю.

Он быстро направлялся в палату, видел бодрое лицо больного, слышал его слова:

- Спасибо, доктор, за сульфидин. Вы спасли меня…

- Глупости, - прерывал его доктор. - Организм вывез, а не сульфидин! Сульфидин - чепуха!

Он брал листок, лично им разграфленный, в который, по его приказу, ежечасно вписывались температура, пульс, дыхание, самочувствие, анализы, - все, что нужно было, чтобы детально проследить действие сульфидина. В зубах его торчала погасшая папироса, пепел сыпался на листок, на жилет, лицо выражало равнодушие, и только в глазах видно было горение какой-то внутренней радости, которой он ни с кем не хотел делиться.

- Чепуха… Выдумки… Все зависит от организма… Причем тут сульфидин… В четыре часа повторите один грамм, - приказывал он уже на ходу. - Аккуратно записывайте.

Вначале он совсем не верил в сульфидин и ругал его грубо и презрительно. Потом много раз убеждался в его благодатном действии, но ругать продолжал. Затем стал систематически применять его при пневмонии, менингите, дизентерии, видел прекрасные результаты, спасал сотни людей. В глазах его тихо светились скрытые под полуопущенными веками огоньки, но, словно боясь сглазить удивительное лечебное средство, он продолжал отрицать его значение. Даже сравнительная статистика дисульфидинной и сульфидинной терапии, ярко рисующая поразительную силу нового препарата, не могла остановить его брюзжания. Он продолжал приводить десятки случаев, когда сульфидин вызывает отрицательное действие, когда он противопоказан, беспомощен, и говорил:

- Вообще, ничего не изменилось. Как люди помирали, так и помирают!

Сергеев никак не мог понять, что не дает покоя сердцу старика? Догадку подсказал ему профессор:

- Он влюблен в медицину. Да, да, влюблен, как в женщину… - смеялся Василий Николаевич. - Любит, и ревнует, и не верит, и сам мучается, и ее терзает. Да, да… А вот попробуйте ее обидеть, - убьет!

И профессор, довольный удачным сравнением, долго смеялся.

Очевидно, это было именно так, потому что и друг Степана Николаевича - патологоанатом профессор Гарин тоже любил приводить аналогичное сравнение.

- Для него медицина - сын родной. Он на него за юношеские глупости или промахи и кричит, и ногами топает, и кулаками по столу бьет, а про себя думает: "Это от молодости, это пройдет, а зато ведь красив, умен, талантлив".

Но дело было, очевидно, не только в этом. Многое, вероятно, шло от неудавшейся жизни, от борьбы между стремлением к большой работе и рано наступившей усталостью, от собственного скепсиса и невольной зависти к преуспевающей молодежи. Недаром Степан Николаевич вспоминал:

- В наше время молодых на пушечный выстрел не допускали к больному. Мой профессор, когда я пришел в клинику, говорил: "Вы раньше пятнадцать лет будете галоши мне подавать, а уж потом займетесь наукой".

Костя и любил и не любил старика. Тот, в свою очередь, относился к нему так же - то ласково, то грубо, то возмущаясь его "самонадеянностью и преждевременными претензиями", то убежденно восклицая: "Из этого дерзкого мальчишки выйдет толк!.. Это будьте уверены!.." Очень нравилось старику дразнить молодого врача. Он охотно затевал длинные споры, как будто вызывая партнера на горячий поединок. И Костя действительно принимал все всерьез, возмущался, протестовал, не замечая, что этим еще больше подталкивает старика к насмешкам над медициной, над самим собой, над молодежью.

Сейчас Степан Николаевич нащупал "новую слабость" Кости и, пользуясь каждым удобным случаем, добродушно-язвительно улыбаясь, всячески "высмеивал" его затею.

- Тэк-с, тэк-с, тэк-с… - начинал он, входя в кабинет и привычно на ходу закручивая папиросу. - Тэк-с, значит, новое увлечение?

- Значит - новое увлечение… - уклонялся от спора Костя.

- Значит - "эндокринология"? - скандировал старик.

- Значит - эндокринология.

- "Инте-ре-сней-шая область"?

- Интереснейшая область.

- "Открывающая безграничные перспективы перед молодым врачом?"

- Совершенно точно.

Степан Николаевич саркастически цитировал слова Кости, сказанные им накануне в кругу товарищей. И сейчас Костя отделывался шутливо-лаконичными фразами. Но старик напористо донимал его хитрыми вопросами и невольно вовлекал в спор.

- А то, что эта область - "темна вода во облацех", - вас не расхолаживает?

- Наоборот, именно это и привлекает. Надо работать, искать, находить!

- А то, что задолго до вас люди гораздо талантливее и умнее вас работали, искали и все-таки не находили, - тоже не страшно?

- Нисколько. Во-первых, много, очень много находили, а во-вторых, еще больше можно и должно найти.

- Подумаешь, какой Колумб нашелся.

- Зачем Колумб? - обидно смеялся Костя. - Вы путаете, он не занимался медициной. Пирогов, Боткин, Сеченов, Мечников, Павлов! Вот какие имена меня волнуют, вот кто меня влечет.

- Павлов?..

- Да, Павлов.

Степан Николаевич даже привскочил. Лицо его побледнело от гнева.

- Вы щенок! - внезапно вырвалось у него.

- Что?.. - вспыхнул оскорбленный Костя. - Что вы сказали? Повторите!

- Пожалуйста: щенок!

Костя вскочил. Лицо его стало зелено-бледным, губы дрожали. Он потемневшими глазами смотрел на ненавистного старика.

- Я щенок? - переспросил Костя. - Но разве это так уж плохо? Вы ненавидите молодых клиницистов потому, что сами ленивы и равнодушны! За тридцать лет вы ничего не смогли сделать и думаете, что никто не сможет? Сможем, сделаем! Увидите! А не вы - так другие увидят!

С бледным от злости лицом, с глазами, в которых сверкали зеленые и золотые точки, Костя постоял мгновение, потом схватил со стола папку с историями болезней и, резко рванув тяжелую дверь, стремительно вышел в коридор.

V

Поздно наступившая осень была сухой и солнечной. В садах и аллеях медленно опадали последние желтые листья и, долго кружась в воздухе, нехотя опускались и покорно ложились по краям дорожки.

Костя, страстно любивший такие дни, выйдя и) клиники, пошел вдоль знакомого проспекта. Тягостное чувство досады за непоправимую грубость сейчас заметно смягчилось.

Он старался отстраниться от случившегося, забыть о тяжелом инциденте, но мысли и чувства у него путались.

"Как хорош Ленинград в такие дни… - думал он. - Чудесная осень… Жаль, что это произошло… Зачем я вступил с ним в спор? Зачем я не сдержал себя? Надо забыть об этом, думать о другом… О Лене. За целый день я ни разу не позвонил ей. Сейчас позвоню. Пойдем вместе гулять. Надо рассказать об этой истории. Ведь он старый человек, старый врач. Когда я родился, он уже семь лет был врачом. Семь лет подавал профессору галоши… Оставалось еще восемь… Фу, какая чепуха лезет в голову… Зачем я думаю об этом? Надо переключиться на другое…"

Но о чем бы Костя ни думал, мысль упрямо возвращалась все к тому же. Вспоминалось лицо Степана Николаевича, его вначале свирепый, потом растерянный вид.

"Зачем он бросил это злое слово, зачем понадобилось оскорбить меня? - упорно думал Костя. - Если бы не это оскорбление, разве мог бы я так огорчить старика? Надо просить прощения… Я виноват, и я извинюсь".

Он решил написать письмо Степану Николаевичу и, приняв это решение, стал спокойнее, будто примирение уже состоялось. Последней мыслью, окончательно его умиротворившей, было решение уйти из отделения Степана Николаевича, то самое решение, из-за которого весь сыр-бор и загорелся. В клинике было самостоятельное отделение болезней эндокринной системы, и Костя решил перейти туда. "Может быть, он на это и рассердился? - подумал Костя. - Это вполне возможно. Ведь он прекрасный врач, и любит свое дело, и стоит горой за свое отделение".

Домой идти не хотелось. Он по телефону сказал матери, что не придет, затем позвонил Лене, но ее не было ни дома, ни в клинике. Как всегда, когда Костя не заставал Лену и не знал, где она, его охватила смутная тревога. И сейчас, не найдя ее, он перебирал в уме все места, где она могла находиться, но ничего не мог придумать. Ему казалось, что она должна была пойти с работы обязательно домой, что больше ей некуда было идти, а она, оказывается, давно ушла из клиники, и дома ее нет, и никто не знает, где она может быть…

Костя долго бродил по сумеречным улицам, вышел к тяжелой арке Эрмитажа на гранитный мостик у Зимней канавки и пошел по затихшей набережной вдоль темной, притаившейся за оградой, невидимой Невы.

Чем больше Костя приближался к дому Лены, тем сильнее становилась боязнь не застать ее. Не доходя до Гагаринской, он сел на полукруглую гранитную скамью. Он хотел отдалить мучительную минуту, если окажется, что Лена еще не вернулась. Потом он тревожно поднялся по знакомой лестнице, с минутку постоял перед обитой черной клеенкой дверью. Не в силах побороть тревогу, отчетливо слыша частые удары собственного сердца, он позвонил.

Лены не было дома.

"Где она?"

Тягостная мысль, что случилось несчастье, уже не оставляла Костю. Его Лена, нежная, ласковая Лена, за пять лет дружбы ставшая для него самым дорогим, самым близким существом, его Лена, без которой он не проводил ни одного дня в течение последних трех с половиной лет, теперь становилась чужой, далекой. В этом нельзя было больше сомневаться, это стало ясным до конца. Ведь уже однажды, в воскресенье, она сказала ему, что занята и не может с ним повидаться. Уже было несколько случаев, когда в ответ на вопрос, что она будет делать, Лена отделывалась шуткой. И вот сейчас она опять исчезла на целый вечер, не предупредив его, не сказав дома, куда идет.

"Где она?"

Костя не мог отрешиться от мысли, что Лена проводит время с Михайловым. Их ежедневные встречи на работе, несомненная влюбленность Михайлова в Лену, его мужское умение нравиться - все говорило за то, что Михайлову удалось втянуть Лену в атмосферу ухаживания, объяснений, всего, в чем она рядом с ним - чувственным и ловким - оставалась наивной девочкой.

"Вот так же точно, как он ест, - вспомнил он слова Никиты Петровича, - так и работает, так и живет, так и любит…"

Лена с Михайловым!..

Эта мысль стала невыносимой. Костя шел быстро, почти бежал, не замечая этого, и только на мосту через Фонтанку, словно внезапно устав, замедлил шаг.

Еще долго потом, вспоминая об этом мгновении, он никак не мог понять, отчего так внезапно и резко замедлил шаг? Оттого ли, что неожиданно увидел перед собой две знакомые фигуры, не только затормозившие его движение, но, казалось, остановившие самое его дыхание? Или же, случайно замедлив шаг, он успел увидеть идущих ему навстречу Лену и Михайлова?

Они шли очень медленно, как люди, совершающие неторопливую прогулку. Он держал ее под руку, чуть пригнувшись к ней, чтобы ближе видеть ее лицо, наполовину спрятанное в пушистом темно-буром меху. Он что-то говорил над самым ее ухом, и она внимательно его слушала - это было совершенно ясно, потому что она прошла мимо, не подняв головы, не обратив внимания на Костю, только чуть отступившего в сторону, чтобы пропустить их.

Костя долго стоял без движения, без мыслей и смотрел вслед уходящим, уже почти невидимым силуэтам. Его охватило отчаяние, то горестное, раздирающее грудь отчаяние, когда хочется закричать.

"Так это правда?.. - упрямо долбило что-то в глубине сознания. - Так это правда?.."

Ему казалось, что жизнь кончилась, что исчез самый смысл существования.

"Все кончено… - твердил он. - Все кончено…"

Он шел медленно, подавленный всем, что так неожиданно и так жестоко опрокинулось на него. Он не мог согласиться с тем, что сейчас произошло, настолько это было невероятно, и вместе с тем не мог отрешиться от горькой правды, всей своей беспощадной и неопровержимой реальностью представившейся его глазам.

"Не может быть…"

Но он снова видел знакомые черные силуэты, слившиеся в темноте ночи, и понимал, что все это правда.

Сергеев бессмысленно сворачивал с улицы в улицу.

Потом снова вышел на безлюдную набережную, прошел через мост и оказался далеко на Васильевском острове. Только здесь, внезапно увидев себя на незнакомой улице, будто его случайно забросило в чужой город, он сразу пришел в себя.

Было холодно и сыро. От реки поднимался туман, терпко пахло морем и смолой. Где-то близко кричали люди на баржах, натужно и хрипло гудел буксир, надрывался пронзительный милицейский свисток.

Продрогший, усталый, он почувствовал особенную, до этого никогда не испытанную заброшенность, скорбное одиночество. Ему вдруг страстно захотелось заплакать, как это бывало только давно, в детстве, когда его незаслуженно обижали и некому было пожаловаться. Уже дрожали губы и подбородок, глаза стали влажными. Понадобилось большое усилие воли, чтобы сдержать прихлынувшие горькие слезы.

На мгновение он даже остановился, чтобы взять себя в руки. Он запрокинул голову и старательно глотнул воздух. Потом быстро направился к дому.

Мост лейтенанта Шмидта был уже разведен, и Костя пошел к Республиканскому. Но и там уже стояли барьеры и мигали красные фонарики, возле них скопились запоздалые машины и пешеходы. Он долго метался по набережной.

Лишь глубокой ночью, совсем обессиленный, он пришел домой.

Родители, не дождавшись его, давно уснули, и Костя, боясь разбудить их, тихонько прошел к себе, быстро разделся и мешком свалился в постель. И сразу же глаза его закрылись. Густая, темная пелена опустилась над головой. Только одна короткая мысль смутно проползла где-то далеко в глубине уходящего сознания:

"Какой ужасный день…"

И он тяжело, будто провалившись в липкую тину, уснул.

VI

Утром, чтобы избегнуть встречи со Степаном Николаевичем, Костя еще дома написал несколько строк:

"Дорогой Степан Николаевич, я искренне раскаиваюсь в своем вчерашнем поступке. Вы были неправы, бросив мне обидное слово, но я был в тысячу раз более неправ, наговорив Вам кучу глупостей. Верьте, что я мог это сделать только в минуту ужасной вспыльчивости, которой, к сожалению, подвержен. Если можете, простите.

Уважающий Вас К. Сергеев".

Он передал письмо через санитарку и, не входя в ассистентскую, прошел в комнату дежурных врачей. И сейчас же, почти вслед за ним вошел Степан Николаевич. С погасшей папиросой в зубах, в распахнутом халате, обсыпанном на лацканах темным пеплом, взъерошенный и небритый, он был такой же как всегда - устало-равнодушный, даже апатичный. И, как обычно, будто ничего между ними не произошло, он подошел к Косте, подал вялую руку и небрежно сказал:

- Здравствуйте.

Костя крепко пожал протянутую руку. Ему захотелось при этом сказать что-то очень теплое, дружеское, но он только произнес:

- Простите!

- Забудьте об этом… - спокойно ответил старик. - Все это чепуха и больше ничего.

Они вместе начали обход больных.

И Костя, сейчас уже невольно пристально присматриваясь, увидел, что действительно за внешним равнодушием старого врача скрывается большая человечность. Он задавал вопросы внешне вяло и безучастно, но на деле узнавал самое необходимое и давал точные назначения, хотя и говорил коротко, как бы нехотя.

После обхода доктора Сергеева позвали к телефону. Зная, что позвонить могла только Лена, он вспыхнул тревожной радостью. Но сейчас же вновь возникло и чувство глубокой обиды, оскорбления Ощущение резкой раздвоенности словно разрезало грудь: в одной половине загоралось острое желание побежать к телефону, услышать голос Лены, сговориться о встрече, в другой - упрямо долбило: не надо идти, все кончено, любовь осквернена, убита…

- Скажите, что доктор Сергеев занят и к телефону подойти не может.

Костя сказал это отчетливо и быстро вошел в палату. Но уже с порога он готов был побежать к аппарату, крикнуть, что он свободен и может говорить сколько угодно. Однако он задержался только на одно мгновение и решительно подошел к больному.

Во второй половине дня ему снова позвонили. Он сидел у самого аппарата, но громко сказал сестре, взявшей трубку.

- Скажите, что доктор Сергеев занят.

Сестра послушно передала его слова.

- Срочно нужен? - переспрашивала сестра, вопросительно глядя на Костю. - А кто его просит? Доктор Беляева?

- Доктор занят и подойти к телефону не может! - краснея и злясь, твердо сказал Сергеев.

Ему было трудно сосредоточить на чем-нибудь внимание, трудно работать. При обсуждении интересной статьи московского терапевта он, ждавший с нетерпением этого обсуждения, не мог высказать о статье ни одной мысли. За что бы он ни брался, все представлялось ненужным, бесцельным То, что вчера представлялось важным, сегодня потеряло значение. Двое новых больных, которым он хотел посвятить весь день, казались не представляющими клинического интереса. Работа с группой студентов, порученная ему профессором, также не привлекала его. И все, что он делал до сих пор и должен будет делать в дальнейшем, также вдруг стало выглядеть бес полезным, ненужным. И все сомнения и разочарования последних недель, возникавшие в процессе клинической работы, вновь налетали на него.

"Прав Степан Николаевич, - с горечью и словно нарочито настраивая себя на этот лад, думал Костя, прохаживаясь в ожидании профессора по саду, окружающему клинику, - тысячу раз прав, когда говорит о нашей беспомощности".

"Что мы знаем?" - вспоминал он слова старика. - "Ничего!" "Что умеем?" - "Ничего!"

И все скептические мысли, высказанные в разное время многими "ворчунами", как называл их сам Костя, сейчас услужливо появились, подкрепленные материалами литературы и собственными наблюдениями.

"С диагностикой дела обстоят очень плохо… - упрямо думал Костя. - Очень плохо… Распознавание болезней, увы, одно из самых неблагополучных мест в медицине. Несмотря на бесконечное множество всяческих способов исследования, мы часто стоим у постели больного совершенно растерянные. Много болезней остаются нераспознанными или раскрываются с таким опозданием, что наша помощь уже не нужна. Даже в больших лечебных учреждениях, даже в нашей замечательной клинике мы нередко бываем беспомощны. Ни рентген, ни десятки самых сложных анализов, ни электрокардиограф, ни все эти уретроскопии, цистоскопии, ректоскопии и прочие и прочие исследования во многих случаях не могут помочь. Увы, даже при самой высокой технике немало больных подолгу остается без верного диагноза. А раз нет диагноза - нет лечения и, значит, нет исцеления".

Костя сразу восстановил в памяти один за другим несколько соответствующих случаев и почувствовал удовлетворение оттого, что может пользоваться в своих размышлениях материалами "собственных клинических наблюдений" и делать хоть и печальные, но вполне самостоятельные выводы.

"Ну а если диагноз уже поставлен, если болезнь удалось точно определить, - тогда что? - незаметно для себя повторял Костя фразы Степана Николаевича. - Что тогда? Надо начать лечение, а лечить-то мы и не умеем. Вот в чем беда - лечить не умеем!.."

И услужливая память снова подсовывала Сергееву "отрицательный" материал: неудачи врачей, ошибочные диагнозы, не поддающиеся лечению болезни, неправильные назначения, даже случайные промахи.

Назад Дальше